bannerbannerbanner
Лже-Нерон. Иеффай и его дочь

Лион Фейхтвангер
Лже-Нерон. Иеффай и его дочь

Полная версия

19
Романтика и право на пенсию

Следующий, кого сенатор хотел прощупать относительно своего Нерона, был комендант римского гарнизона полковник Фронтон. Варрон мог рассчитывать на успех своего начинания лишь в том случае, если бы ему удалось заручиться нейтралитетом Фронтона, в тайном благожелательстве которого он, впрочем, не сомневался. Он ценил Фронтона. Он считал его самым способным офицером и самым лучшим политиком в Месопотамии и чувствовал, что их связывают воспитание и образ мыслей. Поэтому он тщательно подготовил случайную встречу с ним.

Дважды в неделю представители высшего общества Эдессы встречались на вилле фабриканта ковров Ниттайи, чтобы развлечься модной игрой в мяч. Варрон знал, что и полковник Фронтон часто там бывает. Он обрадовался, когда увидел его уже при втором посещении Ниттайи. Варрон был неплохой игрок, Фронтон – очень хороший. В зале, где гости переодевались для игры – играли в коротких туниках, – он спросил полковника, не угодно ли ему сыграть с ним один на один. Фронтон согласился с видимым удовольствием.

– Легким мячом или тяжелым? – спросил он.

– Самым тяжелым, – предложил Варрон.

– Как вам угодно, – с улыбкой ответил Фронтон.

Они решили сыграть обычные одиннадцать конов. После каждого кона они устраивали довольно продолжительный перерыв, во время которого каппадокийские рабы обтирали их; затем игроки бросали жребий – кому подавать.

– Человек из храма Тараты, – начал во время первого перерыва Варрон с непринужденной искренностью, – заставит нас обоих поломать голову.

Они сидели на каменной скамье, под лучами солнца, каппадокийские рабы, без сомнения, не понимавшие по-латыни, осушали их пот и умащали тело. У ног их лежал тяжелый мяч.

– Меня не заставит, – возразил хорошо настроенный Фронтон, толкая мяч ногой то в одну, то в другую сторону, между собой и Варроном, – мне ломать голову не придется. Я получаю указания из Антиохии, и мне незачем задумываться. Таково преимущество солдата.

Варрон так же весело ответил:

– Преимущество, за которое иногда приходится дорого платить. Предположим, что наш досточтимый царь Маллук станет на сторону бежавшего в храм человека и извлечет его из убежища. Тогда вам придется сделать попытку захватить его. Трудно поверить, чтобы наш Маллук спокойно на это смотрел.

– Вы полагаете? – спросил Фронтон; он сидел, полузакрыв глаза, все еще механически толкая мяч то в одну, то в другую сторону. – А не кажется ли вам, что достаточно будет одного энергичного слова Рима, чтобы образумить Маллука?

– Я полагаю, – сказал Варрон, – что если наш Маллук, человек спокойного нрава, действительно решится признать этого типа из храма, то он предварительно удостоверится, какие силы за ним стоят. Быть может, за ним скрываются некие силы.

– Парфянские? – спросил Фронтон.

Варрон пожал плечами.

– Те или иные, – сдержанно ответил он.

Они сыграли второй кон. В следующем перерыве Фронтон сказал:

– Не могу себе представить, чтобы человек в здравом уме и твердой памяти мог стать на сторону этого горшечника, хотя бы его и поддерживали некие силы. Может ли в самом деле кто-нибудь, если он не свихнулся, предположить, что имеются хотя бы малейшие шансы помочь горшечнику Теренцию устоять против Рима на долгий срок? Разве такая попытка, на какие бы силы она ни опиралась, не будет простым сумасбродством?

Он посмотрел на Варрона искоса, с дружеской озабоченностью, умным и понимающим взглядом. Они сидели рядом на солнце, с мячами у ног, наслаждаясь отдыхом после напряжения игры, глубоко дыша под руками каппадокийцев, словно месивших тесто. Красивый сферистерий – двор для игры, искусно разделенный на площадки рядами статуй, изображавших тренирующихся юношей, – был залит солнцем. Доносились глухие удары падающих мячей и тихие возгласы игроков.

– Где кончается осторожность, – задумчиво возразил Варрон, – и где начинается трусость? Где кончается храбрость и где начинается сумасбродство? Это интересная тема, она заслуживает того, чтобы два таких человека, как мы с вами, занялись ею. Вы разрешали мне иногда, Фронтон, заглядывать в ваши мысли. Я знаю поэтому, что вы мечтаете о мудрой, приятной старости за письменным столом, о солидном участке земли и высокой пенсии; однако я знаю и то, что вы понимаете прелесть непредвиденного, красочного, авантюрного или как вам угодно будет это назвать. Поэтому вы поймете, что, наперекор всему, и царь Маллук, и пресловутые «силы» могут вопреки логике поддаться подобному искушению и признать в «человеке из храма» императора Нерона. Разрешите мне, мой Фронтон, мысленно стать на ваше место и в качестве Фронтона порассуждать, как разумнее всего было бы в таком случае поступить командующему римским гарнизоном.

– Слушаю вас, – откликнулся, улыбаясь, Фронтон; нога его в белой с желтым сандалии по-прежнему играла мячом.

Варрон стал перечислять возможности:

– Вы могли бы, во-первых, действовать как честный солдат и, отказавшись от собственного мнения, попросту попытаться силой взять Теренция. Но чем бы это кончилось? Царь Маллук, признав «Нерона», не потерпел бы насилия над ним, и вам, при всех ваших военных талантах, не удалось бы с вашими пятью сотнями выстоять против его десяти тысяч. Вы героически погибли бы, – образец доблести, пример для школьной хрестоматии. Дергунчик, со своей стороны, не счел бы возможным оставить безнаказанной гибель гарнизона в Эдессе и вынужден был бы «действовать решительно». Парфянский царь Артабан не мог бы равнодушно взирать на римские войска, переходящие через Евфрат, и, возможно, ему удалось бы под лозунгом великой оборонительной войны избавиться от своего соперника Пакора и объединить парфян. Результатом, следовательно, была бы новая война с парфянами.

– Допускаю, – ответил Фронтон. – Но все эти соображения касаются министров в Риме или наместника в Антиохии. А я солдат, мой Варрон. И как солдату мне в данном случае осталось бы, как вы выразились, лишь героически погибнуть. Но пока давайте играть дальше.

Он встряхнул кубок с костяшками, опрокинул его.

– Подача ваша, Варрон, – сказал он.

– На этот раз вы здорово меня обработали, – признался Фронтон по окончании седьмого кона.

Варрон улыбнулся и поблагодарил его. Фронтон выиграл пять конов. Он – всего два.

– Разрешите мне теперь, – сказал он, отдышавшись, – вообразить себя на месте царя Маллука. Эдесса, несомненно, ничуть не меньше, чем Рим, заинтересована в том, чтобы избежать вооруженного столкновения. Поэтому царь Маллук постарался бы, вероятно, предоставить командующему гарнизоном все возможности, ничуть не нарушая дисциплины и соблюдая строгую корректность, в то же время ни во что не вмешиваться.

– Крепче, крепче, – подбодрял Фронтон каппадокийца, который массировал его, и, повернувшись к Варрону, спросил: – Это все предположения?

– Само собой, – поспешно заверил Варрон своего партнера. – Я лишь теоретически задаюсь вопросом, как следовало бы поступить командующему римским гарнизоном в том случае, если бы царь Маллук или кто-нибудь другой совершил последнюю попытку возродить на Востоке политику Нерона. Нужно ли ему ценою жизни заранее обречь эту попытку на неудачу, исполнить свой «долг», героически погибнуть и втянуть империю в войну; либо, – Варрон чуть улыбнулся, – правильнее держаться «наказа», без сомнения хорошо усвоенного Фронтоном, офицером армии Флавиев, – «в случае сомнения лучше воздержаться, чем сделать ложный шаг», – и, повинуясь наказу, уберечь империю от войны с парфянами.

Фронтон дружелюбно смотрел на разгорячившегося Варрона.

– Как близко к сердцу вы принимаете этот теоретический вопрос, – сказал он.

– Неужели это странно вам, великому теоретику? – ответил Варрон. – По-моему, это очень интересная проблема. Кто достойнее: тот ли, кто в таких условиях готов героически погибнуть в ущерб делу, или тот, кто не героически, но корректно, не слишком сопротивляясь, подчинится мягкому нажиму и останется нейтральным?

Фронтон легким дружеским жестом положил руку на плечо Варрону.

– Право же, мой Варрон, напрасно вы так тревожитесь из-за этих теоретических вопросов, – сказал он тепло. – Но так как, по вашим словам, вы уже однажды заглянули мне в душу, то разрешите мне выболтать вам еще кое-что. Я всегда стремился вести жизнь красочную, интересную и все же на пятьдесят один процент сохранять уверенность в завтрашнем дне и право на пенсию. Право на пенсию у меня есть. Если бы боги сверх того даровали мне нечто красочное, непредвиденное, «авантюрное», не поставив под угрозу пятьдесят один процент, я принял бы такой дар как нежданную милость.

Варрон с усилием скрывал волнение.

– Довольно, – приказал он рабу, и тот быстро, неслышно отошел. Варрон пожал руку Фронтону.

– Благодарю вас за доверие, мой Фронтон, – сказал он сердечно. – Этот разговор мы вот уже двенадцать лет ведем мысленно. Я рад, что мысли наконец вылились в слова.

Фронтон отнял руку. С любезной улыбкой, предостерегающе поднял палец:

– Не забудьте, мой Варрон, все это – только предположения.

Он бросил кости.

– Опять ваша подача. Но берегитесь, этот кон я все же у вас выиграю.

20
Варрон испытывает свою куклу

Теренций жил в доме верховного жреца, с тех пор как Шарбиль убедил его, что покровительство богини распространяется на весь священный участок храма. В его распоряжении были два прекрасных покоя – лучше, чем подобало бы горшечнику Теренцию, но хуже, чем приличествовало бы императору Нерону. Здесь, стало быть, обитал тот самый человек, на которого постепенно устремлялись взоры всего Междуречья. Теренций старался по-прежнему сохранять равнодушный и в то же время значительный и таинственный вид. Нельзя сказать, чтобы это было легко, ибо он постоянно чувствовал на себе чужой глаз, хотя и оставался большей частью в одиночестве.

Иногда к нему приходил Кнопс и докладывал обо всем, что творится за пределами храмового участка. Ловкий Кнопс делал это очень искусно. Он не давал Теренцию почувствовать, что понимает, какую большую услугу он оказывает ему, излагал все новости в тоне легкой болтовни – так, точно был заранее уверен, что все это давно известно его господину.

 

От Кнопса Теренций узнал и о приезде Варрона. Он полагал, что сенатор тотчас же посетит его. Но Варрон и на этот раз считал, что молодчика надо как следует выдержать, сделать его мягче воска, чтобы он не занесся и не выскользнул из рук. Он не забыл замешательства, в которое его повергло внезапное удивительное преображение Теренция в Нерона; да и разумная осторожность, выказанная горшечником в эти долгие недели ожидания, призывала к бдительности. И Варрон снова заставил его «потрепыхаться», чем в самом деле добился того, что Теренций потерял спокойствие и уверенность.

Но когда Варрон наконец пришел к нему, он застал спокойного, невозмутимого человека. Сенатор держал себя с Теренцием не как патрон с клиентом, но и не как подданный с императором. Он, впрочем, подозревал, что в доме Шарбиля самые стены имеют уши, и поэтому остерегался проронить неосторожное слово.

– Богиня Тарата, – начал Варрон, оглядывая покой, – неплохо принимает своих гостей. У нас в «Золотом доме» было больше комфорта, но и здесь можно хорошо себя чувствовать даже человеку, привыкшему к удобствам.

– Не дано богами человеку, – процитировал в ответ Теренций одного греческого трагика, – лучшего пути показать свое достоинство, чем путь терпения.

Варрон улыбкой выразил свое одобрение скользкому, как угорь, горшечнику и его искусству давать ответы, которые можно толковать как угодно.

– Терпение? – откликнулся он. – Теперь уже очень многие верят тому, на что однажды был сделан намек в моем доме, а именно, что вы не горшечник Теренций, а некто другой.

Теренций прямо посмотрел ему в глаза.

– Возможно, что я уже стал другим, – ответил он спокойно и многозначительно.

– Вы, следовательно, были раньше горшечником Теренцием? – уточнил Варрон.

– В течение некоторого времени мне угодно было быть горшечником Теренцием, – ответила эта «тварь».

Варрон с легкой иронией произнес:

– Вы неплохо освоились с этим положением.

– Есть повелители, – возразил Теренций, – которым нравится быть актерами. А разве не верно, что не так важно на самом деле быть кем-либо, как важно, чтобы другие этому верили? Не так ли, мой Варрон? – И впервые он назвал его по имени, как равный равного, не прибавляя титула.

Варрон же улыбнулся про себя: «Недолго тебе фамильярничать, мой Теренций». Вслух он сказал:

– Многие теперь думают, что император Нерон жив и находится в Эдессе. Кое-кто, конечно, оспаривает это, кое-кто смеется над этим. Вот, скажем, наш Иоанн с Патмоса, актер, настоящий профессионал, – с чем вы, вероятно, согласитесь, – полагает, что, играй он Нерона в трагедии «Октавия» так, как некоторые играют его в городе Эдессе, ему никто не поверил бы.

При этих словах Варрона горшечник Теренций не мог сдержаться, и лицо его еле заметно дернулось. Будет день, и он покажет этому Иоанну, кто из них лучший Нерон, а пока, спасаясь от Варрона, он пустился в метафизические рассуждения.

– Божество, – сказал он, – создает живые существа мириадами, но иногда ему угодно сотворить человеческое лицо – единственное и неповторимое.

– А вы не заблуждаетесь? – возразил Варрон. – Не слишком ли дерзко такое утверждение? Если существует, допустим, человек с неповторимым лицом императора Нерона, то, по-вашему, не существует средства безошибочно узнать: может быть, все-таки человек этот – не подлинный император Нерон?

И, видя, что Теренций теряет спокойствие, он продолжал:

– Неужели же нет такого средства?

– Возможно, что есть, – нерешительно ответила «тварь».

– Во всяком случае, эдесские власти, – сказал Варрон, – полагают, что такое средство существует. Если некто претендует на то, что он является цезарем Нероном, то, значит, – считают эдесские власти, – ему должны быть известны тайны, в которые, кроме самого цезаря и сенатора Варрона, никто не посвящен.

Теренций молчал, беспокойство его росло.

– Вам такой взгляд представляется ошибочным? – насмешливо подбодрил его Варрон.

– Мне кажется, что такой взгляд правилен.

– Ну вот, видите, – весело сказал Варрон. – Что это мы все стоим? – И он пригласил Теренция сесть, так как они все время торжественно стояли друг против друга. Они сели.

– Вы помните, например, – благодушно приступил к неприятному экзамену Варрон, – как однажды в мае месяце, что-то около восемьсот восемнадцатого года от основания Города, император Нерон посетил публичный дом «Павлин», что за Большим цирком? Императора сопровождали друзья, среди которых находился и сенатор Варрон.

Блекло-розовое лицо Теренция чуть покраснело. Какая низость со стороны Варрона упомянуть именно об этом эпизоде. Дело в том, что во время визита, о котором шла речь, пострадала некая знатная дама по имени Луция, разыгрался скандал, и император вдруг решил, что ему не пристало быть участником такого приключения. Последовали разъяснения, будто тот субъект, которого некоторым угодно было принять за императора, был случайный уличный прохожий, компания просто подцепила его на улице и потащила с собой в притон. Прохожий этот был опознан в лице горшечника Теренция. Его вызвали к претору и приговорили к денежному штрафу, который каким-то неизвестным был возмещен ему с лихвой. На суде Теренций узнал о таких подробностях этого дела, которые вряд ли кому-нибудь еще могли быть известны. Используя знакомство Теренция с этими деталями как подтверждение его тождества с императором, Варрон оказывал Теренцию в известном смысле большую услугу. Но Теренций видел в этом не великодушие, а только иронию. Он вспоминал об этом эпизоде редко и всегда с неприятным чувством. Он с удовольствием воображал себя в сенате, читающим императорское послание, но никак не на суде, когда стоял перед претором, ничтожный вольноотпущенник, вынужденный взять на себя грязные поступки, от которых не слишком щепетильный император по внезапному капризу пожелал отречься.

– Да, я помню этот эпизод в «Павлине», – ответил он неохотно.

– А помните вы, – продолжал Варрон все в том же ровном тоне, – что сказал император Нерон, когда эта дама, Луция, стояла голая на окне, а Элий собирался сбросить ее вниз?

Об этом Теренций не знал, об этом на суде не упоминалось. Возможно, и в самом деле, что знали это только несколько друзей, в обществе которых император Нерон забавлялся тогда в «Павлине», если только они еще живы и об этой истории помнят. И Теренций почувствовал тем большее смущение, что, как оказалось, Варрон предложил ему этот вопрос не из коварства, то была честная проверка.

Как бы там ни было, но отвечать надо было. Он подтянулся, принял позу Нерона, проникся – так ему казалось – духом императора, взял смарагд, стал Нероном и ответил голосом Нерона:

– «Оставь, мой Элий. За окно можно выбросить фельдмаршала или царя, но не голую даму». – Так или примерно так должен был ответить тогда император Нерон.

Варрон улыбнулся. Он впервые увидел в руках у Теренция смарагд. Смарагд Нерона был как будто меньше, но тщательнее и искуснее отшлифован. Кроме того, подлинный Нерон никогда не пытался бы блистать остроумием в публичном доме. Наоборот, когда Элий хотел выбросить из окна Луцию, он, изрядно пьяный, как большинство тех, кто был с ним, зевая, заплетающимся языком довольно бессмысленно сказал:

– Пожалуйста, мой Элий, делай все, что хочешь. Угощайся, дружище.

Варрона забавляло и тешило, что Теренций никак не мог представить себе Нерона в будничном виде. Он полагал, что император в любой ситуации, даже в публичном доме, должен вести себя по-императорски и говорить только о фельдмаршалах и монархах.

Теренций, пока говорил, чувствовал себя еще более или менее уверенно. Но, едва договорив последние слова, он невольно опустил смарагд, который подносил к глазам жестом Нерона, снова стал горшечником Теренцием и, устремив на Варрона напряженно прищуренный, внимательный взгляд, старался по лицу сенатора понять, удалось ли ему отгадать ответ Нерона. Но Варрон лишь улыбнулся. Он так никогда и не открыл «твари», попал ли ответ в цель и насколько велик был промах. Он поднялся и сказал, и это был скорее приказ, чем просьба:

– Если император Нерон думает снова взять власть, то пусть он делает это сейчас же.

Когда Варрон ушел, Теренций вздохнул полной грудью. Не думая о том, следят за ним или нет, он принял позу Нерона, вынул смарагд, походкой Нерона прошелся несколько раз по комнате, голосом Нерона говорил сам с собой, пьяный от счастья.

Книга вторая
Вершина

1
О власти

После аудиенции у Маллука Варрону стало ясно, что, покуда он не склонит Марцию на брак с «тварью», ему нечего и помышлять о серьезной поддержке царя. Со дня на день, вот уже целую неделю, откладывал он неприятный разговор. Наконец решился и приступил к делу.

Белолицая, тонкая, строгая, сидела перед ним Марция. Он завел разговор о том о другом, ходил вокруг да около. Потом взял себя в руки.

– Здесь появился человек, – начал он, – которого все Междуречье считает императором Нероном. Ты, по всей вероятности, слышала о нем. Он просит твоей руки.

Марция не спускала глаз с его губ. Она поняла не сразу. И вдруг – поняла. Поняла, что отец спокойно, точно речь идет о приглашении на ужин, предлагает ей спуститься на последнюю ступень унижения. Страх и отвращение охватили ее с такой силой, что на мгновение остановилось сердце. Но она не упала. Она сидела прямо, только побледнела и ухватилась крепче за ручки кресла. Варрон давно умолк, а она все еще не проронила ни звука. Она все еще не спускала глаз с его губ, точно ждала, что с них сорвутся еще какие-то слова. Варрон смотрел на нее, с трудом скрывая гнетущее напряжение.

– Этот человек действительно император Нерон? – спросила она непривычно сухим голосом.

– Ты знаешь его под именем горшечника Теренция, – ответил не без усилия Варрон.

Марция сжала губы, рот ее стал узким, как лезвие ножа.

– Если я не ошибаюсь, – сказала она, – это один из твоих вольноотпущенников. Не его ли отец был тот раб, который в Риме чинил у нас водопровод и отхожие места?

Она думала: «Почему они не сделали меня весталкой, ведь этого так хотела мать? Я жила бы теперь тихо и величаво в этом чудесном доме на Священной дороге. На играх я сидела бы на почетном месте в императорской ложе. На празднестве девятого июня я поднималась бы на Капитолий рядом с императором, чтимая всем народом. И этот человек, мой отец, не захотел этого. Он приберег меня, чтобы продать, чтобы получше обстряпать свои грязные, темные дела».

Варрон думал: «Ее мать никогда меня не любила, потому что я женился на ней по расчету и всегда был равнодушен к ней. Мне наперекор хотела она сделать девочку весталкой и начинила ей голову всякой дребеденью. Надо было думать о Марции раньше, когда она была ребенком. Но мне вечно не хватало времени. Девушке с такими понятиями, должно быть, очень тяжело лечь в постель с этой „тварью“. Как у нее остекленели глаза! То, что она переживает сейчас, нелепо, но это реальность, с которой приходится считаться».

Вслух он сказал:

– Я знаю, ты считаешь мое предложение безнравственным, недостойным римлянина. Но в Сирии нельзя жить так, как в Риме. Ты скажешь: «Тогда незачем жить в Сирии». Но, во-первых, я вынужден жить здесь, а во-вторых, я сделал бы это все равно, даже если бы ворота Рима были для меня открыты. Уверяю тебя, моя Марция, стоит поступиться частицей своего «достоинства», чтобы получить взамен то, что дает человеку Восток. Я попросту не мог бы жить нигде, кроме как на Востоке. Мне скучно на Западе. И, говоря честно, мне не хочется отказываться от влияния и власти, которые я – так уж сложилось – могу иметь только на Востоке.

Марция сидела против него, неподвижная, тонкая. «Как ему хочется одурачить меня, – подумала она с ненавистью. – Это он-то хочет быть честным! Он собирается продать меня этому подонку и прикрывает свои низкие замыслы громкими пышными фразами».

– Ты предлагаешь мне стать женой горшечника Теренция? – повторила она язвительно, с холодной деловитостью.

Враждебное спокойствие дочери злило Варрона больше, чем сделали бы это слезы, мольбы, взрывы отчаяния.

«Прекрасно, – думал он. – Парень этот из низов. Но я с ее матерью знал очень мало радости, хотя она и была сенаторской дочкой. Была бы довольна, что избавится от своей проклятой девственности. Когда она ляжет в постель с мужчиной и он хоть мало-мальски покажет себя на деле, не все ли равно ей будет, чей он сын».

Вслух он сказал:

– Мы, Нерон и я, всадили в эту Месопотамию изрядный кусок Рима – солдат, деньги, время, нервы, жизнь. Я не желаю бросить все это только потому, что медные лбы на Палатине не видят дальше военных границ империи, не видят тех хозяйственных и культурных возможностей, которые открываются по эту сторону Евфрата. У них нет фантазии, потому они и утверждают, что слияние Рима с Востоком невозможно. А ведь стоит только открыть глаза, и уже сегодня можно убедиться, какие прямо-таки великолепные люди и города рождаются от этого слияния. Я, во всяком случае, не отступаюсь от своего Востока. Я всадил в него деньги и время, и я имею право требовать жертв и от других.

 

Марция все эти годы надеялась, что отец ее будет реабилитирован, они вернутся в Рим и снова смогут вести величественно-достойную жизнь. Всего несколько дней назад, когда Варрон вынужден был покинуть римскую территорию с поспешностью, напоминавшей бегство, надежда эта рухнула. Марции пришлось отказаться от своей мечты, довольствоваться куда более скромной перспективой. Полковник Фронтон, с присущей ему сдержанностью, дал ей понять, как он почитает ее. По рангу и положению он был для дочери сенатора слишком незначителен. Но его элегантность, его широкий, умный лоб, низко остриженные, седеющие, стального оттенка волосы делали его привлекательным, и, кроме того, он был римлянин, римлянин по воспитанию и культуре, человек среди этих восточных полулюдей. Она решила побудить его сделать предложение, решила выйти за него замуж. Она вела бы с ним серенькую, но, по крайней мере, пристойную жизнь. И вот отец даже этого не хочет ей оставить, а предлагает ей взамен такую чудовищную низость. Всю ее строгость, ее возвышенные чувства, ее целомудрие он хочет швырнуть к ногам этого подонка, этого раба, сына чистильщика выгребных ям. Она молчала. Белое лицо ее было точно маска отвращения.

– Как бы там ни было, – продолжал Варрон, пожав плечами, – для меня этот человек – подлинный Нерон. Он должен им быть. Я по многим причинам не могу отступать. Но он Нерон лишь постольку, поскольку я в него верю. А свою веру в него я должен доказать.

– И для доказательства понадобилась я, – язвительно и неестественно спокойно закончила его мысль Марция. – Я должна расплачиваться за твою политику.

Варрон подумал: многие действительно не могут от этого оправиться. «Когда я в первый раз лег с этой, – как ее звали? – ей было четырнадцать лет, этой девчонке из Фракии, – она до того была потрясена, что так на всю жизнь и осталась как будто не в себе. А я ведь, в сущности, был с ней нежен. Четыре тысячи я заплатил за нее, а она после первой ночи только на то и годилась, что посуду мыть. Разве я циничен? Ведь я люблю Марцию. Она очень чувствительна, нужно быть с ней терпеливым. Думаю, что лучше всего говорить правду. Она поймет меня. Это будет самое простое и надежное – сказать ей все как есть».

Он сказал:

– Люди не хотят, чтобы у власти стоял одаренный человек. Они не терпят одаренных. Их устраивает только бездарность. Они довели Нерона до гибели потому, что он был одарен, у меня по той же причине отняли власть. А теперь, когда я снова добился власти, они хотят снова отнять ее у меня. Но я не отдам власти. Второй раз я этого не допущу. Я рискну всем: тобою, собою, всем на свете.

Варрон рассчитал правильно. Марция очнулась от своего враждебного оцепенения. Она уловила искреннюю нотку, звучавшую в его словах. В ее чувстве к отцу всегда переплетались восхищение и неприязнь; она снова поддалась его обаянию.

Он сидел самым предосудительным образом, скрестив ноги по-восточному, точно желал небрежностью позы ослабить пафос своих слов.

– Рим – ведь по-гречески это значит сила, это значит власть. А что такое власть? Прилежный чиновник Тит, который велит именовать себя императором, вообразил, будто обладает властью потому, что в его распоряжении гигантская военная и административная машина. Я ему не завидую. Что у него есть? Палка фельдфебеля? Фасции – пучок прутьев и топор? Разве это власть?

Он обращался уже не к дочери, он говорил для самого себя. Можно было проследить, как мысли зарождались в нем, становились словами. Он говорил тихо, но вдохновенно, ясные, твердые, логичные латинские фразы текли с его уст, как греческие стихи.

– Власть, – мечтательно говорил он, – это нечто более хитроумное. Власть – это идея, которая, вылетев из головы, становится деянием, побеждает тупую действительность. Подавляющее большинство людей мирится со свершившимися фактами. Они говорят: раз это так, значит так и должно быть. В этом и состоит великая косность, великий порок людей. Я не таков. Почему все должно быть так, как оно есть? Нерон умер? Факт этот глупый, бессмысленный, он нарушает разумный порядок. Он противоречит моему восприятию мира. Я этого факта не признаю. Я восстаю против этой нелепой действительности, объявляю ей войну. Я воскрешаю Нерона. Восток – это одно, говорят они, а Рим – это другое, у них нет общего пути, и поэтому нужно отказаться либо от Востока, либо от Рима. Я не отказываюсь ни от того ни от другого. Мне это даже не приходит в голову. Я не подчиняюсь такой плоской логике. Не подчиняться глупой, бездушной действительности, не довольствоваться ею, рисковать собою в борьбе с этой действительностью и с роком – вот это по-римски. Сделать ставку не на то, что есть, а на то, что должно быть, и при этом выиграть – вот единственная форма власти, которой стоит добиваться.

Марция не спускала глаз с его губ, легкий румянец покрыл ее щеки. Она забыла, что всего несколько минут тому назад считала его громкие слова лишь мишурой, которой он прикрывает свои мелкие интересы.

Он умолк, поднял голову, очнулся от задумчивости. Посмотрел на дочь. Подошел к ней, едва касаясь, положил ей, сидевшей перед ним, руку на плечо.

– Верь мне, моя Марция, я знаю, что значит предложить такой женщине, как ты, лечь в постель с этой тварью.

Он сказал «тварь», он употребил это двусмысленное, полное пренебрежения слово, и Марция поняла, что он намеренно предоставляет ей толковать это слово, как она хочет: то ли это творение богов, то ли – его, Варрона. И вместе с ним она гордилась тем, что такой двойной смысл возможен.

– Но я вместе с тем знаю, – продолжал он, – что ты поймешь, почему я предлагаю тебе это.

Марция посмотрела на отца, у нее были такие же глаза, как у него, – карие, удлиненные, одновременно холодные и страстные. Она была достаточно умна, чтобы понять: опасная игра, развернувшаяся вокруг Лже-Нерона, может длиться недолго и кончиться плохо. Но страсть отца отчасти передалась ей, в смелых мечтах она уже видела себя на Палатине; уже не рабу, а императору предстояло ей отдаться, и ей уже стоило усилий и сожаления оторваться от дерзких грез и вернуться к трезвой рассудительности.

– Рим, – возразила она, – стал великим потому, что он всегда ясно сознавал то, что есть.

Но Варрон не согласился с этим.

– Это верно только наполовину, – сказал он горячо. – Познавать и вместе с тем не признавать то, что есть, – вот что сделало Рим великим! Рим – это были десять тысяч человек, а мир – пятьдесят миллионов. Такова была действительность. Но Рим не признал этой действительности. Рим захотел, чтобы мир стал римским, и мир стал римским.

Марция поднялась.

– Можно мне идти, отец? – спросила она.

Варрон вплотную подошел к ней, взял ее светлую голову в мясистые руки, мягко отогнул назад и сам откинул голову, чтобы лучше видеть лицо Марции.

– Если ты захочешь, Марция, ты вступишь на Палатин, – пообещал он ей.

Марция взглянула на отца. В глазах у нее было много понимания и мало веры. Все существо ее восставало против игры, которую он навязывал ей. Однако она видела уже не только отвратительную сторону этой игры, но и ее величие. И не лучше ли любая судьба, чем прозябание в каком-нибудь провинциальном городе на Востоке?

Варрон безошибочно угадывал все, что в ней происходило. Он по-прежнему держал в руках ее голову. Так стояли они несколько минут, глядя друг другу в глаза, отлично зная друг друга, и Марция с болью ощутила в эту секунду, как смешались в ее чувствах к отцу любовь, ненависть, очарованность, презрение и восхищение.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru