В рукописном наследии Л. Витгенштейна имеется множество заметок, не относящихся напрямую к философским исследованиям, пусть они и разбросаны среди текстов философского содержания. Некоторые из этих заметок автобиографичны, другие касаются природы философской деятельности, а иные посвящены общечеловеческим проблемам, например искусству или религии. Отделить их от собственно философских текстов возможно далеко не всегда, однако сам Витгенштейн зачастую отделял эти заметки – при помощи скобок или иными способами.
Частично эти заметки, что называется, мимолетны и преходящи, но большинство из них представляет значительный интерес, содержит изящные рассуждения и поразительные по глубине мысли. Распорядители духовного наследия Витгенштейна, сознавая ценность этих заметок, поручили Г. Х. фон Вригту подготовить их к публикации.
Это была нелегкая работа, в процессе которой сама концепция издания неоднократно менялась. К примеру, вначале я предполагал, что заметки следует разместить тематически – в таких разделах, как «Музыка», «Архитектура», «Шекспир», «Афоризмы житейской мудрости», «Философия» и т. п. Категоризации заметки в принципе поддавались, однако в целом материал производил впечатление искусственности. Кроме того, рассматривалась возможность дополнить заметки уже опубликованными текстами – ведь многие из чеканных афоризмов Витгенштейна содержатся в его философских работах, в «Дневниках» времен Первой мировой войны, в «Логико-философском трактате» и в других произведениях. Необходимо отметить, что именно в контексте эти афоризмы обнаруживают свою истинную глубину; и по этой же причине помещать их вне контекста было сочтено нецелесообразным.
Затем я решил подготовить «избранные» заметки, так сказать, лучшие из лучших, заключив, что иначе они рискуют затеряться в массе прочего материала. Но довольно скоро я осознал, что никто не назначал меня арбитром вкуса; вдобавок я не слишком доверял собственному суждению, чтобы отдавать предпочтение какому-либо из вариантов суждений Витгенштейна касательно одного и того же предмета (нередко все вариации представлялись мне весьма значимыми).
В конце концов я остановился на компоновке, которая мне показалась безусловно правильной. Я исключил из публикации заметки сугубо личного свойства – те, в которых Витгенштейн комментирует события своей жизни, состояние своего рассудка и отношения с другими людьми (некоторые из них здравствуют до сих пор). По правде говоря, отделить эти заметки от прочих было несложно, поскольку они куда менее интересны, чем те, что опубликованы. Лишь в ряде случаев «личные» заметки показались мне интересными для широкой публики, и я включил их в настоящее издание.
Заметки расположены в хронологическом порядке, по году написания. Любопытно, что почти половина заметок относится к периоду после завершения (1945) первой части «Философских исследований».
В отсутствие объяснений некоторые заметки наверняка покажутся непонятными и загадочными тому читателю, который незнаком ни с биографией Витгенштейна, ни с кругом его чтения. Во многих случаях подобные темные места удалось разъяснить в редакторских примечаниях. Тем не менее я, как правило, воздерживался от комментирования, прибегая к нему лишь там, где было действительно необходимо.
Разумеется, подобного рода книга может попасть в руки читателя, которому основные философские труды Витгенштейна неизвестны и для которого они так и останутся неизвестными. Полагаю, такое знакомство не нанесет ему ущерба и не будет бесполезным; и все же, по моему мнению, постичь и оценить значение заметок возможно лишь в контексте витгенштейновской философии; более того, эти заметки помогают нам лучше понять философию Витгенштейна.
Я начал подбирать материал для публикации в 1965–1966 годах, а затем отложил эту работу и вернулся к ней лишь в 1974 году. На заключительном этапе существенную помощь мне оказал г-н Хейкки Нюман, который также сверил публикуемый текст с рукописями, исправил обнаруженные ошибки и восстановил лакуны. Я крайне признателен ему за приложенные усилия, скрупулезность и отменный вкус. Без его помощи я вряд ли бы сумел подготовить окончательный вариант текста. Также хочу поблагодарить за корректуру и ценные советы г-на Раша Риса.
Георг Хенрик фон Вригт,Хельсинки, январь 1977 года
Настоящее издание подготовлено к публикации Алоисом Пихлером. Мистер Пихлер, который трудится в Витгенштейновском архиве при Университете Бергена, заново сверил заметки с рукописями и исправил ошибки предыдущих публикаций, прежде всего места, с трудом поддававшиеся прочтению. Необходимо отметить, что и составитель первого издания за минувшие годы выявил часть этих ошибок.
В настоящее издание включены те же заметки, что и в предыдущие публикации, однако их расположение немного изменено в соответствии со стилистикой Витгенштейна, который, как известно, писал короткими абзацами и разделял абзацы одной или двумя строками. В предыдущих изданиях, кроме того, некоторые заметки публиковались не полностью, так как составитель счел их «несущественными»; подобную точку зрения многие сочли неверной, и в настоящем издании купюры восстановлены. Музыкальная нотация и рисунки воспроизводятся благодаря помощи Майкла Биггса из Университета Хартфордшира.
Заметки дополнены стихотворением, которое Л. Витгенштейн в свое время подарил гофрату Людвигу Ганзелю. Мы полагаем, что это стихотворение написано самим Витгенштейном, и воспроизводим здесь печатный вариант (рукописный, к сожалению, по-видимому утерян, а установить год написания стихотворения не представляется возможным). Фонд Витгенштейна благодарит профессора Германа Ганзеля (Вена) за предоставление в распоряжение издателя этого уникального документа.
Мы с Алоисом Пихлером также благодарим Витгенштейновский архив при Университете Бергена за профессиональную и техническую поддержку.
Георг Хенрик фон Вригт,Хельсинки, ноябрь 1993 года
История публикации. Сборник «Vermischte Bemerkungen» впервые опубликован в 1977 году; в следующем году увидело свет комментированное издание. Именно оно, с исправлениями и дополнениями, легло в основу 8-го тома полного собрания сочинений Л. Витгенштейна (1984). Настоящее издание соответствует изданию 1984 года, в нем также дополнен контекст и указаны разночтения.
Расположение. Заметки расположены в хронологическом порядке, что обусловило необходимость значительной перекомпоновки материала по сравнению с предыдущими изданиями. В ранних изданиях заметки иногда приводились не полностью; в настоящем издании это упущение исправлено.
Орфография, грамматика и пунктуация. Особенности авторской стилистики Витгенштейна, в частности приверженность строчным буквам, по возможности сохранены.
Мы с лейтенантом[16][17] уже поговорили обо всем на свете; он отличный парень. Способен ужиться с отъявленными мерзавцами и дружелюбен без панибратства. Нашему уху гортанная речь китайца покажется тарабарщиной. А тот, кто понимает китайский, узнает в этой тарабарщине язык. То же верно для меня применительно к людям: я часто не могу узнать в человеке человеческое существо. Старался, было дело, но не преуспел.
Нет религии, в которой столько бы грешили неверным использованием метафорических выражений, как в математике.
Человеческий взгляд обладает способностью наделять предметы ценностью; при этом они становятся куда дороже.
Я по-прежнему нахожу собственный путь в философии новым, и он не перестает меня поражать, потому-то я и повторяюсь столь часто. Он должен стать плотью и кровью нового поколения, и уже тогда повторения прискучат. Для меня же они необходимы. Метод заключается в отказе от поисков истины, вместо которых мы задаемся вопросом о смысле.
Хорошо, что я не позволяю себе подпадать под влияние!
Удачное сравнение освежает интеллект.
Тяжело объяснить человеку со слабым зрением, как добраться куда-либо. Ему не скажешь: «Видите колокольню в десяти милях? Идите прямо к ней».
Просто позвольте говорить природе и признайте, что есть лишь одно на свете превыше природы, и это вовсе не мнение окружающих.
Когда дерево ломается, а не гнется, – это трагедия. В трагедии нет ничего еврейского. Мендельсон, пожалуй, – самый нетрагический из композиторов. Трагически цепляться, упорно держаться за трагическую ситуацию в любви всегда представлялось мне противным идеалу. Следует ли из этого, что мой идеал жалок? Не могу и не стану судить. Если он жалок, это плохо. Полагаю, мой идеал – мирный и добрый. Но упаси Господь мой идеал от жалости и приторности!
Новое слово подобно семени, брошенному в почву дискуссии.
Каждое утро пробиваешься сквозь омертвелую кожуру к теплой мякоти жизни.
С моим философским рюкзаком я карабкаюсь еле-еле на вершину горы Математики.
Мендельсон – не пик, а плато. В нем столько английского.
Никто не способен думать за меня, как никто не может надеть за меня шляпу.
Всякий, кто вслушается в плач ребенка, постигнет, какие сокрыты в нем психические силы, жуткие силы, отличные от всего, что привычно нам видеть в детях. Это всеохватная ярость, и боль, и жажда разрушения.
Мендельсон – как человек, который веселится, лишь когда всем весело, или добр, лишь когда все вокруг добры. В нем нет силы дерева, которое твердо стоит на месте, что бы ни творилось вокруг. И я такой же и таким пребуду.
Мой идеал – холодная уверенность. Храм – прибежище для страстей, где страсти держат в повиновении.
Я часто спрашиваю себя, нов ли мой культурный идеал, то есть современен ли он или восходит ко временам Шумана. Во всяком случае он мнится мне продолжением шумановского идеала, пусть и не прямым. Я хочу сказать, что из этого продолжения выпала вторая половина XIX столетия. И это, должен признаться, произошло само собой, вовсе не было осмысленным решением.
Задумываясь о будущем мира, мы всегда представляем себе некое место, в котором мир окажется, если все будет идти так, как идет; и нам не приходит в голову, что мир движется не по прямой, а по кривой, направление которой постоянно изменяется.
Думаю, настоящую австрийскую культуру (Грильпарцер, Ленау, Брукнер, Лабор[18]) понять довольно тяжело. В известном смысле она многозначнее любой другой, а истина, которой она привержена, никогда не тяготела к правдоподобию.
Добро божественно. В этом, как ни удивительно, суть моей этики.
Лишь нечто над-естественное способно выразить Сверхъестественное.
Нельзя вести людей к добру. Они могут идти лишь в конкретное место, а добро лежит вне пространства фактов.
Недавно я сказал Арвиду[19], после того как мы вместе посмотрели в кинотеатре один очень старый фильм: современное кино в сравнении с прежним – все равно что современный автомобиль в сравнении с тем, который выпустили 25 лет назад. Впечатление, которое производит старый фильм, нелепое и даже неуклюжее, а достижения в производстве фильмов сопоставимы с теми улучшениями, которые мы наблюдаем в производстве автомобилей. Причем я говорю вовсе не – если правомерно употреблять это выражение – об улучшениях артистического стиля. И это же во многом относится к современной танцевальной музыке. Джазовый танец, подобно фильму, есть то, что может и должно быть лучше. Что отличает все эти улучшения от изменения стиля – то, что дух не играет в них никакой роли.
Сегодня различие между хорошей и дурной архитектурой заключается в том обстоятельстве, что дурная архитектура поддается любому искушению, а хорошая им противостоит.
Я как-то заметил, наверное, справедливо: прежняя культура постепенно становится кучей мусора, а затем превращается в горстку пепла; но дух парит над пеплом.
Используют солому, чтобы заткнуть бреши в органическом единстве искусства, но чтобы утишить голос совести, нужно много соломы.
Если кто-нибудь решит, что раскрыл тайну жизни, и скажет себе, что отныне все будет легко и просто, ему на самом деле, чтобы понять, что он ошибается, нужно лишь вспомнить, что были времена, когда его «открытия» не сушествовало; но и тогда можно было жить, а открытие, им совершенное, применительно к былому положению дел выглядит полностью случайным. И так же обстоит в логике. Если вдруг обнаружится «решение проблем философской логики», мы должны остеречь себя: бывали времена, когда таких решений не существовало (при этом люди жили и мыслили).
Энгельман[20] поведал мне, что копался дома в ящике со своими рукописями, и те показались ему столь удачными, что он счел их достойными публикации. (По его словам, то же ощущение возникло у него, когда он перечитывал письма от умерших родственников.) Но представив себе опубликованный текст, он почувствовал, что идея утратила всякое очарование. Я бы сказал, что этот случай объясняет следующее: нет ничего более восхитительного, чем наблюдать за кем-то, кто, не подозревая, что за ним наблюдают, занимается повседневными делами. Вообразим театр; занавес поднимается, и мы видим, как некий человек расхаживает по комнате, закуривает сигарету, садится в кресло и т. д., и мы внезапно понимаем, что наблюдаем за человеком таким образом, как никогда не сможем наблюдать за собой; мы словно воочию видим разыгранную главу из биографии, и это одновременно жутко и чудесно. Куда более чудесно, нежели любая фантазия драматурга, поставленная и озвученная на сцене. Мы наблюдаем саму жизнь. Но когда мы сами находимся в повседневности, она не производит на нас ни малейшего впечатления. Точно так же когда Э. смотрит на свои рукописи и полагает их достойными (пусть даже не готов опубликовать хотя бы одну из них), он воспринимает свою жизнь как Божье произведение искусства, и в таковом качестве она безусловно заслуживает осмысления, как и все на свете. Но лишь художник способен изобразить нечто частное так, чтобы это изображение показалось нам произведением искусства; эти рукописи справедливо утратят свое значение, если мы станем анализировать их по отдельности и без предубеждения, то есть не испытывая заранее энтузиазма от их изучения. Произведение искусства побуждает нас – можно сказать и так – видеть нечто в правильной перспективе, однако вне искусства объект есть часть природы, подобная всем прочим, и то обстоятельство, что мы им восторгаемся по причине собственной восторженности, не дает никому права показывать его нам. (Я всегда вспоминаю одну из тех безвкусных пейзажных фотографий, которые интересны человеку, их снявшему, потому что он там был и что-то чувствовал, но посторонний взирает на снимки с оправданным равнодушием, насколько оправданно, конечно, смотреть на что-либо равнодушно.)
И все же мне представляется, что помимо художественного творчества есть и другой способ познать мир sub specie æterni[21]. Это, как я полагаю, способ осмысления: мысль парит над миром, ничего в нем не меняя, и осмысляет мир свысока.
В ренановском «Peuple d’Israёl»[22] читаю: «Рождение, болезнь, смерть, безумие, каталепсия, сон, сновидения – все это производит глубокое впечатление и даже по сей день лишь немногие способны отчетливо видеть последствия этих явлений для нашего организма». Напротив, нет ни малейшей причины поражаться всему этому, потому что оно происходит каждый день. Если этим восторгались первобытные человеческие существа, как же должны восторгаться обезьяны и собаки! Или если человеческие существа вдруг пробудились и заметили все эти явления, которые были всегда, и вполне оправданно поразились? Пожалуй, можно даже допустить что-то подобное, но не потому, что первобытные люди осознали это впервые, а потому, что они внезапно этому поразились. Но это не имеет никакого отношения к их примитивности. Или мы полагаем, что примитивность не способна ничему поражаться; тогда уж примитивны современные люди и сам Ренан, если он верит, что научное объяснение может вызвать восторг.
Как будто сегодня молния более распространена и менее удивительна, чем 2000 лет назад.
Чтобы удивляться, человеческие существа – быть может, народы – должны проснуться. Наука есть способ заставить их снова заснуть. Попросту неверно говорить: конечно, примитивные люди всему поражались. Возможно, правда, что эти люди поражались всему вокруг. Однако думать, что они обязаны были поражаться, значит впадать в примитивное суеверие. (Все равно что думать, что они обязаны были бояться всех сил природы, а мы, разумеется, бояться не обязаны. С другой стороны, опыт показывает, что некоторые первобытные племена испытывали весьма сильный страх перед явлениями природы. Но мы не можем исключать возможность, что высокоцивилизованные народы окажутся подверженными тому же самому страху, что цивилизация и знания не защитят от этого. Тем не менее верно, что дух современной науки несовместим с подобными страхами.)
Что Ренан называет bon sens précoce[23] семитских народов (я восторгался этой идеей давным-давно), есть их непоэтическая ментальность, которая прямиком ведет к конкретному мышлению. Это характеризует мою философию.
Предметы находятся у нас перед глазами, их не скрывает никакая завеса. Именно здесь расходятся религия и искусство.
Набросок предисловия[24]
Эта книга написана для тех, кто солидарен с духом изложенного в ней. Этот дух, я полагаю, отличается от духа господствующих европейской и американской цивилизаций. Дух этих цивилизаций есть выражение промышленности, архитектуры, музыки, фашизма наших дней и социализма, дух, который чужд и не свойственен автору. Это не оценочное суждение. Дело не в том, будто я не знаю, что то, что называется сегодня архитектурой, не есть архитектура, и не в том, что автор подходит к так называемой современной музыке с величайшим недоверием (не ведая ее языка); исчезновение искусства не оправдывает пренебрежительных суждений о целом этапе жизни человечества. В наше время цельные и сильные духом попросту покидают область искусства и обращаются к иным занятиям, и все же ценности индивида находят выражение. Конечно, совсем не такое, как во времена Высокой Культуры. Культура похожа на большую организацию, в которой каждый сотрудник знает свое место, где он может трудиться на общее благо, и его сильные стороны с известной долей точности определяются его успехами в рамках общего. Во времена отсутствия культуры происходит разобщение, и силы индивида расходуются впустую на преодоление противных сил и различных препятствий; это проявляется не в преодоленном расстоянии, но, пожалуй, в пыле, порожденном преодолением препятствий. Однако энергия остается энергией, и даже если зрелище, представляемое нашим веком, не превратится в великое достижение культуры, где лучшие объединят усилия на общее благо, как в малопривлекательной толпе, лучшие представители которой преследуют собственные цели, – даже в этом случае мы не должны забывать, что зрелище само по себе не имеет значения.
Пусть мне ясно, что исчезновение культуры не означает исчезновения человеческих ценностей, а просто гибель некоторых способов выражения этих ценностей, – все равно остается фактом, что к современной европейской цивилизации я отношусь без сочувствия и не понимаю ее целей, буде таковые имеются. На самом деле я пишу от имени друзей, раскиданных по различным уголкам земного шара. Для меня едино, понимает ли типичный западный ученый мою работу и ценит ли ее, поскольку он в любом случае не постигает духа того, о чем я пишу.
Наша цивилизация характеризуется словесным прогрессом. Прогресс есть ее форма, а не одно из свойств, при помощи которых она развивается. Обычно она конструирует. Ее деятельность состоит в конструировании все более и более сложных структур. И даже ясность есть средство достижения цели, а не сама цель.
Для меня, напротив, ясность, отчетливость является целью. Я не хочу строить здание, но хочу отчетливо наблюдать фундамент возможных построек.
И потому я стремлюсь к иному, чем ученые, и мои мысли движутся иначе, чем у них.
Каждое предложение, написанное мною, пытается выразить целое, снова и снова, как если бы я осматривал какой-либо предмет с различных сторон.
Можно сказать: если туда, куда я хочу попасть, можно лишь взобраться по лесенке, я туда не полезу.
Ведь место, в которое мне нужно попасть, есть то, в котором я уже нахожусь.
Все, куда можно взобраться по лесенке, меня не интересует.
Одно движение велит мысли следовать за мыслью, и все они ведут в одно и то же место.
Одно движение создает и вкладывает (в руку) камень, и все они ведут к одной цели.
Опасность длинного предисловия заключается в том, что дух книги должен вытекать из самой книги и не может быть описан.
Ибо если книга написана лишь для нескольких читателей, это станет ясно из того, что лишь немногие ее поймут. Книга должна автоматически разделять тех, кто ее понимает, и тех, кто не понимает. И предисловие написано как раз для тех, кто понимает.
Объяснять кому-то то, чего он не понимает, бессмысленно, даже если допустить, что он не в состоянии этого понять. (Такое часто случается с теми, кого любишь.)
Если вы не хотите впускать кого-то в свою комнату, вы вешаете на дверь замок, от которого у них нет ключа. Но говорить с ними бессмысленно, если вы только не хотите, чтобы они все-таки восхищались вашей комнатой извне.
Достойно вот что: запереть двери, привлекающие лишь тех, кто способен их открыть, а остальные пусть идут мимо.
Но справедливо сказать, что в моем понимании эта книга не имеет ничего общего с прогрессивной цивилизацией Европы и Америки.
Что эта цивилизация есть, быть может, окружение, необходимое для духа, но цели у них различные.
Всего ритуального (так сказать, обносков верховного жреца) следует категорически избегать, потому что оно гниет на глазах.
Конечно, и поцелуй ритуален, однако в нем нет гнили; но нельзя допускать ритуалов серьезнее и искреннее поцелуя.
Велико искушение ясно выразить дух.
Когда натыкаешься на пределы собственной благопристойности, кажется, будто окунаешься в водоворот мыслей; это бесконечное отступление: можно говорить что угодно, но дальше не идешь.
Читаю Лессинга[25] (о Библии): «Прибавьте к этому словесные украшения и стиль… Она изобилует тавтологиями, но в своем роде упражняет сознание, говорит и подразумевает одно и то же или говорит одно, а подразумевает совсем иное, во всяком случае намекает на это…»
Если я не знаю, как мне начать книгу, то потому, что мне не все ясно. Ибо я хотел бы начать с исходных положений философии, письменных и речевых предложений, с книг. И тут мы сталкиваемся с проблемой: «Все течет». Быть может, именно отсюда и следует начинать.