Одонт взял из рук дюженника ножик, брезгливо осмотрел его, легко двумя пальцами разломил на части. Отбросил в сторону обломки и перевёл взгляд на Шоорана. Да, преступник мал, но он вырастет, возьмёт настоящее оружие. И раз он однажды поднял руку на благородного…
– В шавар! – приказал одонт.
– Нет! Не дам! – Шооран узнал голос мамы.
Одонт поднял взгляд на женщину, бьющуюся в руках цэрэгов.
– Это его мать, – пояснил Мунаг. – Она сушильщица… женщина-сушильщик.
– Знаю. Ну и что?
– У нас больше нет сушильщиков, а она сдаёт по два ямха харваха, за себя и за сына, и ещё продаёт столько же. Без неё мы не сможем отчитаться перед казной.
– Я же не её наказываю, – поморщился одонт. – Пусть она работает как и прежде.
– Если тронуть её сына, она работать не станет. Я её знаю – бешеная баба. Подорвётся, но не станет.
Одонт задумался. Он понимал, что Мунаг прав – недаром же говорят, что легче высушить далайн, чем заставить работать сушильщика, если он не хочет. А без харваха плохо придётся не ей, а ему – царственный ван особо заботится о содержании артиллерии и строго спрашивает с одонтов, если харвах начинает поступать с перебоями. К тому же не так много провинций, в которых сходятся мокрые оройхоны, где харвах собирают, и огненные, где его сушат. Так что спокойствие и сама должность Хоргоона зависели не столько от порядка на вверенных оройхонах, сколько от производства взрывчатого порошка. Последнее время наместника не тревожили эти проблемы, но теперь он понял, что забывать о них не следовало. И как ни жаль, но раз у него нет других сушильщиков, придётся выполнить требование этой взбесившейся тайзы и отпустить её отродье.
Хоргоон внимательно взглянул в лицо женщины. Обычная гнилоедка, гадкая и грязная. Она даже не подозревает, сколь многое зависит от её ловкости и удачливости. Особенно – от удачливости; уже год она работает, и до сих пор ни одной вспышки. Кто знает, может, не так и проста эта тварь. И лицо её, опалённое жаром аваров, кажется слишком чистым, и из-под накинутого на плечи грубого жанча виднеется край талха, какой в этих краях носят только жёны цэрэгов. Наместник досадливо потряс головой: на мгновение близоруким глазам почудилось, что на шее гнилоедки голубеют жемчуга. Ну, этого попросту не может быть! Гнилоедка должна быть глупа, грязна, и, несомненно, она такова и есть и закричала на одонта просто от глупости, а не потому, что чувствует свою власть. Он владыка этих мест, хозяин жизни и смерти, он сумеет поставить дурную бабу на место.
Одонт поднял руку, требуя тишины.
– Мальчишка совершил преступление, которое нельзя оставить безнаказанным, – начал он, – но преступник ещё слишком мал, и поэтому отвечать за него будет мать!
Одонт скосил глаза на женщину. Та стояла, очевидно, моментально успокоившись, на её лице сановник не заметил и тени испуга. И вновь за распахнувшимся воротом жанча дразняще заголубел призрак ожерелья. Несомненно, женщина знала себе цену или же просто была лишена страха. Обязательно в ближайшее же время надо будет озаботиться подысканием новых сушильщиков. А пока… Одонт вздохнул и закончил приговор:
– На виновницу накладывается штраф. В течение трёх дней она должна внести в казну восемь ямхов просушенного харваха.
– Завтра начинается мягмар, – сказала мать. – Мне нечего будет сушить…
Наконец-то на лице гнилоедки появилась растерянность!
– Ничего, – злорадно сказал Хоргоон. – Сырой харвах тебе принесут. А мальчишку, – добавил он, чтобы окончательно закрепить свою победу, – выпороть!
Праздник мягмара – весёлый мягмар, буйный мягмар, великий мягмар. Простолюдины, знать и изгои отмечают его по всем оройхонам. В этот день старик Тэнгэр закончил свой труд, и Ёроол-Гуй справляет новоселье. Ежегодно в первый день мягмара мерно дышащий далайн вскипает и покрывается пеной. Это пляшет в бездонных глубинах владыка всего живого – вечный и неуничтожимый Ёроол-Гуй. Далайн бушует, и на берег бывают выброшены удивительные монстры, каких в иное время вряд ли можно встретить. И только сам многорукий хозяин в течение всей праздничной недели ни разу не появится на поверхности.
Наслаждаясь безопасностью, идут к далайну знать и священники, несут дары живому и жестокому божеству, просят себе удачи и новых богатств, а простой люд спешит на трудный, но прибыльный промысел. Вздувшийся далайн затопляет шавар, из которого выбирается вся нечисть, скопившаяся там. Тукка и крепкоспинный гвааранз бродят по оройхону среди дня, и надо только суметь их взять.
На сухих оройхонах тоже происходят изменения. Источники воды, слабевшие в течение всего года, наполняются новой силой, постепенно замиравшая жизнь бурно пускается в рост. Первый урожай после мягмара всегда самый обильный, по нему легко судить обо всём грядущем годе. И живущие в сытости и безопасности земледельцы тоже идут в это время к далайну, просить у чужого бога хорошей воды. Бросают в бурлящую глубину пучки хлебной травы и слепленные из земли человеческие фигуры. Приносят и более серьёзные подношения. Поют жалобно и протяжно, а потом, после очистительных молитв, предаются разгулу, каждый в меру своих достатков.
По числу отпразднованных мягмаров считают года, если земледельцы отмечают месяцы по собранным урожаям, то на мокрых оройхонах нет иного отсчёта времени. Щедрый мягмар – обещание будущей жизни и будущих бед. Бесшабашная неделя пройдёт быстрее, чем хотелось бы, и едва в далайне осядут пышные холмы грязной пены, как многорукий убийца вынырнет из глубины, чтобы доказать, сколь напрасны были жертвы и молитвы, обращённые к бессердечному Ёроол-Гую.
А пока неделя только началась, и все гуляют, радуясь, что хотя бы одна, причём самая большая беда сегодня не грозит. И только двое преступников – Шооран и его мама не могут позволить себе отдых. Приказ одонта строг: в течение трёх дней – восемь ямхов харваха. Когда мама привела домой избитого Шоорана, мешки с мокрым зельем уже дожидались её. Мама развязала один из мешков и тихо ахнула: набранный на далёких от границы островах, долго и небрежно хранившийся харвах слежался и уже начинал преть. Сушить его надо было немедленно, и мама, не сказав больше ни слова, взвалила пару мешков на спину и отправилась к большому авару, особенно далеко вторгавшемуся на сухую полосу, «своему авару», как называла она его.
Шооран, превозмогая боль в истерзанной острым хитином спине, тоже подошёл к одному из мешков. Плох был харвах, хуже некуда. Ни у одного из сборщиков мама не стала бы брать такой. Шооран, присев на корточки, старался распушить слипшуюся рыжую массу, выбирал попадающиеся кусочки листьев и молча, про себя, чтобы и всезнающий Тэнгэр не услышал, чёрными словами ругал одонта, толстомордого наследника, его бесчестных прихлебателей, сборщиков, наскрёбших где-то этот, с позволения сказать, харвах, чиновного баргэда, принявшего такую работу. Проклинал и гнилой хохиур, спасший их с мамой год назад и продолжающий кормить до сегодняшнего дня.
С грехом пополам перебрав один мешок, Шооран понёс его маме. Нести мешок на спине не мог – хитиновая плётка из живого волоса иссекла кожу на спине. Спасибо Многорукому, что палач не взялся за хлыст – чешуйчатый ус парха бьёт хуже топора.
Мама стояла перед жарко светящимся аваром, мокрый харвах шипел на раскалённой поверхности, удушливый пар поднимался столбом. В одной руке мама держала метёлку из ненавистного отныне волоса, собранного по краю далайна, в другой – лопатку, вырезанную из панциря какой-то твари. Надо было успеть, прежде чем высушенный и прокалённый харвах вспыхнет, смести его в подставленную посудину. Эти пятнашки со смертью и составляли суть работы сушильщика.
Шооран, замерев, следил за мамиными движениями. Шелковистые на вид пряди метёлки трещали, касаясь огненной скалы, запах палёного рога заглушал даже вонь скворчащего харваха. В какое-то мгновение Шооран заметил, что на сметённой поверхности остался след, должно быть, волос не смог сдвинуть попавшийся в дурно собранном харвахе лист или кусочек стебля, и тотчас оттуда, причудливо извиваясь, побежала огненная змейка. Шооран отлично знал, что значит этот огонёк. Когда-то он любил наскрести кое-как пригоршню харваха, кинуть его на авар и издали наблюдать, как он трещит, как высохший порошок бугрится по краям, шевелясь, словно живой. А потом по поверхности пробегала такая вот змейка, и харвах оглушительно взрывался, разбрасывая искры. Всё это промелькнуло в памяти, пока огонёк торопился к лепёшке харваха, показавшейся вдруг невообразимо огромной. Но за мгновение до неизбежного взрыва мама поддела горячий харвах лопаткой и отшагнула в сторону, развернувшись и прикрыв его своим телом. Остатки харваха на аваре вспыхнули, но их было слишком мало, хлопок получился слабым.
Мама бросила недосушенную лепёшку в чан с сырым харвахом, начала перемешивать. Шооран заметил, что руки у неё дрожат.
– Мама! – позвал Шооран.
Мама подняла голову и лишь теперь увидела Шоорана.
– Зачем ты здесь? – испуганно спросила она. – Быстро беги домой! Тут не надо быть.
– Вот, – Шооран кивнул на мешок. – Я его перебрал. Только он всё равно плохой. Не надо его сушить, я лучше потом наберу нового. И не клади так помногу. Пожалуйста…
– Глупенький! – Мама обняла Шоорана. Шооран сморщился от боли в спине, но ничего не сказал. – Если класть харвах помалу, он чаще взрывается. Запомни – трус живёт меньше всех. А ты не сможешь набрать столько харваха, так что придётся работать с этим.
– Всё равно, – сказал Шооран, – не надо сегодня больше сушить. Видишь, как полыхнуло.
– Это уже второй раз, – призналась мама. – Но завтра он будет ещё хуже, поэтому надо побольше успеть сегодня. А я пока сделала всего два ямха. Но теперь дело пойдёт легче, ведь ты мне помогаешь. С перебранным харвахом гораздо проще работать. Иди, перебирай. Только сюда больше не приходи, я зайду сама. Заодно отдохну по дороге.
– Давай я этот переберу. – Шооран подошёл к чану.
– Нет, – сказала мама. – Харвах вынимают из чана только на авар. А иначе… плохая примета.
– Ладно, ты только приходи скорее. – Шооран взял пустой мешок и пошёл к дому. Дома пересчитал мешки и принялся за работу. Он вытаскивал кусочки листьев, небрежно содранные волокна, всякий сор и ворчал про себя. Какой это, к Ёроол-Гую, харвах! Его перебираешь, словно чавгу копаешь в грязи. Мама придёт, а он ещё и с одним мешком не управился…
Сильный удар прервал его сетования. Шооран вскочил и, сбив стойку навеса, побежал туда, где над аварами расплывалось дымное облако. Не было ни единой мысли, никакого чувства, он просто бежал, не думая, есть ли в этом хоть какой-то смысл.
Когда он добежал, пламя уже погасло. Мама лежала возле расколотого взрывом авара, из которого медленно, словно тягучие внутренности авхая, вытекал расплавленный камень. Шооран ухватил маму под мышки, потащил прочь от огня, бормоча:
– Сейчас, мама, сейчас я тебе помогу…
Должно быть, в последнюю секунду мама вскинула руку, защищаясь, либо осколки пошли низом, но лицо пострадало не так сильно, и Шооран смотрел только на него, стараясь не видеть груди и живота, где было жуткое месиво из обрывков жанча, угля, каменной крошки и запёкшейся потемневшей крови.
– Мама, – уговаривал Шооран, – я тебя уложу поудобнее и воды принесу. Там осталось…
Запрокинутая голова мёртво качалась между его рук. С шеи сползло лопнувшее забытое ожерелье, прощальным подарком скользнуло к ногам Шоорана. Лишь тогда он понял, что вода уже не нужна и ничего не нужно.
В те дни, когда великий илбэч Ван ходил по оройхонам, мир был иным. На мокрых островах ничего не росло, лишь безмозглые обитатели шавара – тайза, жирх и колючая тукка копошились в нойте. Но однажды, когда Ван выстроил очередной остров, из далайна явился Ёроол-Гуй. Илбэч стал одной ногой на новый оройхон, а другой – на старый и засмеялся, потому что не впервой ему было так играть со смертью. Однако Ёроол-Гуй не бросился на берег как обычно, а остановился и открыл главные глаза, чтобы посмотреть на человека вблизи.
– Что смотришь? – крикнул Ван. – Тебе всё равно меня не поймать!
– Здравствуй, илбэч, – ответил Ёроол-Гуй. – Сегодня я не буду охотиться за тобой. Я пришёл сделать подарок.
Всякий житель оройхона – даже малые дети – слышал о том, как на исходе срединных веков Ёроол-Гуй произнёс своё последнее слово, и знает, что с тех пор он не издал ни звука, но хитроумный Ван умел слышать мысли и разбирать несказанное, а значит, мог разговаривать даже с вечным Ёроол-Гуем.
– Мне не надо твоего подарка, – сказал Ван, – всё, что мне нужно, у меня есть. Или, может быть, ты хочешь снять проклятие и подарить мне счастье? Так знай, что, хотя я живу один и в безвестности, я всё равно счастлив тем, что могу притеснять тебя по всему далайну.
– Я проклял тебя в те времена, когда ты ещё не родился, а вечность была молодой, и не сниму проклятия, пока вечность не одряхлеет, – возразил Ёроол-Гуй, – подарок же я принёс не только тебе, но и всем людям: тем, кого я не пожру сегодня, поскольку сегодня я добр, и тем, кого не пожру никогда, ибо из-за тебя, илбэч, не могу достать их. Мне стало скучно убивать столь слабых людей, вы не похожи на могучего Тэнгэра, я хочу, чтобы вы стали сильнее, и принёс вам средство для этого.
С этими словами Ёроол-Гуй бросил на берег тонкую тростинку. Она вонзилась в грязь и превратилась в стебель хохиура.
– Дарю его тебе и всем людям, – сказал Ёроол-Гуй. – Когда этот стебель обрастёт рыжим харвахом, собери его, и твоя сила умножится беспредельно. Может быть, тогда мне будет не так скучно. А пока – прощай!
Далайн сомкнулся над Ёроол-Гуем, а Ван ещё долго стоял на границе, ожидая подвоха и стараясь разгадать смысл коварных речей Многорукого. Наконец он сказал:
– Не верю Ёроол-Гую и не хочу его подарков ни сегодня, ни в будущие дни.
Сказав так, Ван сошёл на оройхон и тяжёлым башмаком из кожи тукки втоптал стебель в нойт. Но он не заметил, что один, самый маленький корень остался в земле. И когда Ван ушёл строить новые земли, стебель ожил и начал расти. От удара он наклонился, и с тех пор ни один стебель хохиура не растёт прямо. А на молодых, чистых побегах можно видеть чёрные крапинки – следы игл с башмака илбэча.
Немало лет скитался Ван в чужих краях, возводя один оройхон за другим и прячась от людской молвы, а когда вернулся домой, то не узнал родных мест. Вдоль всего далайна вкривь и вкось торчал хохиур, люди скребли и сушили харвах. Повсюду грохотали татацы и большеротые ухэры. Везде шла война. Люди и впрямь стали сильнее, но свою силу обратили против себя, чтобы убивать друг друга на радость Ёроол-Гую.
– Остановитесь! – крикнул илбэч, но голоса его никто не услышал, ибо люди оглохли от взрывов.
Тогда Ван пришёл к далайну, встал правой ногой на один оройхон, а левой – на другой и принялся звать из глубины Многорукого. И когда Ёроол-Гуй выплыл, Ван спросил:
– Зачем ты сделал это?
– Теперь я убиваю людей даже там, где не могу их достать, – ответил Ёроол-Гуй, – и мне приятно ваше горе. Даже если ты застроишь сушей весь далайн, я знаю, что люди всё равно истребят друг друга.
– Исправь своё зло, – крикнул илбэч, – и я обещаю больше не строить оройхонов!
– Что же, я согласен, – сказал Ёроол-Гуй. – Люди не смогут избить себя окончательно. Правда, мне не по силам пожрать весь харвах и извести хохиур на всех оройхонах, ведь ты построил их так много. Цэрэги с сухих земель не послушают меня и не прекратят пальбы. Но зато мне подвластны огненные авары, вставшие по моему слову на твоём пути. А без авара невозможно высушить харвах. Сушильщики меньше всех виноваты в бедах твоего народа, и поэтому я проклинаю их. Отныне харвах начнёт взрываться во время сушки, станет калечить и убивать. Жизнь сушильщика будет тяжела, а век недолог. На этот путь ступят лишь те, у кого нет иного пути, кто иначе всё равно погибнет. И пусть они знают, что нельзя спастись самому, приближая всеобщую гибель. Иди, бывший илбэч Ван, и будь спокоен – стрельба скоро утихнет.
Ван повернулся и пошёл, не думая о своей жизни, но Ёроол-Гуй не стал хватать его.
С этого дня в течение дюжины дюжин лет в далайне не появлялось новых оройхонов.
Шёл мягмар, пещеры шавара были переполнены нойтом, и умерших хоронили в далайне, принося в жертву Ёроол-Гую. Маму завернули в полог палатки, уложили на носилки и с песнями унесли. «О отец наш, Ёроол-Гуй! Тебе отдаём мы лучшую из женщин…»
Шооран не принимал никакого участия в действе. Сидел, забившись в угол, уставившись в бесконечность немигающими глазами. К далайну не пошёл – не мог слышать ликующих похоронных песен, пришедших из тех времён, когда в праздник мягмара бросали в далайн не куклы и трупы, а живых людей. «О великий, прими нашу женщину!.. Её руки – ласка, её губы – счастье, её глаза – свет жизни…»
В разорённую палатку, пригнувшись, вошёл Мунаг.
– Ты здесь?.. – произнёс он.
Шооран не ответил. Продолжал сидеть, обхватив себя руками, засунув ладони под мышки, словно от сильного холода.
Мунаг потоптался, смущённо кряхтя, а потом, не глядя на Шоорана, сказал:
– Ты вот что… уходи отсюда.
Впервые Шооран поднял голову, взглянул в лицо дюженника. И хотя он и теперь не издал ни звука, но Мунаг заволновался и быстро начал говорить, не отвечая, а просто стараясь заглушить вопрос, всплывший из глубины широко распахнутых глаз:
– Я бы тебя оставил – жалко, что ли? Ты уже большой, как-нибудь прокормился бы. Но если одонт узнает? Ты думаешь, он про тебя забыл? И тебе не миновать шавара, и у меня будут неприятности. Сам понимаешь. Так что, пока никто не видит, бери что здесь тебе надо – и уходи.
– Куда? – бесцветно произнёс Шооран.
– А мне какое дело?! – не выдержав, закричал Мунаг. – Почему я должен за тебя думать?! Мать твоя умерла, а ты здесь никто. Вот и ползи отсюда! Я к тебе по-хорошему, вещи взять разрешил, а ты…
Шооран встал.
…Вещи… какие вещи?.. Жанч на нём, и мамино ожерелье укрыто на груди. А больше ему, наверное, ничего не потребуется. Вещи нужны, когда есть куда идти.
Шооран вышел из палатки. Мунаг тяжело шагал сзади. Через десять минут – как мал огромный оройхон! – они достигли поребрика.
– Ты не обижайся, – произнёс Мунаг, коснувшись плеча Шоорана. – Я действительно иначе не могу. Что делать… Желаю тебе выжить… если удастся. На вот, возьми, – Мунаг протянул Шоорану отнятый накануне нож.
– Спасибо, – сказал Шооран, спрятал нож, перешагнул поребрик и пошёл дальше, не оглядываясь и не думая, где он сможет остановиться.
Теперь он шёл по оройхону, где родился и жил, не представляя, как огромен мир, и не зная, что возможна иная жизнь, чем текущая на этом кусочке земли, который, если постараться, можно обойти за час.
Здесь тоже праздновали мягмар: на сухой полосе никого не было, женщины ушли к далайну разбирать подарки щедрого Ёроол-Гуя, заготавливать острую кость, чешую несъедобных рыб, кожу, живой волос – всё, что так обильно выбрасывает расходившийся далайн. А мужчины, скорее всего, собрались у шавара: ловят тукку, бьют жирха, стараются затравить выползшего наружу длинноусого парха или гвааранза, которого можно взять лишь ударом в глаз. Хотя для этого надо подойти к зверю вплотную, избежав торчащих плавательных перьев и тяжёлых клешней, перекусывающих человеческую ногу легко, словно стебель хохиура. Вряд ли Боройгал решится на такое, должно быть, он тоже стоит на берегу и командует женщинами, воображая себя царственным ваном.
Шооран не остановился, понимая, что здесь ему не жить. Он слишком хорошо помнил, как гнали прочь чужаков, бредущих из страны вана, или изгоев, пытающихся пробраться на свободный оройхон. Пожалуй, ван правильно сделал, что позволил этому оройхону быть независимым: лучшей стражи нельзя придумать – люди, цепляющиеся за своё жалкое богатство – сухую полосу вдоль аваров, сильнее, чем сытые земледельцы, ненавидели изгоев, от которых ничем почти не отличались. Шоорану не позволили бы остаться здесь и на минуту, и потому он пошёл дальше. Тройная дюжина шагов взрослого мужчины, и впереди – вновь поребрик, ещё один оройхон – последний в ряду обитаемых.
Ступив на него, Шооран замер в нерешительности, впервые почувствовав страх. Сухая полоса кончилась, влага далайна достигала в этом месте огненной границы, две страшных стихии сошлись в непримиримой вражде. С далайна наползал нойт, авары встречали его палящим жаром. Нойт кипел, сгорая, удушливая вонь распространялась далеко вокруг, закладывая грудь, разъедая глаза, заставляя плакать и натужно кашлять. На краю оройхона, у самого далайна, и то казалось легче. Едва не задохнувшись в отравленном чаду, Шооран выбежал к далайну. Здесь он увидел людей. Изгоев.
Несколько невообразимых фигур суетились у живого вала по краю оройхона, что-то вытаскивая из него. Всё-таки и здесь был мягмар, и люди торопились урвать кусочек добычи. Одна из фигур подняла голову, Шооран увидел невероятно грязную старуху с лицом, обезображенным язвами и рубцами от старых ожогов.
– Ха! Глядите, кто пришёл! – прокричала она. – Какой красавчик! Не иначе, сам ван вздумал промочить ножки на нашем оройхоне. Ну, иди сюда, сладенький, не бойся!
Шооран, не двигаясь, смотрел на кривляющуюся перед ним чудовищную маску и медленно, через силу начинал понимать, что это не старуха, что женщина лишь немного старше его матери, а состарил и обезобразил её жгучий нойт, от которого негде спрятаться и нечем отмыться, и вся жизнь, которую нельзя назвать жизнью, лишь короткой и мучительной отсрочкой смертной казни.
Между тем женщина-старуха продолжала говорить, быстро, взахлёб – очевидно, не так часто удавалось ей облегчить душу перед новым человеком, и она торопилась прокричать обо всём, что не позволяло ей жить.
– Ты, должно быть, оттуда – с сухой полосы? Заблудился… Или они тоже тебя выгнали? Они могут! Тот, кто живёт в сухости, способен на любую подлость. Ха! Как ваши хныкали здесь год назад, как просились, какими глазами смотрели на нашу чавгу. Чего только не обещали!.. Сухой оройхон и Ёроол-Гуя в придачу. И обманули! Пустили к себе всего дюжину человек. А мы так и остались гнить здесь. И вы думаете – мы будем принимать вас и дальше? А как же, примем, нам же некуда бежать, дальше дороги нет. Мы принимаем всех, тем более что сегодня мягмар…
Другие изгои тоже побросали работу, стояли, рассматривая Шоорана красными глазами. На покрытых коростою ликах не отражалось никаких чувств. А женщина-старуха вдруг остановилась и, склонив голову набок, спросила скорее у самой себя:
– Может, ты и вправду с сухих земель? Ишь, какой чистенький… Хоть в шавар, хоть на авар! Ну, чего встал, иди сюда…
Шооран попятился. Ему живо припомнились рассказы, как изгои с безнадёжных земель, откуда нельзя уже никуда уйти, воруют и съедают детей. Сейчас эти сказки показались ему истиной. И хотя он давно не считал себя ребёнком – одиннадцать лет – не шутка! – и нож, возвращённый Мунагом, висел на поясе, всё же Шоорану стало страшно. Он повернулся и побежал. Никто его не преследовал, изгои равнодушно вернулись к прерванному занятию, лишь женщина-старуха выкрикнула ему вслед: «Ха!» – и захлопала почему-то в ладоши.
Как это мало – тройная дюжина шагов, составляющая вселенную простого человека! Через полчаса Шооран пересёк и этот, уже третий по счёту оройхон и увидел, что с той стороны тоже колышется покрытый пеной далайн. Оставалось идти либо назад, либо в кипящий удушливый ад залитых влагой аваров. Можно было, кроме того, прыгнуть в далайн. Путь этот был самым коротким и далеко не самым мучительным.
Безжизненный оройхон – мокрый и огненный одновременно – предупреждал о себе издали. Больно запершило в горле, стало нечем дышать, голова, одурманенная ядовитым дымом, закружилась. Шооран шагал по инерции, не очень понимая, что он делает. Просто и последний из оройхонов не пустил его к себе, вернее, Шооран не осмелился принять его приглашение и теперь, отвергнутый всеми, шёл дальше, хотя и знал, что дальше пути нет.
Когда-то он любил слушать рассказы Хулгала о его странствиях по этим краям. Это было дюжину и три года назад, когда по землям ванов ходил безумный илбэч. Хулгал, в ту пору ещё не старый и не хромой, отправился искать новые земли. Тогда много говорили о десятках сухих оройхонов, стоящих в неведомых краях и ждущих себе хозяев. Хулгал прошёл по пылающему болоту до самого конца, где влага далайна, как встарь, разъедала поставленную Тэнгэром стену. Всего на запад от острова изгоев оказалось три оройхона – для сильного мужчины не расстояние, но их надо было пройти по узкой полосе между далайном и аварами, в дымной и душной жаре, среди испарений, от которых непривычный человек умер бы через полчаса. Хулгал выбрался назад к концу дня и рассказывал, что остался жив лишь благодаря тому, что носил с собой губку, пропитанную благовонным соком туйвана, а на адских оройхонах примотал её к лицу.
– Я ходил туда и вернулся живым, – заканчивал повествование старик, – поэтому знаю, что и безумный илбэч мог забраться так далеко. Я не спрашиваю, зачем он это сделал – для того он и безумец, на то и илбэч. Но кто ответит, как ему удалось не просто дойти до таких пределов, но и поставить там оройхон? Или это легче, чем плюнуть в далайн? Тогда и я хотел бы стать илбэчем, чтобы построить себе дом чуть получше этого. – Старик замолкал и обводил взглядом слушателей, смущённых кощунственной концовкой рассказа, и, не торопясь, отхлёбывал из поднесённой чаши мутное пойло.
У Шоорана не было благовонной губки, не было ничего, что могло бы помочь в пути, но всё же он равнодушно ступил на землю мёртвого оройхона и, не оглядываясь, пошёл дальше. Он не думал, что вернуться ему не удастся, не думал вообще ни о чём, мозг, одурманенный испарениями, был не способен на такую работу. Просто он видел, что не может здесь жить, и шёл куда-нибудь, где будет пусть даже хуже, но иначе, чем здесь.
По краю мёртвого оройхона не было тропы – почти дюжину лет здесь никто не ходил. Хрупкая кость, трухлявые хитиновые обломки, догнивающие остатки туш – всё было густо смочено нойтом и жарко курилось, нагретое близким соседством аваров. Местами завалы достигали высоты человеческого роста, пробраться сквозь эту кучу тлена было невозможно, и приходилось двигаться, прижимаясь вплотную к аварам, покрытым шелушащейся коростой горящих отбросов. И повсюду душная парная гарь.
Шооран шёл вслепую, прижав локти к готовой разорваться груди и закрыв ладонями лицо. Он спотыкался о груды праха, проваливался в горячие лужи, и лишь новые, на совесть сшитые мамой буйи спасали до поры его ноги.
В ту минуту, когда, казалось, ничто не сможет пробудить уплывающее сознание, Шооран ударился грудью обо что-то твёрдое и с трудом заставил себя понять, что это такое. Перед ним, перегородив прибрежную полосу и далеко разбросав толстые, как ствол туйвана, щупальца, лежал чёрный уулгуй. Этого зверя люди называли младшим братом Ёроол-Гуя. Среди зверей ни один не был так громаден и ни один не походил до такой степени на великого бога глубин. Чёрный уулгуй никогда не вылезал на берег, но мог, выбросив вверх разом несколько рук, схватить неосторожного, вздумавшего разбирать прибрежный завал. Говорили, что уулгуй дотягивался до жертвы за четыре дюжины шагов, и потому не так много находилось охотников бродить по кромке оройхона. Лишь во время мягмара уулгуй не появлялся у берега, а если появлялся, то бывал выкинут на камни и сам становился добычей людей.
Из круглых костяных блях, покрывающих щупальца, искусные оружейники делали доспехи более лёгкие и гибкие, чем твёрдый панцирь из спины гвааранза. Самые большие пластины шли на щиты. А где-то в глубине упругого тела скрывался костяной обруч невыносимой для глаз белизны. Из такого обруча выточена корона царственных ванов, и потому ни один простолюдин не должен приближаться к телу уулгуя, ежели вдруг того выбросит на берег.
– Конечно, корона – это серьёзно, – говорил, рассказывая об уулгуе, насмешник Хулгал, – и добрый ван наложил запрет только из опасения, что кто-то стащит обруч. Но видит мудрый Тэнгэр, я бы не стал и смотреть на корону, лишь бы мне позволили набрать дюжину-другую пластин со щупалец. А голова вместе с короной пускай принадлежит вану.
В прежнее время один вид чёрного уулгуя поверг бы Шоорана в трепет, но сейчас он не думал ни о царском запрете, ни о невероятном богатстве, лежащем перед ним, ни о том, что жизнь, может, ещё теплится в распластанном теле. Шооран лишь застонал при виде лишнего препятствия и, цепляясь за пластины, полез через щупальце, перегородившее дорогу.
Мёртвый уулгуй спросил его:
– Зачем ты топчешь меня, когда я умер и не могу защититься от твоих ног?
– Ты лёг на дороге, а я должен идти, – ответил Шооран.
– Зачем тебе ходить куда-то? – возразил брат Ёроол-Гуя. – Посмотри на меня: я лежу там, где встретил смерть, и мне больше ничего не надо.
– Мне всюду твердили: «Уходи!», – сказал Шооран, – поэтому я иду и нигде не могу остановиться.
– Останься здесь, – предложил чёрный уулгуй. – Будем лежать вместе, а когда моё тело распадётся, ты возьмёшь бесценный доспех и корону ванов.
– Я не могу здесь жить, – сказал Шооран.
– Разве ты пришёл сюда жить? – удивился брат Многорукого, и Шооран упал от этих слов и не мог подняться. Он лишь сунул руку за ворот жанча и вытащил нить жемчуга, удивительно голубого, нездешнего цвета.
– У тебя есть все богатства мира, – сказал уулгуй, – нет лишь покоя. Спи…
Ожерелье притягивало взгляд, заставив обожжённые глаза широко раскрыться.
– Нет, – сказал Шооран и поднялся, сам не поняв, как это произошло. – Я не шёл сюда, я уходил оттуда. Ты могуч и подобен богу, но ты не человек и умер покорно. Люди продолжают жить, даже когда это невозможно, и если они умирают, то это происходит не по их вине. Не сердись, добрый уулгуй, – я пойду дальше. Я ещё могу идти.
Он не понимал, куда идёт и сколько дюжин шагов прошёл. Дважды он сослепу налетал на авары и лишь по счастливой случайности не свалился в далайн. Несколько раз он падал, а поднявшись, не знал, куда идти, и, не задумываясь, шёл прямо. Он не заметил, как в дымке далайна начала вырисовываться линия берега, и увидел оройхон, когда до него оставалось не больше двенадцати шагов. Не удивляясь и не испытывая вообще никаких чувств, Шооран выбрался на него и побрёл прочь, подальше от дымного кошмара мёртвой земли. Если бы оказалось, что он, потеряв направление, сбился с пути и вернулся обратно, то Шооран на животе пополз бы к Боройгалу, согласился бы принять смерть от руки изгоев или рождённого в сухости одонта, лишь бы не возвращаться в преисподнюю, из которой только что вышел. Однако, хотя он прошёл уже далеко, ему не попалось ни одного человека.