bannerbannerbanner
Объективность

Лоррейн Дастон
Объективность

Полная версия

Эпистемологические режимы

Исследование Л. Дастон и П. Галисона охватывает два аспекта научного познания, объективность (и иные эпистемические добродетели) и визуальность, подбираясь к их общему проблематическому узлу через конкретные практики визуализации рабочих объектов науки на страницах научных атласов, а также учебных пособий, справочников, руководств и коллекций изображений. Эти издания в каждый момент времени представляют актуальный предмет отдельных наук для широкой аудитории, активно используются коллегами-учеными в работе и позволяют вводить в науку студентов, будущих ученых, тем самым формируя и поддерживая единый этос науки. Изменения в характере изображений и окружающих их дискурсов и практик как лакмусовая бумажка показывают работу той или иной добродетели. Иными словами, исследование объективности сопрягает уровень идеального, нормативного и конкретные материальные практики, отвечая на вопросы «Что значило быть объективным? Как и что нужно было буквально делать руками и взглядом, чтобы достичь объективности?»[27].

Пристальное внимание к практикам предполагает, что в фокус рассмотрения попадают как формы и технологии репрезентации, так и оформляющий их позиционирование и использование дискурс. Создание изображений, дающих доступ к объектам науки, неотделимо от трех групп взаимосвязанных вопросов, ответы на которые исторически менялись.

Во-первых, кто может быть автором научных изображений и каких способностей и усилий эта задача от него или от нее требует. Схватывание сущностных черт в длинном ряду экземпляров того или иного растения и их зарисовка художником под контролем ученого требуют иных способностей и иного отношения к себе и к познанию, нежели предоставление слова самой природе на микрофотографических снимках срезов кровеносных сосудов[28]. Устройство самости исторически менялось, и разные ее версии – к примеру, конгломерат способностей, динамическая субъективность, выстроенная вокруг воли, или самость, зажатая между реальностью и бессознательным, – сильно отличались друг от друга[29].

Во-вторых, что, собственно, изображается на страницах научных изданий, а также каковы пределы визуализируемости объектов. Эти вопросы отсылают как к онтологии науки, так и к конкретным техникам и технологиям репрезентации. Например, на страницах Hortus Cliffortianus Карла Линнея (1737) рукой Георга Эрета были нарисованы и искусностью Яна Ванделаара выгравированы научно выверенные изображения архетипов ботанических видов, выделявших их отличительные черты и пренебрегавших случайными особенностями встречавшихся в природе конкретных экземпляров, в то время как Atlas of Nerve Cells Мозеса Аллена Старра (1896) содержал фотографические снимки конкретных нейронов во всей их индивидуальности, сопротивляющейся систематизирующему взгляду, – со всеми шумами, искажениями и отклонениями.

В-третьих, как читать эти изображения и какие требования эта задача предъявляет читателю. Схватывание сущностных черт, выделенных в атласах XVIII века, и выделение семейных сходств в череде рентгеновских снимков патологий черепа во всей их вариативности требуют разных способностей и опираются на разные представления о строении самости.

Соединить исторически предлагавшиеся ответы на эти вопросы и выделить конкретное соотношение эпистемической добродетели и визуальности, сплавленных на страницах научных изданий, нам позволит концептуальная конструкция эпистемологического режима. Это гибкая конфигурация разнородных элементов, выступающая оператором пределов визуализируемости научных объектов, способов создания и чтения изображений, а также формирования самостей, способных соответствовать требованиям объективности и надлежащим образом создавать и читать изображения. В эту исторически менявшуюся конфигурацию включается онтология конкретной науки, т. е. представления о составе природы, о том, что должно быть изображено на страницах атласов (например, универсалии, частные случаи или семейства случаев), а также представления о границах изображения, структуре самости, коррелятивная им педагогика, регулирующая воспроизводство научных кадров, конкретные технологии и формы репрезентации.

Следует сделать ряд оговорок. «Объективность» не является прежде всего исследованием всех способов использования понятия «объективность», его контекстов и правил. Кроме того, несмотря на заголовок, объективность – не единственная эпистемическая добродетель, тематизируемая авторами. Эта книга не является и историей форм научной репрезентации – атласов, схем и иллюстраций во всем многообразии их вариаций и употреблений. Все они – одни из элементов реконструируемых эпистемологических режимов. Это также не попытка исследования научной визуализации как таковой, хотя в этой связи отдельного внимания заслуживает последняя глава, посвященная переходу от изображения-как-репрезентации к изображению-как-презентации, ставшему инструментом создания вещей в сфере нанотехнологий, а также обзору современных виртуальных аналогов атласов. Наконец, «Объективность» – это не история технологий репрезентации – рисунка, литографии, фотографии, рентгена и т. д., хотя они и являются важными элементами разворачивающихся историй. Возникновение и выход на первый план новых режимов не были напрямую связаны с технологическими новшествами, а отдельные технологии могли использоваться разными режимами.

Цезуры в истории каждого из этих компонентов эпистемологических режимов не совпадают друг с другом: истории сложным образом взаимодействуют, но не являются согласованными или синхронными[30]. Сами же эпистемологические режимы, хотя и сменялись на первом плане исторической сцены, тем не менее не отменяли друг друга и сосуществовали, так что, например, атласы, отвечающие стандартам режима, который господствовал в XVIII веке, можно обнаружить и в XX веке. Кроме того, один и тот же исследователь в течение своей карьеры мог придерживаться более чем одного эпистемологического режима, что демонстрирует титульный пример книги – история британского физика Артура Уортингтона.

Добродетельная эпистемология

Каждому из выделенных Дастон и Галисоном эпистемологических режимов (истина-по-природе [1740–1820 гг.[31]], механическая объективность [1820–1920 гг.] и ее радикальная версия – структурная объективность [1880–1930 гг.], тренированное суждение [1920‐е гг. и далее] и только разворачивающийся режим изображения-как-презентации [1990 г. – н. вр.][32]) соответствует определенная эпистемическая добродетель, выступающая точкой сборки всего многообразия элементов. Осмысление объективности в качестве одной из эпистемических добродетелей означает, что научное познание и, в частности, визуализация рабочих объектов науки управлялись представлениями о добродетельности, задававшими специфическую этику. Это один из центральных тезисов, разрабатываемых Дастон и Галисоном: эпистемология предполагает этику.

 

В тематизации этики авторы, в том числе, используют исследовательские инструменты Пьера Адо и Мишеля Фуко[33]. Для обоих философов одной из центральных тем были античные духовные практики, направленные на заботу о себе и конституирование самости[34]. Теперь же речь идет об этике, определяющей способ субъективации ученого посредством конкретных техник и его отношения к самому себе. Научное познание, воплощенное в своих добродетелях, требует от человека взращивать и поддерживать научную самость, то есть становиться и быть ученым, следуя определенному способу и стилю существования. Подобно тому, как в исследовательской рамке Фуко произошел переход от негативного образа власти как ограничения свободы и навязывания воли к ее пониманию в качестве производительного отношения, реализуемого, например, в практиках производства подлежащих управлению субъектов, объективность (и другие эпистемологические добродетели) в подходе Галисона и Дастон преобразилась в производительное отношение. Познавая природу, человек одновременно познавал и создавал себя[35].

Самость – центральный элемент каждого режима, конституируемый исходя из конкретной добродетели. Например, все типы объективности предполагали определенное негативное отношение к ней: требовалось обуздать излишнюю вольность самости, волевым усилием отказаться от воли. Под запретом могли оказываться различные формы ее вмешательства: суждение в связи с отбором феноменов, теории, гипотезы и ожидания в связи с искажением феномена и даже чувства в связи с регистрацией феноменов. Если Адо и Фуко – при всех расхождениях между ними – изучали историю этики и самости, сосредоточившись на духовных упражнениях и «техниках себя», то Галисон и Дастон исследуют, как некоторые научные процедуры работают в качестве научных упражнений, тренирующих те или иные способности или аспекты самости ученого. В качестве технологий самости, техник «микроучреждения» самости эти упражнения более локальны, более очевидно материальны и рутинны, нежели духовные[36].

В центре внимания, тем самым, оказывается история научной самости и практик ее конституирования и воспроизводства, связанных с созданием и использованием научных изображений. Научные атласы и иные иллюстрированные научные издания оказываются удобным материалом, в том числе благодаря тому, что решали и решают педагогическую задачу по воспитанию будущих ученых и их знакомству с актуальными объектами научного познания. Визуальному содержанию в них часто предпосылалось предисловие, содержавшее как нормативные суждения о том, что значит быть ученым и каким он должен быть с точки зрения добродетелей, так и воплощавшие их практические рекомендации по чтению и использованию изображений.

Этика ученой самости

Так понятая этика имеет ряд взаимосвязанных структурных элементов[37], реализацию которых можно проследить в случае каждого реконструируемого авторами эпистемологического режима. Во-первых, самость имеет сложное устройство, она неоднородна, а ее поведение формируется разными внутренними компонентами в зависимости от того, в какие практики она вовлекается. Поскольку речь идет о культивировании самости в контексте практик научного познания, в частности создания и чтения научных изображений, то для этих практик релевантна не вся самость в целом, а та ее часть, что вовлечена в них и подвергается этическому воздействию[38]. Эта «этическая субстанция» в рамках формирования ученого не совпадает с таковой в рамках формирования морального субъекта, однако в обоих случаях речь идет об этике и, более того, этике как толкующей о способах существования. Эпистемологический режим истины-по-природе, предшествовавший рождению объективности и сосредоточенный на истине, акцентировал внимание на способности синтетического восприятия – выделения сущности или архетипа в ряду частных случаев – и развитой памяти. Иными словами, на выборке и идеализации. Эта неавтоматизируемая творческая активность была мерой разрыва между актуально встречавшимся в природе и изображенным на страницах атласов[39]. Режим механической объективности, напротив, ставил под сомнение отбор явлений, искажающее влияние теорий и гипотез и, в пределе, сам перцептивный опыт ученого. Поэтому в фокусе его внимания была воля. Пришедший на смену режим тренированного суждения, напротив, возвращал достоинство активной части самости, но на этот раз – интуиции и взгляду, а также ее бессознательной части – постольку, поскольку работа по распознаванию паттернов в многообразии частных случаев в значительной степени осуществляется на досознательном уровне.

Во-вторых, необходимо убеждать людей в принятии на себя этических обязательств, и эпистемологические режимы предлагали различные способы обоснования своей этики – почему необходимо поступать именно так, быть именно такими. Истина-по-природе полагала, что никакой частный случай не способен представлять целое, которое, следовательно, не явлено и интеллигибельно – «природа любит скрываться». Поэтому требуется взращивать особую способность по схватыванию скрытого среди многообразия чувственного архетипа, или, по Гёте, Typus’а, и его выведению в область явленного. В оптике механической объективности, напротив, воля по разным причинам представала опасной и подозрительной инстанцией, требовавшей от ученого ее ограничения. Ее предубеждения, питаемые ею ожидания, склонность к эстетизации и навязываемые ею теории и гипотезы грозили заглушить голос природы и исказить ее образ, обратив его в простой экран для проекции ментальных категорий, когнитивных искажений и просто человеческих домыслов, в какую бы научную форму они ни облекались. Тренированное суждение, в свою очередь, возникало вследствие усложнения объектов науки и невозможности алгоритмизировать их познание и изображение, из‐за чего и требовалось полагаться на интуицию и тренировку взгляда в улавливании семейных сходств между однотипными объектами, такими как звездные спектры, электроэнцефалограммы мозга или треки частиц в камере Вильсона.

 

В-третьих, этика отвечала на вопрос о том, что, собственно, нужно делать с собой, чтобы следовать этике, – каковы средства выстраивания этического поведения. Ключевые фигуры истины-по-природе могли апеллировать к гениальности, способной дополнить природу и восполнить ее немоту, – вмешательство субъективного произвола в репрезентацию природы было допустимо и даже приветствовалось. Механическая объективность требовала аскезы и борьбы с соблазнами субъективного, ограничения воли и алгоритмизации познания и изображения – то, что выполняется в соответствии с протоколами, автоматизируется, если и не оставляя волю не у дел, то, по крайней мере, лишая ее влияния на познание. Механический след, камера-люцида, камера-обскура, фотография и иные технологии автоматизации переноса из природы на страницу позволяли дать слово природе в обход субъективного[40]. Но механическая объективность также требовала от ученого внимательности, тщательности, заботы, чуткости и упорства. Режим тренированного суждения предполагал упражнение взгляда за счет просмотра множества изображений частных случаев и чтения комментариев к ним.

В-четвертых, этика предъявляет идеал, к которому следует стремиться, и зачастую он воплощался в фигуре конкретного крупного ученого. У каждого из эпистемологических режимов – свой пантеон героев и антигероев, свой идеал. Дастон и Галисон называют эти идеалы характерами, эмблематичными для каждого из эпистемологических режимов: «мудрец, чья богатая память синтезирует продолжительный опыт восприятия скелетов, кристаллов или морских раковин в тип этого класса объектов; неутомимый труженик, чья непоколебимая воля обращается внутрь себя, чтобы усмирить самость, превратив ее в пассивно регистрирующую машину; обладающий интуицией эксперт, зависящий от бессознательного суждения, организующего опыт в паттерны в самом акте восприятия»[41]; и, наконец, только обрисовывающийся на горизонте мобильный ученый-инженер, ориентированный на практические вопросы работоспособности технологий и технических решений, а не онтологические проблемы и легко пересекающий границы между чистой наукой и инженерией, а также между ними обеими и промышленностью, бизнесом и искусством.

«Объективность» и ее метод

«Эпистемические добродетели» представляют собой, одновременно, регулятивный идеал, – в равной степени морального и эпистемологического толка – и материальную форму, которую историк может обнаружить в научных практиках. Здесь раскрывается одна из важнейших методологических установок Л. Дастон и П. Галисона: по мере возможности оперировать исключительно установками и объяснениями самого исследуемого поля, но доверять им настолько, насколько эти установки и объяснения находят воплощение в наблюдаемой практике. В результате исследуемый материал рассматривается как подвижная система дескрипций (примеров), являющихся, одновременно, прескрипциями, – практик, являющихся нормами, но нормами ровно в той мере, в какой они являются практиками. Все выделяемые авторами «Объективности» «эпистемические добродетели», как и входящие в них более локальные установки и требования, являются (и интересны именно в той степени, в какой они таковы) одновременно направляющим (regulative, guiding) и непосредственно существующим в практике, реально присутствующим (literal) идеалом, – каким, например, была машина для механической объективности.

Так понятые эпистемические добродетели открывают перед нами модель исторической эпистемологии без линейной периодизации и линейных причинно-следственных объяснений: авторы уходят, насколько это только возможно, от избыточной концептуализации и стремятся погрузить читателя в мир мутирующих исследовательских практик, двигаясь по следам которых мы можем пытаться – с неизбежными ограничениями – рационализировать, отчасти следуя в этом за самими носителями практик, отчасти пользуясь нашим собственным аналитическим аппаратом, а также понимать, что они делали, как они делали и почему они это делали.

«Что», «как» и «почему» переплетаются в практике настолько плотно, что распутывание этого сплетения неизбежно грешит произволом, тем самым «вмешательством воли», которому противостоит идеал смирения себя в эпистемической добродетели механической объективности. Поэтому Л. Дастон и П. Галисон не доводят эту работу до конца, стараясь дать на страницах книги максимум места самой научной жизни, практикам изготовления научных изображений – главного героя этой книги, наряду с раскрывающейся в них самостью ученого – и уходят от «окончательных» объяснений и концептуализации, оставляя, как и в реальной жизни, все границы нечеткими, а маркеры и индикаторы неспецифичными по отдельности: эпистемические добродетели никогда не воплощаются полностью; однажды появившись, они не сменяют друг друга, но остаются наряду с появившимися ранее, хотя и отличаются по степени социального влияния в разные периоды времени и т. д.

Такого рода нечеткости, являющиеся весьма последовательной практикой авторов «Объективности» и характерной чертой их метода, разумеется, могут вызывать досаду, если не раздражение у «позитивно» мыслящего читателя, для которого работа исследователя ассоциирована прежде всего с внесением ясности и порядка в предмет: классификациями, строгостью, непротиворечивостью и т. д. (хотя, например, самой Л. Дастон такой взгляд на работу историка представляется архаичным и «диким» (bizarre) – см. цитату выше в прим. 1 на с. 8). Однако, как бы мы ни относились к предложенной Л. Дастон и П. Галисоном методологической модели истории науки, нельзя сказать, что эта модель не обоснована авторами, а допускаемая ими неоднозначность является следствием недоработки авторов или слабости их метода.

Во-первых, нечеткость границ и маркеров диктуется самим предметом исследования, – ведь для авторов «Объективности» их материал является прежде всего исторической научной практикой, из которой мы, аналитически, можем извлекать отдельные компоненты (инструменты, этические идеалы, изображения, концепции научных объектов и т. д.), но при этом должны помнить, что любое такое извлечение не может служить заменой (равно как и выступать в качестве «сущности») исследуемых практик, представляющих собой актуальные (взятые в действии) связи между этими компонентами. Эта позиция довольно отчетливо заявлена Л. Дастон и П. Галисоном в ответе на критику оппонентов, – «научные атласы, скорее, дают примеры, а не просто предписания способа видеть»[42]; exemplify (снабжать примерами), а не prescribe (предписывать) в данном случае лаконично и просто выражает весьма сложный методологический постулат авторов «Объективности»: изображения – это не причины и не следствия (не инструкции и не выражения), а и то и другое сразу, это практики, и, как и любые практики, они воспроизводятся, производя действие и одновременно предлагая тем самым определенный образец действия. Практика описывается через тщательную реконструкцию примеров, которые приоткрывают («снабжают примерами») некоторую целостность, но лишь во всей полноте микроисторической реконструкции – «не все локально»[43], но нелокальное не обязано быть простым.

Во-вторых, как гласит вынесенная в качестве эпиграфа к данному предисловию цитата, отправной точкой для формирования эпистемологии является специфический страх. Этот «страх» относится не к психологии, это эффект столкновения определенным образом устроенного вида (человека) с миром, чем бы он ни был, и понимания того, что инструментарий человека в этом мире ограничен, а мир не приспособлен для его познания и жизни. «Эпистемология уходит корнями в этос, который одновременно является нормативным и аффективным или аффективным, потому что нормативным»[44]. Эмоции здесь суть следствие неизбежности, – эпистемология является ответом на неизбежный вызов (и поэтому ответ аффективен), и страх порождается этой неизбежностью, а форма ответа вплетается в «этос», в форму жизни, включающую все доступные нам средства и практики. Понятно, что изменения в форме жизни могут вызывать изменения в так понятой эпистемологии, которая, в свою очередь, способна преобразовывать этос. И поскольку практики (формы жизни) меняются медленно и редко отбрасываются полностью, различные эпистемологии сосуществуют рядом друг с другом, скорее накапливаясь и конкурируя, нежели сменяя друг друга и образуя цепь.

Наконец, в-третьих, невзирая на последовательный отказ от схематизаций и интерпретирующих стратегий, Л. Дастон и П. Галисон вовсе не отказываются от поиска своеобразных – пусть и не принимающих форму закона или четко зафиксированного явления – инвариантов, хотя и не переносят на них центр тяжести. По их собственному признанию, «…„Объективность“ не является кейсовым, биографическим или микроисторическим исследованием, по крайней мере не в любом привычном смысле этих слов… История объективности простерта сквозь страны, языки и столетия, – и, следовательно, ей не хватает сверхплотного внимания к исследованию конкретной лаборатории или больницы. Вместо этого она охватывает физику, метеорологию, биологию, химию, астрономию, математику и медицину; это отнюдь не ограниченное дисциплинарное кейсовое исследование… Она движется, преодолевая тупики, в поисках локального объяснения или, того хуже, причинно-следственного объяснения для того, что на самом деле является глобальным явлением»[45]. Микроисторические расследования, обилие тщательно и элегантно разобранных примеров, аллюзий и параллелей между самыми разными областями науки и других областей культуры, – собирают, по выражению авторов, «мезоскопическую, движущуюся по поверхности, этико-эпистемическую» историю науки, которая стремится быть «беспощадно историчной», «заставляющей нас переосмыслить многое из того, что мы принимали как должное по поводу истории науки и создания истории»[46].

Однако быть «беспощадно историчным» не значит сосредоточиться на микроистории и отказаться от вскрытия макрозакономерностей. Эпистемические добродетели и связанные с ними типы самости ученого, пусть и историчны, т. е. имеют свое начало и, возможно, завершение, – в этом качестве они локальны во времени, – но в рамках пространственных типов порядка они оказываются нелокальными и пересекают языковые, государственные и дисциплинарные границы. Согласно, возможно, несколько натянутой, но иллюстративной интерпретации одного из критиков «Объективности», ее авторы рассматривают объективность, являющуюся важнейшим элементом (научной) эпистемологии, не как «концепт», т. е. предельное понятие, представляющее собой объясняющий, но не имеющий объяснения императив Разума, а как «сеть убеждений» (web of beliefs), которая, будучи вплетена в другие «сети убеждений», встроенные в практики, меняется вместе с изменениями убеждений и практик, что происходит непрерывно ввиду того, что «убеждения», в отличие от «концептов», не являются априорными и, соотносясь с действительностью, обновляются, оказываясь локально «истинными» или «ложными»[47]. Соответственно, инварианты существуют, но существуют как историчные, а не априорные объекты, и любое правило, связанное с человеком, имеет «историю до» и «историю после», а любой инвариант культурного пространства локален в культурном времени.

27Альтернативный подход к исследованию практик визуализации в науке и обзор работ в этой сфере см.: Латур Б. Визуализация и познание: изображая вещи вместе // Логос. 2017. № 2. С. 95–156. П. Галисон называет свой подход «абстрактным материализмом» – как представляется, можно применить это имя и к их совместному с Л. Дастон проекту. Это одновременно и исследовательский подход, и онтологическое утверждение: обнаруживать абстрактные категории и понятия в конкретных практиках и событиях, и наоборот – видеть практический исток абстрактных идей. См.: Peter Galison, «Abstract Materialism: Peter Galison Discusses Foucault, Kittler, and the History of Science and Technology» [Interview with Jeremy Packer], in International Journal of Communication, 2016, #10, p. 3160–3173. Образец этого подхода Галисона – его книга о связи теорий Эйнштейна и Пуанкаре с конкретными задачами синхронизации времени и установления единого для всех регионов и городов хода времени – задачами, поставленными бурно развивавшейся тогда системой международной торговли и коммуникации. Усилия многих организаций, ученых и инженеров были подчинены поиску ответа на вопрос: как согласовать время природное и время человеческое? Так, множество устройств по установлению и воспроизводству измеряемого времени, проходивших через патентное бюро молодого Эйнштейна и насущные проблемы синхронизации хода времени в разных точках мира, обсуждавшиеся в печати, составили контекст, в котором родилась теория относительности. См.: Peter Galison, Einstein’s Clocks, Poincare’s Maps: Empires of Time (New York: W. W. Norton, 2003).
28См.: Мол А. Множественное тело. Онтология в медицинской практике. HylePress, 2017.
29См.: Peter Galison, «Objectivity is Romantic», in Friedman J. J., Galison P., and Haack S. (eds.), Humanities and the Sciences (ACLS, 2000), p. 15–43.
30См., например: Галисон П. Зона обмена: координация убеждений и действий / Пер. с англ. В. А. Герович // Вопросы истории естествознания и техники. 2004. № 1.
31Разумеется, представленные датировки приблизительны и реальные границы между периодами доминирования отдельных эпистемологических режимов размыты.
32Этот эпистемологический режим только вчерне намечен авторами в представленном в последней главе обзоре изменения статуса визуального в связи с размыванием границы между наукой и инженерией и возникновением образа-как-инструмента. Свойственная для данного режима научно-инженерная самость только начинает стабилизироваться.
33Их интеллектуальное влияние признается самими Дастон и Галисоном, что, впрочем, не отменяет их критического отношения к этим философам. В случае Галисона влияние особенно значительно, о чем он развернуто высказывается в ряде интервью и статей. См., например: Peter Galison, «From Objectivity to the Scientific Self: A Conversation with Peter Galison» [Interview with Jason de Stefano], in Qui Parle, 2015, 23, no. 2, p. 93–95; Peter Galison, «On the Building, Crashing, and Thinking of Technologies & Selfhood: Peter Galison in Conversation with Etienne Turpin», in Turpin E., Davis H. (eds.), Art in the Anthropocene: Encounters Among Aesthetics, Politics, Environments, and Epistemologies (London: Open Humanities Press, 2015); и особенно Peter Galison, «Image of Self», in Daston L. (ed.), Things that Talk: Object Lessons from Art and Science (New York: Zone Books, 2004), p. 274. Галисон испытал влияние Фуко и Адо через известного своими исследованиями этих фигур чикагского философа Арнольда Дэвидсона, с которым его связывает многолетняя дружба.
34См.: Адо П. Духовные упражнения и античная философия // С предисловием А. Дэвидсона. М.; СПб.: Степной ветер; Коло, 2005; Адо П. Что такое античная философия? / Пер. с фр. В. П. Гайдамака. М.: Издательство гуманитарной литературы, 1999; Фуко М. Использование удовольствий. История сексуальности. Т. 2 / Пер. с фр. В. Каплуна. СПб.: Академический проект, 2004; Фуко М. Забота о себе. История сексуальности. Т. 3. Киев: Дух и Литера, 1998, а также курсы лекции, прочитанные в Коллеж де Франс в 1981–1984 годах, особенно: Фуко М. Герменевтика субъекта: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1981–1982 учебном году / Пер. с фр. А. Г. Погоняйло. СПб.: Наука, 2007.
35Таким образом, проект истории объективности соприкасается с полем философии дважды: через историзацию вопроса о том, как нечто познается и становится объектом знания, и через историзацию вопроса о том, какие объекты и устройства самости предполагаются ситуацией познания. Так, история науки в исполнении авторов книги сближается, с одной стороны, с исторической эпистемологией, возникшей на основе французской школы истории и философии науки, а с другой – с исторической онтологией, или онтологией настоящего, представленной прежде всего работами Фуко, а также вдохновленными им исследованиями правительности (см., например: Дин М. Правительность. Власть и правление в современных обществах. М.: Издательский дом РАНХиГС, 2016).
36См.: Peter Galison, «Image of Self», p. 274. Примечательно, что в готовящейся Галисоном новой книге, которая завершит его трилогию, начатую книгами How Experiments End (1987) и Image and Logic (1997), в фокус изучения попадет и обратное влияние, замыкающее круг между историческим априори самости и историческим априори технологии. Идеи и представления о самости делают возможными или создают научные процедуры или технологии. А некоторые технологии, в свою очередь, распространяясь и проникая в другие сферы жизни, обретая влияние, переформатируют самость «по своему образу и подобию». (Излюбленный пример самого Галисона – история теста Роршаха. Он стал возможен благодаря переходу от самости как конгломерата способностей к самости, топографически схожей с фрейдовской, где значительная часть самости находится за пределами сознания. Позднее, распространившись в психологии и массовой культуре, став предметом ожесточенных дебатов и узнаваемым образом, этот тест начал определять представления о самости.) Галисон реконструирует генеалогию своего проекта, прослеживая ее через Фуко к Хайдеггеру, в частности вкладу последнего в историзацию самости и его размышлениям о технике. К слову, название запланированной книги, Building, Crashing, and Thinking, обыгрывает название работы Хайдеггера 1951 года «Строить жить мыслить» (Bauen Wohnen Denken). Peter Galison, «From Objectivity to the Scientific Self: A Conversation with Peter Galison», p. 96–100.
37Здесь мы опираемся на предложенную Фуко аналитическую решетку для этики. См.: Фуко М. Использование удовольствий. История сексуальности. Т. 2 / Пер. с фр. В. Каплуна. СПб.: Академический проект, 2004. С. 298; Он же. О генеалогии этики: обзор текущей работы // Логос. 2008. № 2 (65). С. 143.
38Поэтому эпистемологические режимы не столь тоталитарны по отношению к складу ученого, как, например, парадигмы Куна.
39В том числе поэтому выражение truth-to-nature передается в предлагаемом здесь переводе «Объективности» как «истина-по-природе», а не «верность природе»: ученый, придерживавшийся этого режима, в буквальном смысле вовсе не хранил верность природе, а, напротив, посредством активного вмешательства претендовал перенести на страницы атласа «истины природы», которые сама она скрывала.
40Возможно, это был первый эпистемологический режим, в котором структурную роль играли машины. Они не просто исполняли делегированные им задачи, но служили носителями эпистемических добродетелей и играли роль этических протезов. Они должны были заменить ошибающегося, подверженного субъективным искажениям, быстро устающего и колеблющегося человека. Строго говоря, у машин и нет выбора, быть ли добродетельными. Вместо усилия по самоограничению и аскезы – отсутствие выбора, вместо свободы воли – свобода от воли.
41См. с. 92 настоящей книги.
42Lorraine Daston, Peter Galison, «Objectivity and Its Critics», in Victorian Studies, Vol. 50, No. 4, p. 667, и пример того, как это работает, ниже по тексту цитируемой статьи.
43Ibid., p. 675.
44Ibid., p. 671. Курсив как в оригинале.
45Ibid., p. 674–675.
46Ibid., p. 677.
47Stephen P. Turner, «Webs of Belief or Practices: the Problem of Understanding», in European Journal of Sociology / Archives Européennes de Sociologie, 2010, LI, 3, p. 406–410.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru