Поминки проходили в институтской столовой – в квартире Ольги Васильевны, хотя была она немаленькая, не поместились бы. Накрывать на стол сотрудникам столовой помогали невестка Ольги, а также лаборантка кафедры математики и еще одна пожилая заплаканная женщина – Тамара Козодаева, подруга убитой. Столики соединили, поставили буквой П.
Здесь говорили более прочувствованно, чем на кладбище. Сын Ольги сидел молча. Смерть матери произошла совершенно неожиданно и, конечно, его потрясла.
В Б. было принято поминать долго. Поначалу опять говорили хорошие слова об Ольге, после нескольких рюмок заговорили о ее неожиданной гибели, начали вспоминать обстоятельства убийства. Они были известны в основном со слов соседских детей.
Придя к Ольге Васильевне колядовать, дети увидели, что дверь не заперта, слышен звук музыки (работал телевизор). Они решили, что, скорее всего, у Ольги Васильевны гости, так что колядки будут кстати, и просто вошли. Верхний свет не горел, однако в комнате было достаточно светло. Светила елочка с зажженными фонариками, включена была и настольная лампа, шел свет от телеэкрана.
Ольга Васильевна сидела в кресле, рядом стояла какая-то старуха, ряженая, и, детям показалось, обнимала ее. Они восприняли сцену как святочное действо и запели колядку. Старуха повернулась к ним (она была в маске волка) и пошла было к двери. Но вдруг резко развернулась, схватила тяжелую лампу, вырвав шнур из розетки (в комнате сразу стало темнее), и с размаху ударила тяжелой бронзовой лампой Ольгу Васильевну по голове. Детям ее неловкие, размашистые движения и сила, с которой она замахнулась лампой, показались не женскими.
Разговор теперь шел не общий. Стол был большой, и присутствующие разделились на группки. В некоторых группках вообще обсуждали свои дела: заочную сессию, погоду, новогодний «Голубой огонек»… Однако в большинстве тема убийства преобладала, слышались обрывки речи: «А что же милиция?..», «Зачем она открыла дверь незнакомой старухе в маске?..».
Княгиня Марья Алексеевна сказала громко, перекрывая ручейки разрозненных голосов:
– Я вот не понимаю, за стенкой что, совсем ничего не слышно было? Или вы, Тамара, отсутствовали?
Несмотря на траур, Марья Алексеевна накинула на черное платье голубой в белый горох шелковый шарфик – она любила яркие тона и не могла без них обойтись. Говорила Астрова всегда очень громко и четко, не прислушаться к ее словам, не ответить ей было нельзя.
Услышав ее вопрос, все замолкли и повернулись к Тамаре, соседке и подруге покойной, которая только что вместе с невесткой Ольги разнесла горячее, а теперь молча сидела у края стола.
В ответ женщина подняла на Марью Алексеевну заплаканные глаза.
Большинство присутствующих мало ее знали. Коллеги Ольги смутно вспоминали, что, кажется, Ольгина соседка – теща Пафнутьева с кафедры физики. Б. – город небольшой, здесь многие связаны родством. Соседи знали Тамару как тихую, малозаметную женщину, Ольгину подругу. Тамара давно уже была на пенсии, а раньше работала на мелькомбинате технологом.
Вопрос яркой и громкоголосой Астровой Тамару смутил.
– Слышно, конечно… стенка у нас тонкая. Но мы ведь не прислушиваемся, привыкли. Я в тот вечер одна была, телевизор смотрела, и у Ольги тоже новогодний «Голубой огонек» из-за стенки слышался. На Новый-то год мы с ней вместе были, с гостями – Андрюша вот приезжал, он не даст соврать. Весело Новый год встречали, не смотрели даже телевизор – так, вначале включен был, но не слушал никто. Потом, после двенадцати уже, танцевали под пластинки. А в тот день, позавчера, Ольга с утра отца поминать ходила, еще сказала мне, что устала сильно за праздники, отдохнуть хочет. Ну, и я тоже отдыхала, телевизор смотрела. Как пришла эта… старуха или бандит, я не знаю, к Ольге, я не слышала: телевизор заглушал. Услышала, когда дети закричали.
Она немного помедлила и продолжила:
– Ей раньше по телефону грозили. И в дверь даже по ночам звонил какой-то двоечник отчисленный – тот самый, наверное, что по телефону. Ольга ведь принципиальная была – кто не учит, никогда тройку не поставит. Бывало, что и отчисляли студентов из-за ее предмета. Но это раньше звонил тот хулиган, весной еще. Последнее время тихо было.
– Ольга Васильевна была принципиальным педагогом, настоящим советским человеком! – вставил Дмитрий Яковлевич Акиньшин.
Он даже вскочил при Тамариных словах, расплескивающуюся рюмку высоко поднял. Ну как без кафедры марксизма-ленинизма?! Они везде самые активные.
Акиньшина тут же поддержал старейший сотрудник кафедры, ныне пенсионер, Евдоким Иосифович Карачун. В городе его помнили еще по «тройкам» середины тридцатых. Многих он тогда на тот свет отправил. Город Б. небольшой, здесь все знали – что, где и когда.
Бэбчане с не до конца выветрившимся и до сей поры ужасом показывали вновь приезжим дома, где заседали «тройки»: расстреливали тут же, в подвалах. Впрочем, теперь в домах были магазины или даже обыкновенные квартиры.
Почти восьмидесятилетний ветеран Карачун и сейчас выступал с позиций идейного, сталинского толка, коммунизма. По старой памяти его побаивались, хотя он был уже пенсионер, два года назад вышел на пенсию. Изрядно пьяный, он попытался встать, но не смог. Однако рюмку держал крепко.
– Предлагаю выпить за принципиальность Ольги Васильевны, за ее преданность ко…коммунистической идее процветания. Когда мы только начинали с Ольгой… когда вместе закладывали основы нашего прекрасного будующего (он всегда так произносил), еще до войны и, когда в эвакуации были… я в Ташкенте трудился для нашей победы, а Ольга, кажется, здесь… И после войны тоже – нам приходилось бороться с многоголовой камарильей заклятых врагов: с заразой реваншизма, гидрой империализма, происками антисоветизма, кликой мирового сионизма и…и…ик!
Пьяненький Карачун не смог закончить тост: икота сразила его. Он действительно работал в институте со дня основания. Во время войны, правда, эвакуировался, жил в Ташкенте, но уже в сорок четвертом вернулся. Всегда отличался знанием конъюнктуры и потому был влиятелен. Говорить он умел, только как привык на лекциях – штампами, и то не всегда получалось. А выпить любил, особенно за чужой счет. Сейчас, в середине поминок, уже лыка не вязал.
Акиньшин, все время кивавший во время речи старейшины, подобострастно налил ему стакан воды.
В институте все знали, что это ветеран Карачун добился приглашения Акиньшина на кафедру. Они случайно встретились в Ворске на областной партийной конференции и понравились друг другу. Дмитрий Яковлевич тогда оканчивал аспирантуру, в Ворске его не оставляли, он искал работу в вузе. А Карачун как раз уходил на пенсию и уговорил ректора взять Акиньшина на свое место. Тем более тот твердо пообещал через год защитить кандидатскую. Научные кадры в Б. ценились высоко.
– Евдоким Иосифович, – Астрова, сидящая напротив Карачуна, решила исправить положение. – Евдоким Иосифович, неужели вы согласны с предположением, что Ольгу Васильевну мог убить наш студент?!
– Наш – не мог! – строго ответил уже справившийся с икотой Карачун. – Коммунистическое воспитание, полученное в нашем вузе, не позволит! А другой какой-нибудь… мог.
После шести начали расходиться.
Соргин и Евлампиев подошли к Андрею Семенову, сыну Ольги Васильевны. Евлампиев его помнил со школьных лет. Андрей был всего на шесть лет моложе его, они были соседями, учились в одной школе.
– Андрей, а ты веришь, что это мог сделать бывший студент, обиженный за отчисление? – спросил Евлампиев.
– Весной кто-то матери по телефону угрожал, тетя Тома правильно сказала. Но, мне кажется, это просто мелкое хулиганство было. Мать, однако, испугалась, обратилась даже в милицию. После этого не звонили больше. Это так, хулиган какой-то был. Не верю, что он мог убить.
– А все же есть у тебя какие-либо подозрения? – не отставал Александр Николаевич.
– Нет у меня подозреваемых… Возможно, случайный пьяный какой-то зашел? У матери ведь не было врагов. Ты ж ее знал! Какие у нее враги?! Не понимаю, как такое могло произойти именно с ней. Это просто случай дикий.
Андрей тяжело пожал плечами и опустил голову. Евлампиев с Соргиным сочувственно кивали: Ольга Васильевна и впрямь была человеком мягким, деликатным. Принципиальность на работе проявляла, но в меру… В институте ее любили, отношения со всеми были прекрасные…
Евлампиев жил рядом, на той же улице – бывшей Дровяной, теперь улице Победы. Идти ему было близко. Соргина, живущего в центре, возле институтского общежития, предложил подвезти ректор, но он предпочел отправиться пешком. Спустившись с крыльца, подошел ко флигелю во дворе. Постоял, вдыхая морозный воздух, внимательно осмотрел зачем-то замок и вышел за ворота.
Шел домой не спеша: падал легкий снежок, новогодняя была погода, с небольшим морозцем, со звездным небом без облаков.
У Александра Павловича Соргина в январе было меньше обычного занятий со студентами: консультация, экзамен в двух группах, несколько лекций у заочников – вот и все. Не то чтобы Александр Павлович не любил аудиторные занятия – напротив. Однако к концу семестра уставал: учебные нагрузки в Б. большие. Январь был идеален для научной работы и для отдыха.
Письменный стол стоял возле окна, за окном ватные сугробы окутывали одинокую акацию – он сам ее посадил десять лет назад! В соседней комнате Маша играла на пианино. Эти звуки не мешали Александру Павловичу сосредоточиться: во-первых, Маша играла хорошо, во-вторых, он тоже любил музыку.
Маша окончила Ленинградскую консерваторию имени Римского-Корсакова. Она приехала в Б. вслед за Шурой – через два месяца после его ссылки, сама, без приглашения, не предупредив, в такой же снежный январь 1950 года. Он открыл дверь – за дверью стоит Маша…
Город Б. Соргину понравился не сразу. Он прибыл сюда в ноябре 1949-го. Погода была слякотная, промозглая. Поезд пришел в восемь часов вечера. Шура вышел на вокзальную площадь и поразился ее слабой освещенности. Единственный фонарь высвечивал памятник посреди площади – какую-то сидящую фигуру (после выяснилось, что это Максим Горький, в период своих скитаний несколько месяцев проработавший в Б. сторожем склада при вокзале), лужи и слякоть вокруг памятника. Шумно гомонящая толпа недавних пассажиров – с мешками и баулами – со всех ног устремилась по лужам к остановившемуся автобусу.
Шура тоже побежал. Он рассчитал, как всегда, правильно: автобус шел в центр и без проблем довез его до единственной в городе гостиницы.
На следующий день он снял комнату от хозяев на Третьяковской улице, а через неделю нашел работу: учителем математики в 5-й средней школе. Школа располагалась в центре города, на улице Свободы, однако в тихом тупичке за сквером. Да и вообще центр в Б. преимущественно одно- и двухэтажный, тихий. Здание школы было из красного кирпича, трехэтажное, очень старое – дореволюционное еще…
В общем, школа Шуре понравилась, все оказалось не так плохо. А в январе к нему приехала Маша.
Он проработал в школе более двух лет, и только-только начала разноситься по городу слава о новом замечательном учителе, как вернувшийся в Б. заведовать кафедрой математики в местном учительском институте Александр Николаевич Евлампиев пригласил его на кафедру.
В Ленинграде они были мало знакомы: Шура уже оканчивал университет, когда Саша только поступил. Но все ж встречались и на студенческих научных конференциях, и по другим делам. Подружились же по-настоящему в Б.
Работа в институте Соргину очень подходила. Он родился в 1922 году, в Петрограде, в семье врачей. В многодетной семье он был единственным мальчиком. Жили небогато, но дружно. С детства Шура проявлял большие и разнообразные способности, особенно к математике. Все были уверены, что он станет ученым. Он и сам об этом мечтал. Рос жизнерадостным, трудолюбивым. После окончания школы поступил в университет, его незаурядные способности были замечены и там. Едва окончив первый курс, был призван в армию, а вскоре началась война… Ну, дальше известно. Его семья погибла в осажденном Ленинграде, а он сражался и выжил. Планы у него не изменились: он по-прежнему знал, что будет ученым. Война закалила его и заставила полюбить жизнь еще сильнее. Сломить его было невозможно. Он никого в своей судьбе не обвинял и не сетовал на обстоятельства. Когда не приняли в аспирантуру, не отчаялся: что ж, пойдет учителем в школу. Последующая за этим ссылка тоже не подкосила бывшего фронтовика: и в Б. люди живут. Серьезная наука становилась, однако, все менее достижимой: уходило время, здоровье. Он по-прежнему любил решать суперсложные задачи, однако делал это все реже. В Б. он по-настоящему полюбил природу. Полюбил гулять по лесу, собирать грибы. Купаться в Вороне и в Хопре, кататься на лыжах.
Постепенно жизнь в Б. стала ему нравиться. Он не стремился возвратиться в Ленинград, когда это стало возможным. Квартира его была давно занята другими, родной университет после истории с публичным осуждением, арестом и высылкой стал ему практически чужим. После реабилитации он легко (и даже почти с триумфом) защитил кандидатскую диссертацию в Москве. Мог при желании переехать туда, но тоже не захотел – привык к Б. После получения ученой степени его семья переселилась из преподавательского общежития в уютный коттедж, расположенный в тихом Б-ском центре, рядом с общежитием. Как раз в тот год специально для преподавателей построили три таких коттеджа, каждый на две семьи. Студенты в пединституте попадались всякие, в том числе и очень способные, так что ему было интересно работать. Маша преподавала в музыкальном училище, сын учился в Москве, в Инженерно-строительном институте. С Евлампиевыми дружили семьями, летом ставили рядом два щитовых домика на Хопре – это был любимый отдых бэбчан, многие семьи в Б. имели щитовой домик, вывозили его на лето к реке и жили там кто месяц, а кто и два: резко-континентальный климат Б. это позволял. Зимой довольно часто катались на лыжах. Мчались через лес, через поле, доезжали и до Грибановки! На каникулах ездили в Москву – ходили в библиотеки, в консерваторию, в театры. Шура и в Б. продолжал заниматься наукой, но совсем не так, как прежде, – она перестала быть главным делом и смыслом его жизни. Докторскую он защищать не захотел, хотя мог сделать это легко: уже сформулированных и даже оформленных идей вполне хватало. Но собирать бумаги, что-то кому-то доказывать… Зачем? Он чувствовал себя очень хорошо в должности доцента.
Дружба с Сашкой Евлампиевым сильно украшала его жизнь. Саша, защитившись в положенный срок после заочной аспирантуры в Ленинграде, писать докторскую тоже не стал. В юности, в Ленинграде, их знакомство было шапочным, Саша поступил в университет, когда прошедший войну и чудом выживший в ее горниле Шура учился на четвертом курсе. Разница в возрасте тогда была заметна: Евлампиеву – семнадцать, а Соргину – двадцать три плюс опыт войны за плечами. Позже эта разница сгладилась, тем более что в Б. Саша стал не только прямым начальником Шуры, но и благодетелем: пригласил на интересную работу.
Заведующим кафедрой Евлампиев оказался очень хорошим: думал о деле, а не о собственном престиже. Соргин хорошо знал людей, легко просчитывал их поступки: неоценимый опыт дала война. Евлампиев с ним часто советовался. Выяснилось, что у них много общего и помимо Ленинграда, помимо учебы в университете. Шура считал себя рационалистом. Рационалистом был и Саша. Для обоих абсолютным приоритетом являлась порядочность в делах и в отношениях. Оба живо интересовались окружающим миром и были к нему доброжелательны. Оба любили посмеяться. Они понимали друг друга с полуслова и даже иногда без слов. Студенты, а за ними и преподаватели прозвали их Александр Первый и Александр Второй: наблюдательная молодежь заметила, что полные имена этих неразлучных друзей отсылают к российским царям, деду и внуку: Александр Павлович и Александр Николаевич. Самим Саше и Шуре прозвища нравились.
Жизнь в Б. текла спокойно – вплоть до этого жуткого убийства сотрудницы кафедры – милой, всегда приветливой женщины, с которой Соргин был знаком более двадцати лет.
Будучи на фронте, он видел много убитых. Но эта неожиданная смерть в мирное время в тихом Б. не давала ему покоя.
На следующий день после похорон Александр Первый сидел в своем кабинете за письменным столом, обдумывал интересную задачку – он вчерне сформулировал ее еще в декабре, да времени не хватало развить решение: в конце семестра был сильно занят со студентами, – и рассеянно смотрел в окно.
«Вот и время появилось, а задача не идет», – удивился он сам себе.
Раньше с ним такого не бывало, он умел легко сосредотачиваться, легко переходил от задачи к задаче, его мозг полностью концентрировался на главном и выдавал результат. Однако сейчас мысли постоянно возвращались к вчерашним похоронам, к Ольге Васильевне.
«Когда вошли дети, убийца стоял возле кресла, он что-то говорил или, скорее, хотел что-то услышать от Ольги. Похоже на допрос. Что он мог от нее узнать? Что ему было нужно?» – думал Шура.
Уже начинало смеркаться, легкие тени легли на снега.
Александр протянул руку, нажал кнопку настольной лампы, но шторы пока не задергивал. Расчищенная утром дорожка вилась вокруг дома, огибая низкий заборчик их с Машей палисадника, старую акацию за заборчиком… По дорожке шел Александр Второй – к нему, конечно. Звонок, фортепьянный этюд за стенкой прекращается (Маша пошла открывать), оживленные голоса в передней… И вот уже Саша входит, потирая с холода озябшие руки – перчатки опять не надел, щеки и уши красные от пребывания на морозе.
– Вы там поговорите минут десять, я пока чайник поставлю! – Маша кричит из кухни.
– Понимаешь, – начал Евлампиев, усаживаясь на диван. – Я все про Ольгу думаю.
– Да, – кивнул Соргин. – Я тоже. Трудно поверить, что у нее были враги. Такая милая, обаятельная, спокойная женщина… В версию «обиженного студента» я не верю. Какие-то сбережения она могла хранить дома?
– Вряд ли у нее были большие сбережения, – пожал плечами Саша. – Старший преподаватель без ученой степени, это сто сорок рублей. Только-только на жизнь…
– Но ведь у нее отец, как я слышал, был из купцов? Может, осталось что-либо дорогое в доме? Или бандит этот думал, что осталось…
– Думал – это может быть. А вот что в реальности… Что Ольга после войны сына на гроши растила, имея в заначке средства, это, сказать честно, меня немало удивило бы. Я хорошо помню ее в те годы – бедно она жила. Андрюша, конечно, парень рукастый – сам рано стал зарабатывать, но много ведь простым ремеслом не заработаешь. Только что не голодали… И когда Андрей в Ворске учился, она ему помогала материально, ей это нелегко было. Помнится, даже кроликов в какой-то год они с соседкой пытались разводить…
– Шура, Саша, идите сюда! – послышалось из кухни. – Чай готов! И я тоже хочу участвовать в беседе!
Александр Первый, прежде чем выйти из комнаты, задернул штору: на улице было уже совсем темно – крупные снежинки кружились в полной темноте.
Маша была Сашиной ровесницей, то есть моложе Шуры на те же шесть лет. Они познакомились случайно в тяжелое для Шуры время, незадолго до его ареста и ссылки.
Он тогда пошел в консерваторию, чтобы отвлечься. Места рядом с ним занимала стайка девушек – студенток консерватории. У одной из них он попросил программку…
Они общались всего месяц, встречались нечасто. В общем, были знакомы совсем мало, и дружба эта ни к чему не обязывала. Однако Шура нисколько не удивился, когда Маша вскоре после его высылки из Ленинграда приехала к нему в Б., заявив с порога, что перевелась на заочное, а жить будет в Б. Тут она запнулась, потом храбро добавила: «С тобой».
Так они с тех пор и жили. Расписались в местном ЗАГСе, Маша устроилась вначале в музыкальную школу, а когда окончила консерваторию – в музучилище. Растили сына, дружили с Евлампиевыми.
Сашина жена Ирина работала врачом в ЦРБ, сейчас она находилась на трехмесячных курсах повышения квалификации в Ворске. Там же, в Ворске, училась в университете их дочь Лена.
Сашке стало скучно одному в красивый, с мягко падающим снегом крещенский вечер, вот он и пришел.
Пока пили чай, говорили об Ирине, о Ворске, об институтских новостях.
– Да, – вспомнила Маша. – Я сегодня в общежитии была. Софье Мефодьевне Эдгара По заносила. – И в ответ на удивленные лица собеседников пояснила: – Шли вместе с рынка, и бедная девочка пожаловалась, что у нее скоро лекция по Эдгару По, а текстов нет в библиотеке. Свои книги она еще не все перевезла. Ну, я и отнесла ей наш двухтомник, пусть у нее побудет, пока к лекции готовится, – она посмотрела на Шуру.
Софья Мефодьевна Сковородникова приехала в Б. совсем недавно, три месяца назад. Ее пригласили на кафедру литературы. Предыдущая зарубежница вышла в Москве замуж и не вернулась из аспирантуры, новая требовалась срочно. В Ворском университете посоветовали недавнюю их выпускницу, Соню Сковородникову. Та, конечно, обрадовалась предложению поменять грибановскую школу, где она всего месяц назад начала работать по распределению, на пединститут в Б. На нее сразу же скинули всю «зарубежку».
Проходя мимо общежития, Александр Первый теперь часто слышал быстрый стук пишущей машинки – Софья Мефодьевна готовила очередную лекцию. Ей было двадцать три года – невысокая, худенькая, с гривой темных волос и невзрачным, веснушчатым лицом.
– Там, в общежитии, все убийство обсуждают… – Маша посмотрела на Евлампиева. – Говорят, что без нечистой силы не обошлось.
– Это что, Сковородникова так говорит? – удивился Саша.
– Нет, не Сковородникова, конечно. Ну, она же на общей кухне… Я, когда пришла, они там с Прасковьей Ивановной событие обсуждали.
Преподавательское общежитие было устроено хитро. В этом большом деревянном доме имелись и отдельные квартиры (одно-, двух- и даже трехкомнатные), и комнаты, обитатели которых пользовались общей кухней. В «коммуналке» жили несемейные, неостепененные и институтская «обслуга» – бывшая уборщица Прасковья Ивановна, ректорский водитель Виталик. В той комнате, которую сейчас занимала Сковородникова, когда-то, на заре пятидесятых, довелось жить и Соргиным.
– И что говорит Прасковья Ивановна? – заинтересовался Александр Первый.
– Она говорит, что Семенову убила кикимора!
– Что-о-о?!! – в один голос воскликнули Александр Первый и Александр Второй. – Какая кикимора?!
Эти далекие от жизни представители чистой науки совершенно не знали народных поверий. И Саша, и Шура имели слабое представление о славянской мифологии. Маше пришлось просвещать их.
– Кикимора – мифическое существо, представитель нечистой силы. Живет в старых заброшенных домах, а может и на болотах… В сараюшках может. Прасковья Ивановна говорит, что, возможно, кикимору послал к Ольге Васильевне ее бывший квартирант.
– Какой квартирант? – серьезно спросил Евлампиев. – У нее никогда не было квартирантов. Тамара – не квартирантка, а соседка. Это, может, кто-то помнит, что раньше весь дом Летуновскому, отцу Ольги, принадлежал? Так его еще в двадцатые уплотнили – родители Тамары из сельской местности в Б. перебрались, на мелькомбинат устроились, им и дали эти полдома. Летуновский не возражал, а дети из двух семей вообще подружились. Тамара с Ольгой давно дружат.
– Нет, это не про Тамару, она тут ни при чем, – ответила Маша и опять зажгла горелку, пусть еще чайничек закипятится: чай они всегда пили подолгу. – В войну у них квартирант был. Ольгин отец беженца подселил, из жалости, пожалел просто человека. Прасковья Ивановна про него очень интересно рассказала.
– Это Федор Двигун, что ли? – Шура вспомнил надпись на второй кладбищенской плите – той, что рядом с Летуновским.
– Прасковья Ивановна сказала, что фамилию не помнит. Но человека этого знала! В сороковые годы она работала на вокзале – вообще-то уборщицей, но приходилось и грузчицей, и другие тяжелые работы выполнять. Муж на фронте, она одна с маленьким сыном, в сорок первом родился. За все бралась. И жила она с ребенком прямо возле вокзала в помещении бывшего склада – им с мужем перед войной эту комнату дали. В сорок втором беженцы из Ворска все улицы возле вокзала заполонили. Говорит, жалко их было – прямо на земле люди спали, иногда почти неделю поезда ждать приходилось. Ну, и согласилась она помочь… как я понимаю, заплатили они ей. Трое беженцев – старик со старухой и с ними молодой мужчина, не сын, просто соседи, шли вместе. Она взялась им билеты достать, но получилось лишь через три дня. А пока она их привела к себе ночевать. Старик-то со старухой даже получше были. Слабые, но хоть не кашляли. А молодой, как спать ложиться, страшно кашлять начал и кровью харкать. Ну, она, конечно, испугалась за ребенка. Да он и сам сказал: у меня туберкулез обострился в дороге – возможно, в открытую форму перешел. У матери так было. Нельзя мне возле ребенка, пойду я. Она его отвела к церкви Знаменской, там за оградой хоть сена батюшка давал постелить.
Маша остановилась: чайник закипел.
– Ну и что? – спросил Александр Второй. – Я этого Двигуна тоже видел подростком. Его, потом из церкви уже, старик Летуновский приютил. Какое там три дня! Этот Двигун у них во флигеле почти месяц жил. Кашлял так, что у нас было слышно. С туберкулезом в открытой форме его нельзя было отправить на поезде. Не думаю, чтобы Летуновские сильно радовались, но ведь не выгонишь больного… Он и умер у Летуновских. Ольга со стариком его похоронили на нашем кладбище. При чем тут кикимора какая-то?
– Саш, дай я все расскажу, а потом ты, ладно? Шура, порежь, пожалуйста, еще сыр. – Маша разлила свежезаваренный чай по чашкам и продолжила: – Ну вот. Эти старики, что у Прасковьи Ивановны ночевали, были соседями Двигуна по коммунальной квартире в Ворске. И они рассказали, что когда-то его отец не только всей квартирой владел, а всем домом трехэтажным в центре Ворска. Он был хозяином кафельного завода – небольшого, но весьма прибыльного. В начале двадцатых загремел на Соловки и там сгинул. А жена с сыном, этим Федором, маленьким совсем, осталась. Жили тише воды ниже травы. Комнатка у них самая плохая в коммуналке была – при кухне, для прислуги угол, где кухарка их раньше жила. Мать Федора на чугунолитейном во вредном цехе прессовщицей работала – страшно тяжелая и вредная работа. Заработала туберкулез, умерла зимой сорок второго, из-за ее болезни не эвакуировались они вовремя. Сын, когда отец погиб, был совсем маленьким, он рос идейным комсомольцем, школа воспитывала. Однако даже не поступал никуда после школы – токарем пошел, так как имел поражение в правах. Но соседи эти, старики, все равно считали, что у них где-то спрятаны большие ценности! Что не мог отец Федора (очень умный, говорят, был) чего-нибудь не припрятать. Просто положение его семьи настолько шаткое все эти годы было, что использовать богатство мать с сыном никак не могли – боялись.
– И при чем здесь кикимора? – спросил на этот раз Александр Второй. – Как Прасковья Ивановна ее появление объясняет?
– Очень просто объясняет! Кухонька-то та дворовая, где беженец жил, во дворе «дома Летуновского» до сих пор стоит! Там готовили иногда летом, но никто не жил. А кикимора так там и жила – все хозяина вспоминала, скучала без хозяина. Хозяин ее – Двигун, только он там и жил, пусть недолго, при нем дом обжитый был, вот кикимора в нем и поселилась. Понравилось ей там. Она к Двигуну привязалась. А после ей одной хуже стало. Убийство произошло четырнадцатого января, то есть на Васильев день, когда нечистую силу выпускают «погулять». Кикимора и пошла к Семеновым – возможно, что-то внушить Ольге хотела. Или узнать. А может, хотела переселиться к ней.
– Какая удивительная логика у твоей Прасковьи Ивановны! – воскликнул Александр Первый. – Если кикимора одна заскучала, если любит, чтоб в доме человек жил, и хотела к Ольге поселиться, зачем же ее убила?
– Вот и мы с Софьей Мефодьевной так спросили! – обрадовалась Маша. – А Прасковья Ивановна и говорит: «Потому что дети колядку запели! Нечистая сила колядки испугалась! От испуга и ударила Ольгу лампой».