Только республика могла спасти Францию от гибели, смыть с нее позор двадцати лет империи, открыть настежь двери к будущему – двери, заваленные грудой трупов.
В Монмартре, Бельвиле, в Латинском квартале революционеры – и больше всех бланкисты – призывали к оружию.
Военные поражения были всем известны, хотя правительство сознавалось только в одном – в неудаче кирасирской атаки.
Все знали, что четыре тысячи трупов и несколько тысяч пленных – это все, что осталось от корпуса Фросара.
Знали, что пруссаки утвердились на французской территории. Но чем ужаснее было положение, тем больше росла вера. Республика залечит все раны, вдохнет мужество в сердца.
Республика! Недостаточно жить для нее, за нее хочется умереть.
Вот при каком состоянии умов произошло ля-виллетское дело 14 августа 1870 года.
Бланкисты надеялись, что им удастся провозгласить Республику еще раньше, чем рухнет прогнившее здание империи.
Для этого надо было иметь оружие, а так как его было недостаточно, то решено было начать с взятия казармы пожарных, помещавшейся на бульваре Ля-Виллет № 141, кажется; там можно было бы раздобыть оружие.
В казарме было много хорошо вооруженных людей, но полиция, неизвестно кем предупрежденная, напала на революционеров. Подкрепления, прибывшие с Монмартра, увы, слишком поздно, увидели на пустом бульваре, где с шумом захлопывались ставни, карету, в которую бросили арестованных Эда[18] и Бридо[19], окруженных шпиками и глупцами, которые кричали им вслед:
– К пруссакам!
И на этот раз все было кончено, но случай должен был представиться вновь.
Шестнадцатого августа род частичного успеха, достигнутого Базеном в Борни, был намеренно раздут правительством для успокоения доверчивого населения, между тем как он, по-видимому, только еще более замедлил продвижение французской армии.
Бои при Гравелотте, Розенвилле, Вионвилле и Марс-ля-Туре были последними сражениями до соединения двух прусских армий, которые окружили французскую полукольцом.
Скоро круг должен был замкнуться. Правительство продолжало сообщать о победах.
Этот шум «побед» способствовал скорейшему осуждению на смерть Эда и Бридо. Даже некоторые радикалы называли ля-виллетских героев бандитами. Так, Гамбетта[20] потребовал немедленной расправы с ними – без суда. Ля-виллетский заговор был в течение некоторого времени очередным пугалом для буржуазии.
Однако революционеры не были одиноки в своей правильной оценке положения вещей и людей.
Даже в самой армии было несколько офицеров-республиканцев. Один из них, Натаниель Россель[21], написал отцу (того же 14 августа, когда была сделана попытка провозгласить Республику в Париже) следующее сохранившееся в его посмертных бумагах письмо:
С начала войны у меня было много довольно странных приключений, но – любопытная вещь – меня ни разу не посылали на линию огня. Если я иногда и отправлялся туда, то лишь по собственному желанию; вообще я мало подвергался опасности.
В Меце я не замедлил убедиться в бездарности наших начальников, генералов, штабных, неизлечимой бездарности, открыто признанной всей армией, а так как я привык доводить свои выводы до конца, то еще до 14 августа я стал подумывать о том, как бы прогнать всю эту шайку.
Я придумал для этого способ, который казался мне неплохим. Помню, мы прогуливались как-то вечером, я и мой товарищ X., благородный и решительный человек, вполне разделявший мой образ мыслей, мимо шумных отелей улицы Клерков, где с утра до вечера толпились экипажи, верховые лошади, сновали интенданты в расшитых мундирах – словом, блистал вызывающе нарядный и оживленный штаб. Мы осмотрели все входы и выходы, расположение дверей, думая о том, как легко было бы с полусотней решительных людей захватить этих молодчиков… И вот мы стали искать этих пятьдесят человек, но не могли найти и десятка…[22]
Замечательная вещь! В то самое время, когда деспоты завершают свое гнусное дело, люди, совершенно незнакомые друг другу, мечтают почти одновременно: одни о том, чтобы провозгласить Республику-освободительницу, другие – о том, чтобы избавить армию от наглого и развратного офицерства императорских штабов.
Между тем депеши громко трубили о победах (на деле это были поражения), и Эд и Бридо были бы, конечно, без всяких проволочек казнены, если бы этому не помешало письмо Мишле[23], покрытое тысячами подписей – протестов против задуманного преступления.
Какой-то ураган трусости охватил Париж в эти последние дни агонии империи; дело дошло до того, что некоторые лица, давшие охотно свою подпись, изъявляли желание снять ее, говоря, что они не хотят рисковать своей головой.
Так как дело касалось головы наших друзей, Эда и Бридо, то должна сознаться, что я не сняла ни одной из подписей с тех листов, которые были у меня на руках.
Нам троим – Адели Эскирос, Андрэ Лео[24] и мне – поручено было отнести объемистую петицию парижскому губернатору, генералу Трошю[25].
Нелегко было к нему проникнуть, но рассчитывали на женскую смелость, и, надо сказать, рассчитывали с полным правом.
Чем больше уверяли нас, что проникнуть к губернатору нельзя, тем настойчивее становились мы.
Мы почти силой ворвались в приемную, уставленную скамейками вдоль стен.
Среди комнаты мы увидели столик, заваленный бумагами. Тут-то посетители обыкновенно ожидали губернатора; мы были одни.
Нас хотели вежливо выпроводить, но мы, усевшись на одной из скамеек, заявили, что мы пришли от имени парижского народа для передачи в собственные руки генерала Трошю бумаг, о содержании которых он должен быть поставлен в известность.
Слова «от имени народа» произвели известное впечатление; нас не посмели выгнать, но с изысканной учтивостью стали предлагать положить нашу петицию на стол; однако добиться этого от нас было невозможно.
Тогда один из присутствующих вышел и возвратился с каким-то человеком, которого назвал секретарем Трошю.
Последний вступил с нами в переговоры, заявив, что в отсутствие Трошю он уполномочен принимать все адресованное генералу; он согласился расписаться в получении адреса, который мы ему вручили, после того как убедились, что нас не обманывают.
Секретарь, казалось, не был нисколько возмущен нашим ходатайством и находил вполне естественными все принятые нами меры предосторожности.
События не ждали и, несмотря на уверения секретаря, что парижский губернатор питает величайшее уважение к воле народа, мы жили в постоянном страхе и опасении услышать вдруг, что казнь приведена в исполнение в какой-нибудь момент приступа правительственного бешенства.
Так как по течению Мааса спускались немцы, то французская армия расположилась у Седана. По этому поводу в официальном рапорте генерала Дюкро – того самого, который должен был «вернуться или мертвым, или победителем», однако не вернулся ни тем, ни другим – читаем следующее:
Крепость Седан имела свое стратегическое значение, ибо, соединяясь со всеми другими нашими позициями через Мезьер и разветвления Гюзона, служила единственным коммуникационным пунктом для снабжения армии, действующей на север от Меца; между тем она была очень слабо защищена, не имела ни провианта, ни снарядов, ни вообще каких-либо запасов; у некоторых орудий было по 30 снарядов, у других – по 6, а большинство совсем не имело банников.
Первого сентября французы были окружены здесь и истолчены, как в ступке, германской артиллерией, занявшей высоты.
С нашей стороны пали два генерала: Трейяр (убит) и Маргерит (смертельно ранен).
Тогда Боффресон по приказанию Дюкро бросил все свои дивизии против прусской армии. Тут были полки: 1-й гусарский и 6-й стрелковый – из бригады Тильяра; 1-й, 2-й и 4-й полки африканских стрелков – из бригады Маргерита.
Эта Седанская атака была ужасна и вместе с тем героически прекрасна.
Зрелище было столь величественно, что сам старый Вильгельм воскликнул:
– Какие храбрецы!
Резня была такая, что город и поля были усеяны трупами.
В этом море крови французский и германский императоры могли вволю утолить свою жажду.
Второго сентября в вечернем тумане армия-победительница, расположившись на высотах, пела хвалебные гимны богу войны, к которому в то же самое время взывали и Бонапарт с Трошю.
Мелодические голоса немцев звучали так мечтательно, так сентиментально над обагренными кровью полями.
Наполеон III не нашел в себе мужества отчаяния: он и с ним более чем 80-тысячная армия сдались в плен. Он сдал все свое оружие, знамена, 100 тысяч лошадей, 650 орудий.
Империя рухнула и была погребена так глубоко, что о возрождении ее не могло быть и речи.
Герой декабря, кончив Седаном, увлек за собой в пропасть всю свою династию.
От империи остался только пепел легенд.
Седанских пленников увели в Германию.
Шесть месяцев спустя комиссия по ассенизации полей сражения приказала разрыть ямы, куда в спешке грудами бросались трупы. Их облили смолой и, обложив ветвями лиственниц, подожгли.
Затем, чтобы уничтожить все следы, посыпали место пожарища известью.
В тот год негашеная известь была великой пожирательницей людей.
Сквозь ужас, который вкушала империя, мысль о том, что ей приходит конец, распространялась по Парижу, а мы, энтузиасты, мы бредили социальной революцией в широчайшем и возвышеннейшем смысле этого слова.
Те, кто прежде кричали во все горло: «В Берлин», – продолжали, правда, утверждать, что французская армия всюду побеждает. Однако уже в их речах начинали проскальзывать позорные намеки на возможность капитуляции; но им бросали их обратно в лицо, говорили, что Париж скорее умрет, чем сдастся, и грозили, что будут бросать в Сену тех, кто распространяет подобные предположения. И они тихонько отходили в сторону.
Второго сентября вечером слухи о победе, исходившие из подозрительного, т. е. правительственного, источника, внушили нам мысль, что все потеряно.
Волны народа весь день наполняли улицы, а ночью толпа возросла еще больше.
По требованию Паликао, заявившего, что он получил важные телеграммы, 3 сентября состоялось ночное заседание Законодательного корпуса.
На площади Согласия толпились группки людей; такие же группки стояли на бульварах, оживленно переговариваясь друг с другом: в воздухе чувствовалась гроза.
Рано утром какой-то молодой человек, прочитавший одним из первых правительственное сообщение, пересказывал его с жестами крайнего изумления; его тотчас же окружили с криками «пруссак!» и свели к посту Бон-Нувель, где на него набросился какой-то полицейский агент и смертельно ранил его.
Другого, утверждавшего, что он только что прочел сообщение о поражении, убили бы на месте, если бы один из нападавших, человек, как видно, добросовестный, случайно не поднял глаз и не заметил на стене следующую прокламацию, которую в эту минуту читал весь Париж, пораженный как громом.
Совет министров – французскому народу
Великое несчастье постигло родину. После трех дней героической борьбы, которую армия маршала Мак-Магона вела против трехсот тысяч неприятелей, 40 тысяч наших были взяты в плен. Генерал Вимпфен, принявший командование армией вместо маршала Мак-Магона, тяжело раненного, подписал капитуляцию; этот жестокий удар не поколеблет нашего мужества.
Париж находится теперь в состоянии обороны; военные силы страны организуются; не пройдет и нескольких дней, как под стенами Парижа будет новая армия.
Другая армия формируется на берегах Луары.
Ваш патриотизм, ваше единение и ваша энергия спасут Францию.
Император взят в плен во время боя.
Правительство, в согласии с общественными властями, принимает все меры, которых требует важность происходящих событий.
Совет министров
Граф де Паликао, Анри Шевро, адмирал Риго де Женуйи, Жюль Брам, Лятур д’Овернь, Гранперре, Клеман Дювернуа, Мань, Бюссон, Бильо, Жером Давид
Как бы ловко ни была составлена эта прокламация, никому и в голову не приходила мысль, что империя могла пережить подобную сдачу целой армии со всеми пушками, оружием, обозом, со всем тем, что требуется для борьбы и победы.
Париж не стал беспокоиться о судьбе Наполеона III: Республика, еще не провозглашенная, уже существовала в сердцах.
И вопреки позору поражения, позору, павшему на империю, на лицах сиял свет Республики, ее отблеск; будущее открывалось в лучах славы.
Море людей заполняло площадь Согласия.
В глубине выстроились в боевом порядке последние защитники империи: муниципальная гвардия и городская полиция, считавшие своим долгом повиноваться дисциплине отходящего режима, хотя все прекрасно знали, что его не удастся воскресить из мертвых.
К полудню на улицу Ройяль стали прибывать вооруженные национальные гвардейцы.
Тогда муниципальные гвардейцы обнажили сабли и построились тесным строем; вместе с полицейскими они отступили, как только национальная гвардия двинулась вперед в штыки.
По толпе пробежал крик. Как буря, к самому небу взвился возглас: «Да здравствует Республика!»
Городская полиция и муниципальная гвардия окружали здание Законодательного корпуса, но напирающая толпа придвинулась вплоть до решеток с криками:
– Да здравствует Республика!
Республика! Это звучало как греза! Наконец-то!
В воздухе сверкнули сабли полицейских. Решетки были разбиты; толпа вместе с национальной гвардией хлынула в Законодательный корпус.
Шум прений доходит до площади; время от времени воздух рассекает крик: «Да здравствует Республика!»
Вошедшие бросают в окна бумажки с именами предполагаемых членов временного правительства.
Толпа поет «Марсельезу». Но империя осквернила этот гимн, и мы, революционеры, больше его не поем.
Песенка о крестьянине-простаке разрезает воздух своим волнующим припевом:
Простачок, простачок,
Косу ты наточи.
Мы чувствуем, что мы и есть мятеж, и мы жаждем его.
Продолжают сыпаться билетики с именами; некоторые из них, например Ферри[26], вызывают ропот, но другие говорят:
– Что за беда?! Раз у нас Республика, всегда можно будет сменить тех, кто не подходит.
Списки составляются депутатами. На одном из них значатся Араго[27], Кремье[28], Жюль Фавр[29], Жюль Ферри, Гамбетта, Гарнье-Пажес[30], Глэ-Бизуен[31], Эжен Пельтан[32], Эрнест Пикар[33], Жюль Симон[34], парижский губернатор Трошю.
Толпа кричит: «Рошфор!» Его вносят в список; теперь командует толпа.
Гул голосов у ратуши. У здания Законодательного корпуса было прекрасно, но там будет еще прекраснее. Толпа поворачивает к ратуше. Сегодня она в зените блеска и власти.
Члены временного правительства[35] уже там. Только один из них в красном шарфе: это Рошфор, только что выпущенный из тюрьмы.
Новые крики: «Да здравствует Республика!»
Все полной грудью вдыхают воздух свободы.
Рошфор, Эд, Бридо, четверо несчастных, осужденных по ложному доносу агентов за участие в ля-виллетском деле, о котором они ничего даже не знали, осужденные по процессу в Блуа и другие узники империи, – все получили в тот день свободу.
Пятого сентября Бланки[36], Флотт, Риго[37], Т. Ферре, Брейе, Гранже, Верле (Анри Плас), Ранвье[38] и другие ждали выхода Эда и Бридо: Эжен Пельтан только что подписал приказ об освобождении их из тюрьмы Шерш-Миди.
Верили, что Республика принесет и победу, и свободу.
Тот, кто заговорил бы о сдаче, был бы растерзан на месте.
Под сентябрьским солнцем высились 15 фортов Парижа, подобные боевым судам со смелыми моряками. Какая армия могла бы взять их штурмом?!
К тому же вместо долгой осады предстоят массовые вылазки: ведь нет больше Баденге, теперь у нас Республика.
На небе встает огневом
Вселенской республики лик,
Народы покрыл он крылом,
Как мать ребятишек своих.
Заря на востоке горит —
Не видишь гигантской зари?
Восстань же скорее, кто спит,
Великое дело твори.
Правительство клялось, что никогда не сдастся.
Все были преданы родине беззаветно; каждый хотел иметь тысячу жизней, чтобы принести их в жертву.
Революционеры были повсюду, и число их все возрастало; в каждом чувствовалась огромная жизненная мощь. Казалось: вот, здесь сама революция.
Как будто выступала живая Марсельеза, вместо той, которую профанировала империя.
«Долго это не продлится», – говорил старик Мио[39], помнивший 1848 год.
Однажды у дверей ратуши Жюль Фавр сжал в своих широких объятиях зараз Риго, Ферре[40] и меня, называя нас своими дорогими детьми.
Что до меня, то я его знала давно; он был, как и Эжен Пельтан, председателем общества содействия начальному обучению; там-то, на улице Отфейль, где были эти курсы, крики «Да здравствует Республика!» раздавались задолго до конца империи.
Я думала об этом в майские дни, проведенные мною в Сатори[41], перед кровавой лужей, в которой победители мыли свои руки. Только эту воду давали пить заключенным, лежавшим под дождем в окровавленной грязи двора.
Неужели власть так изменила героев сентябрьских дней! Они, которых мы видели такими смелыми перед империей, были охвачены ужасом перед революцией.
Они отказывались сделать разбег, чтобы перепрыгнуть через пропасть, они давали обещания, клятвы, обсуждали положение, но и не думали о том, чтобы из него выйти.
Мы отдавали себе отчет в положении совсем по-другому, с иными чувствами.
Вильгельм приближался – тем лучше. Париж стремительным натиском отразит врага. Провинциальные армии соединятся, – разве у нас не Республика?
А по заключении мира Республика не будет воинственной, агрессивной по отношению к другим народам. Интернационал завоюет весь мир в горячем порыве социального Жерминаля.
С глубоким сознанием своего нрава и долга население требовало оружия, а правительство отказывалось его выдать. Может быть, оно опасалось вооружить таким путем революцию, а может быть, оружия действительно не хватало: во всяком случае, ограничивалось одними обещаниями. Пруссаки продолжали продвигаться вперед, они достигли уже конечного пункта железной дороги, ведущей в Париж, и с каждым днем подступали все ближе и ближе.
Но в то же самое время, как газеты сообщали о продвижении пруссаков, появилось официальное сообщение о запасах продовольствия в Париже, вполне успокоительного свойства.
В парках, в Люксембурге, в Булонском лесу 200 тысяч баранов, 400 тысяч быков и 12 тысяч свиней умирали от голода и тоски – бедные животные. Но зато на них с надеждой останавливались глаза тех, кто беспокоился о судьбе города.
Муки, вместе с запасами пекарен, было более 500 тысяч центнеров[42]; кроме того, было до 100 тысяч центнеров риса, около 2000 центнеров кофе, от 30 до 40 тысяч центнеров соленой говядины, не считая огромного количества товаров, подвозимых спекулянтами; эти товары стоили, конечно, в сто раз больше настоящей цены; но ведь в случае кризиса они поступят вместе с другими запасами в общее пользование.
Вокзалы и все общественные склады были переполнены продуктами.
В здании Новой Оперы, вчерне законченном, архитектор Гарнье приказал пробуравить слой бетона, на котором покоился фундамент, – и оттуда вырвался источник, бравший свое начало с Монмартра: значит, будет и вода.
Лучше было бы, пожалуй, если бы ничего не было: тогда временное правительство в первые дни своего существования не заморозило бы героический порыв Парижа, и наступление неприятеля было бы победоносно отражено!
Некоторые из мэров действовали в полном согласии с парижским населением. Малон[43] в Батиньоле и Клемансо в Монмартре открыто принадлежали к революционерам[44].
Мэрия Монмартра с помощниками Клемансо – Жакларом[45], Дерером[46] и Лафоном – временами приводила в трепет реакционеров.
Но скоро они успокоились. Что могли поделать смельчаки-революционеры, когда старая бюрократическая машина империи, хотя и под новым именем, продолжала давить бедняков!
Пруссаки подходили все ближе и ближе; 18 сентября они уже достигли фортов, 19-го заняли Шатильонское плато. Но Париж решил скорее сгореть, как когда-то Москва, чем сдаться.
Начали циркулировать слухи об измене правительства. Между тем оно было только неспособно. Власть делала свое извечное дело. Она будет его делать до тех пор, пока привилегии будут поддерживаться силой.
Если бы в это время правительство повернуло против революционеров жерла своих пушек те не были бы нисколько этим удивлены.
Но чем хуже становилось положение, тем сильнее была жажда борьбы.
Порыв был всеобщим; все чувствовали необходимость дать ему выход.
Даже «Век»[47] 7 сентября напечатал статью под заглавием «Призыв к смельчакам»…
И смельчаки явились толпой, их не надо было звать: ведь на то была Республика. Скоро, однако, волокита бюрократического аппарата, унаследованного от империи, парализовала все.
Ничто не изменилось, разве только то, что все колеса и винтики получили новые ярлыки. Надели маску – вот и все.
Фальсифицированные продукты, запасы, существовавшие только на бумаге, недостаток во всем необходимом для военных действий, скандальные барыши поставщиков, нехватка оружия – все говорило за то, что дело шло по-старому.
По признанию самого военного министра, единственный батальон, находившийся в полной боевой готовности, был батальон чиновников министерства.
– Не говорите мне об этих пустяках, – заявил генерал Гюйяр лицам, интересовавшимся вопросом о ружейных затворах.
Впрочем, самые плохие солдаты могли оказаться полезными, если бы ими командовали решительные люди, которые сумели бы заставить их с мужеством отчаяния бороться за свою свободу.
Феликс Пиа[48], чересчур недоверчивый (правда, он имел право быть таким, ибо достаточно в прошлом поплатился), и те, кто пережил вместе с ним июньскую и декабрьскую бойню, как бы вновь переживали их; революционеры, надеясь победить без правительства, обращались к парижскому населению главным образом через наблюдательные комитеты и клубы.
Страсбург, осажденный 12 августа, 18 сентября все еще держался.
В этот день в Париже чувствовалось подавленное настроение; агония Страсбурга, израненного, бомбардируемого со всех сторон, но не желавшего умирать, привлекала к нему всеобщее сочувствие – и некоторым из нас, по большей части женщинам, пришла в голову мысль вооружиться и идти напролом на выручку Страсбурга: помочь ему или умереть вместе с ним.
И вот наша маленькая группа направилась к городской ратуше с криками: «В Страсбург! В Страсбург! Добровольцы, на защиту Страсбурга!»
На каждом шагу к нам подходили новые манифестанты, женщины и юноши, в большинстве случаев студенты. Скоро собралась значительная толпа.
На коленях статуи Страсбурга лежала открытая книга, и мы подошли к ней расписаться в нашем добровольном вступлении в армию.
Оттуда мы молча направились к городской ратуше. Нас была целая маленькая армия.
Пришло много учительниц; некоторые с улицы Фобур-дю-Тампль, и с этими я часто виделась впоследствии; среди них я впервые встретила Венсан, которая идею женских союзов, быть может, почерпнула именно из этой манифестации.
Андрэ Лео и я были отправлены делегатками требовать оружия.
К великому нашему удивлению, нас приняли без всяких возражений, и мы уже считали, что наша просьба будет исполнена, когда нас отвели в пустую обширную залу, уставленную одними скамейками, и заперли за нами дверь.
Там уже были два пленника: студент, участвовавший в манифестации и носивший, если не ошибаюсь, фамилию Сенар, и некая старушка, переходившая площадь, держа в руках бутылочку прованского масла, только что купленного ею, и арестованная неизвестно почему: ни она сама, ни те, кто ее задержал, ничего об этом не знали. Она так дрожала, что масло выливалось из бутылки ей на платье.
Так прошло три или четыре часа, пока появился наконец какой-то полковник, который должен был нас допрашивать. Но мы отказались отвечать, пока не освободят бедную старушку.
Ее испуг, бутылка с маслом, дрожавшая в руках, достаточно ясно говорили о том, что она не участвовала в манифестации.
В конце концов, дело уладилось – и старушка вышла дрожащей походкой, стараясь не уронить склянку, из которой продолжало капать масло.
Тогда приступили к нашему допросу, и так как мы воспользовались случаем повторить нашу просьбу о вооружении батальона добровольцев, то офицер, видимо ничего не понявший, с идиотским видом воскликнул:
– Что вам за дело до гибели Страсбурга, когда вас самих там нет!
Это был плотный мужчина с правильными и глупыми чертами лица, широкоплечий, крепко скроенный, типичный экземпляр золотопогонника.
Что было отвечать на это? Мы только молча посмотрели ему в глаза, а так как я вслух произнесла номерок его кепи, то он, может быть, понял, что сморозил лишнее, и ушел.
Через несколько часов один из членов правительства, приехавший в ратушу, велел выпустить на свободу студента, Андрэ Лео и меня.
Манифестацию рассеяли, прибегнув частью ко лжи, частью к насилию.
В этот самый день Страсбург пал.
Много говорили о Луарской армии; уверяли, что Вильгельм будет раздавлен этой армией и одновременной вылазкой парижан.
Доверие к правительству падало с каждым днем, его считали неспособным (как, впрочем, всякое правительство), но надеялись, что дело спасет общий порыв парижан.
А пока что каждый находил время для упражнений в стрельбе в бараках. Я сама сделалась в ней довольно искусной, как это обнаружилось впоследствии в маршевых ротах Коммуны.
Париж, желая защищаться, был настороже.
Федеральный совет Интернационала заседал в Кордери-дю-Тампль. Там же собирались и делегаты клубов. Таким образом, сформировался Центральный комитет 20 округов, который, в свою очередь, в каждом округе создал «наблюдательные комитеты» из ярых революционеров.
Одним из первых актов этого Центрального комитета было изложить правительству волю Парижа. Последняя была выражена в немногих словах на красной афише, которая была сорвана в центре Парижа сторонниками «порядка»; наоборот, в предместьях ее приветствовали. Правительство по глупости приписало ее прусским агентам; последние были родом навязчивой идеи у этого правительства. Вот эта афиша:
ПОГОЛОВНОЕ ОПОЛЧЕНИЕ!
НЕМЕДЛЕННОЕ ВООРУЖЕНИЕ!
ВВЕДЕНИЕ ПАЙКОВ
Под нею стояли следующие подписи: Авриаль, Белэ, Брион, Шален, Комбо, Камелина, Шардон, Демэ, Дюваль, Дерер, Франкель, Т. Ферре, Флуранс, Жоаннар, Жаклар, Лефрансэ, Ланжевен, Лонге, Малон, Уде, Потье, Пенди, Ранвье, Режер, Риго, Серрайе, Тридон, Тейсс, Тренке, Вальян, Варлен, Валлэс[49].
В ответ на эту афишу, которая совершенно правильно выражала волю Парижа, правительство, идя по стопам империи, стало распространять слухи о победе и о близком приходе Луарской армии.
Но вместо Луарской армии прибыла весть о поражении при Бурже и о сдаче Меца маршалом Базеном[50], отдавшим неприятелю стратегический пункт, который еще никогда никем не был взят, форты, боевые припасы, 100-тысячную армию и оставившим без защиты и север, и восток.
Четвертого сентября, когда мы с Андрэ Лео вышли на улицу, какая-то дама, пригласив нас в свою карету, рассказала нам, что в армии приходят к концу все припасы, снаряды и прочее. И, как бы предупреждая обвинение, которое она ожидала услышать от нас по поводу состояния Меца, она заверила нас, что Базен никогда не пошел бы на предательство.
Это была его сестра.
Может быть, он был более трусом, чем предателем – пусть так; результат был один и тот же.
Газета «Борьба», орган Феликса Пиа, 27 октября поместила известие о сдаче Меца. Новость, заявляла редакция, исходит из достоверного источника; в самом деле, ее принес Рошфор, который был навязан толпой в члены правительства 4 сентября; он не мог, не делаясь соучастником измены, молчать и сказал об этом Флурансу[51] – командиру бельвильских батальонов. Тот передал известие Феликсу Пиа, который и опубликовал его в «Борьбе».
Известие было тотчас объявлено ложным, и типографские станки «Борьбы» были разбиты сторонниками правительства; но каждое мгновение приносило все новые доказательства его истинности.
Пельтан тоже не сумел сохранить в тайне сдачу Меца.
Остальные члены Правительства национальной обороны, подстрекаемые своим злым гением, карликом Футрике[52], вернувшимся в Париж (после того как он подготовил к сдаче Парижа всех европейских государей), продолжали отрицать факт: до того их свело с ума это поражение в связи с народными волнениями.
Заметка, появившаяся в «Правительственной газете», сообщала о том, что возбужден вопрос о предании Феликса Пиа военному суду…
На следующий день, 29 сентября, правительственное сообщение было напечатано в «Борьбе» со следующим примечанием:
Предательство Базена было в интересах общественного спасения раскрыто мне гражданином Флурансом, сказавшим, что он получил эти сведения непосредственно от гражданина Рошфора, члена временного Правительства национальной обороны.
Феликс Пиа
Официальное сообщение, расклеенное в Париже 29 октября, в крайне осторожных выражениях объявляло о падении Бурже; около этого рапорта, подписанного Шмидтом, полицейские могли услышать немало замечаний, не особенно лестных для правительства.
Нашлись, однако, глупцы, утверждавшие, что сообщение подложно, и сторонники порядка поспешили для выигрыша времени поддержать эти нелепые слухи. Тридцатого сентября вечером новое сообщение уже признавало поражение при Бурже почти в том виде, какой оно имело в действительности.
Утром следующего дня появилось объявление, в котором сообщалось о капитуляции Меца и об оставлении Бурже…
Итак, в катастрофе признались, полив ее, как водится, святой водицей. Что сталось с грозными трибунами, боровшимися против империи! Они попрятались, как белки в клетку, и завертели то самое колесо, которое до них вертели другие и которое будет так же вертеться и после них.
Это колесо – колесо власти, которое всегда давит обездоленных.