© Макс Фрай, текст, 2023
© Екатерина Ферез, илл., 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Елена (говорит, мечтательно улыбаясь):
– Кот, котище, котеночек серый мой, сладкий, иди скорее сюда, я тебе все расскажу, потому что с людьми подобное не обсуждают, а если стану молчать, порвусь, как рвется мешок из тонкого полотна, до краев заполненный золотом. Котик, мудрец мой лукавый, слушай: приснилась мне нынче сама Афродита, богиня цветущая, в венке из нарциссов и роз, она была весела, грызла яблоко, и мне дала откусить – слаще не ела плодов. Сестрой называла, сулила такую любовь, ради которой любая богиня согласится спуститься на землю с Олимпа, да их сюда не зовут, вернее, зовут не за тем. И сердце – слышишь, пушистый? – сердце мне говорит, это был вещий сон. Посмотрим теперь, что выйдет.
Кот (думает):
Какие все дураки! Тоже мне радость – сон ей приснился. Знаю я цену снам. Сам не ленюсь каждую ночь сниться птице, которую завтра поймаю. Лащусь к ней и сулю, что это только начало нашей прекрасной дружбы. Все это для того, чтобы, увидев меня наяву, глупая птица замешкалась, силясь вспомнить, где мы встречались прежде, вопрошая себя, почему ей так мил мой облик, заранее радуясь смерти, которую обретет, оказавшись в моих когтях. А ты говоришь – богиня. Знаю я ваших богинь, не могут толком умыться и не мурлычут, даже когда исполнены нежности, а все же умны как кошки и тоже всегда на охоте, даже когда сыты. Вот и думай теперь, сладко ли живется тем, кого они заприметили и записали в любимцы; впрочем, ты все равно не поймешь, лучше мне промолчать.
Елена (говорит шепотом, взволнованно):
– Котик мой милый, послушай, на девяти кораблях прибыли гости. Их предводитель прекрасен, как закат, пылающий перед прозревшим слепцом, как первый глоток воды после жаркого дня, как сон выздоравливающего ребенка, как вечная юность, которую боги даруют своим любимцам. И если бы мне велели вот прямо сейчас выбирать между полной чашей нектара и его поцелуем, взяла бы прикосновение губ, не колеблясь, и не жалела бы никогда, даже став древней старухой, пешком бредущей в Аид с котомкой, полной прохудившихся воспоминаний.
Кот (думает):
Какие все дураки. Как человек может быть лучше воды или солнца? Не светится ночью и жажду не утолит, сколько с ним ни целуйся. Что проку от человека? Разве только еду принесет и погладит, но для этого есть Менелай, с ним нам славно живется, и ты была весела и сыта до сих пор. Зачем тебе этот другой? Что проку в его красоте? Да и где там та красота? Красивых людей, если начистоту, вообще не бывает. Просто некоторые из вас чуть менее уродливы, и это почему-то приводит остальных в экстаз. Взять, к примеру, тебя – все кричат: «Прекрасна, прекрасна», – а ведь будь ты кошкой, за тебя даже я не стал бы драться. И вовсе не потому, что не ценю твое расположение, просто повода не случилось бы, вряд ли еще какой-нибудь кот, находясь в мало-мальски здравом уме, мог бы тебя возжелать.
Елена (говорит, не размыкая губ, чтобы никто не услышал ни слова):
– Котик мой серый, золотоглазый, ты спишь и не знаешь: мне страшно, как не было никогда, потому что Парис, любовь моей жизни, рядом с которым умру хоть сейчас, если он пожелает, просит меня с ним уехать, вернее, бежать – отсюда, из Спарты, из дома, в полную неизвестность, и я даже не знаю, чего боюсь больше – что соглашусь, обезумев, или что он передумает, скажет: «Ладно, не хочешь – не надо, поеду один».
Кот (думает, очень громко и выразительно, так что под конец Елене начинает казаться, будто она его явственно слышит):
Какие все дураки. Зачем куда-то бежать? Хочешь Париса – возьми его и насладись, пока мужа нет дома, и помешать он не может, драку затеяв. Я бы так поступил и тебе советую, да ты не послушаешь, я тебя знаю. Ладно, делай как хочешь, но если все же решишься уехать, меня с собой забери. Менелай не любит меня, только терпит. Выгонит за порог, не станет кормить, если ты убежишь.
Елена (говорит, сонно потягиваясь):
– Кот мой, царь всех котов, друг мой верный, мой мудрый советчик, я была неразумна, когда убежала из дома с первым встречным красавцем, царским сыном, медведицей вскормленным пастухом, золотоглазым, как ты, ласковым, как вечернее море. Я была неразумна как тысяча дур, но знаешь что, кот? Ни один мой разумный поступок до этого дня не дарил столько счастья, сколько этот неосмотрительный глупый побег.
Кот (думает):
Какие все дураки. Вас послушать, так делать, что хочется – глупость. Что же тогда разумно? Покорно брести, куда тебя гонят, делать то, что велят? Впрочем, я зря столь серьезно отношусь к твоим словам, вечно упускаю из вида, что вы, люди, часто говорите то, что вовсе не считаете правдой, причем даже не с хитроумной целью ввести собеседника в заблуждение, а просто так, желая избавиться от избытка звуков, скопившихся у вас во рту.
Елена (говорит встревоженно):
– Слушай, котик, серый мой храбрый котище, я надеялась, что Менелай проклянет меня и забудет, положившись на волю богов, которые сами склоняют людей к вероломству и сами нас строго карают. Но не вышло, дружочек мой кот, он-то, может, и проклял, но забыть не забыл и отправился в путь – не один, а с братом и всеми царями, которых когда-то клятвой связал мой отец, с ними сто тысяч воинов, готовых сражаться, с кем скажут, не задавая вопросов, лишь бы меч обнажить. Больше тысячи греческих кораблей собрались у берегов Эвбеи, и пока мы с тобой тут сидим, наслаждаясь вечерним солнцем, больше тысячи бед приближаются к нам. Отменить их нельзя, разве только отсрочить. Да и то ненадолго.
Кот (думает):
Какие все дураки. Сто тысяч воинов, скажите пожалуйста! Зачем они тут нужны? Какое им дело, кого целует Елена, с кем она засыпает, кому говорит: «люблю»? Нам тоже, конечно, случается подраться, не поделив кошку, но пока двое сражаются, остальные держатся в стороне, потому что какая им разница, кто победит? И какая выгода в том, чтобы принимать чью-то сторону? Этого я никогда не пойму.
Елена (говорит сквозь слезы):
– Друг мой кот, славно мы жили, но теперь закончилась радость, пришли наши горькие дни. Долго плутали ахейцы в морях, а все же добрались до нас. Лагерем встали они на равнине под стенами Трои. Приходили сегодня послы, мой муж и с ним какой-то глазастый хитрец, велели выдать меня, сказали, тогда не будет войны. И я, милый кот, согласилась. Потому что Парис – любовь моей жизни, свет, наполняющий сердце, воздух, которым дышу, слишком большое счастье, чтобы платить за него кровью других людей. Своей – еще соглашусь, горько, но справедливо. Поэтому я сказала: ладно, отдайте меня. Если мне повезет, Менелай убьет меня сразу, тогда унесу с собой все наши ночи и дни, ни одной позабыть не успев, с ними легко уходить. Но Приам и его сыновья отказались меня отпускать, сказали: даже не думай, ты нам теперь родня, не отдадим никому. Поэтому, серый мой, звонкий мой ласковый кот, будет война – из-за меня, ты подумай. Слишком горькая правда, лучше ее не знать. Но я, так случилось, знаю.
Кот (думает):
Какие все дураки. И ты, Елена, не лучше прочих. Сладко быть виноватой? Так и скажи. Но лучше сядь и подумай. Ты не причина, а повод будущей долгой войны. Боги скучают, боги хотят играть, и все эти ваши ахейцы, троянцы, спартанцы, стрелы и корабли, цари и герои, воины и рабыни – просто цветные клубки запутанной пряжи; кинь мне, кстати, один, я тоже давно не играл.
Елена (говорит устало):
– Котик бедный мой исхудал, слишком долго длится осада, на шесть долгих лет затянулась война, и конца ей не видно, нечем стало тебя кормить. Поделюсь своим молоком, но ни сладких сливок, ни дичи, ни рыбы морской, ни куриной печенки сами давно не ели, и для тебя их нет, прости меня, мой пушистый, совсем плохая хозяйка, ты этого не заслужил.
Кот (думает):
Какие все дураки. Нашла о чем волноваться. Подумаешь – сливок нет! А рыбу я не люблю, всегда ел ее без охоты, желая тебе угодить. В общем, не ной. Забыла, что я охотник? Пойду мышей наловлю, наемся сам до отвала и для тебя с Парисом оставлю одну на пороге. Ладно, ладно, шучу, знаю, мышей ты не ешь, но птицу небось ощиплешь и сваришь, если тебе принесу? Вот и договорились. Мне будет приятно стать старшим в семье – тем, кто приносит еду.
Елена (говорит голосом, потемневшим от горя):
– Серый мой друг, одинокий, как хаос, спокойный, как космос, веселый, как боги, безжалостный ласковый воин, старый мой кот, все закончилось, умер Парис. А мое тело живо, не желает оно каменеть, не сгорает от горя, не рассыпается пеплом, не утекает в землю, как дождевая вода, готово вдыхать, выдыхать, есть и пить, заниматься любовью – без него, а значит, без смысла, и это нечестно, неправда. Я – неправда. Притворяюсь живой, а меня больше нет, потому что умер Парис, и жестокосердные боги не желают его воскрешать. Перерезана нить, погашено солнце.
Кот (говорит человеческим голосом, твердо зная, что Елена его не услышит):
– Какие все дураки. Так скорбят об умерших, словно сами здесь навсегда. Опомнись, Елена. Что с того, что умер Парис? Я тоже однажды умру. И ты умрешь – от тюленьих клыков мстящей за сына Фетиды, или повиснешь нагая в ветвях на Родосе, или тихо угаснешь в Ферапне на окраине Спарты, я точно не знаю и знать не хочу, мне, по правде сказать, все равно. Потому что – внимательно слушай, Елена, об этом не скажут тебе ни мудрецы, ни пророки, ни ваши лукавые боги – наша смерть, вернее то, что кажется смертью, происходит не с нами, а с другими людьми, ненадолго задержавшимися на земле, чтобы лить слезы, заламывать руки, посыпать головы пеплом, пировать, заливая вином свое горе и страх, пока мы, отвернувшись от них, продолжаем идти по дороге, золотой, как свет моих глаз, где прямо сейчас, этой ночью, отражается солнце, которое завтра взойдет, хочешь ты того или нет.
Когда после испытательного срока подписал контракт аж на пять лет, первым делом решился сменить квартиру. Всегда хотел жить поближе к центру.
Самое смешное, что, оказывается, давным-давно мог бы переехать: мансарда в Старом городе стоила примерно столько же, сколько его бывшая квартира у черта на куличках. Ну, правда, площадь поменьше. И студия – то есть без отдельной кухни, просто плита и раковина в углу. И ванны тоже нет, только душ. Ай, да плевать. Зато самый настоящий работающий камин и целых два окна. И наверху маленькая каморка-кладовая, через которую можно вылезти на крышу. Впрочем, заранее был уверен, что ни за что туда не полезет: высоты боялся с детства. И никакие психологи не помогли, хотя одно время очень старался избавиться от этого страха.
Потом забил.
Фотокамеру нашел, когда наводил порядок в каморке наверху. Ничего выдающегося, хоть и не совсем дерьмо. Canon PowerShot G. Девятка. Несколько лет назад считалась очень даже ничего. В интернете о ней уважительно писали «полупрофессиональная». Осталось понять, кто такой этот самый «полупрофессионал», для которого предназначен подобный рабочий инструмент. Как он выглядит, чем питается, где гнездится. Забавное должно быть существо.
Позвонил квартирной хозяйке. Дескать, обнаружено ценное имущество, кому отдавать? Хозяйка от имущества наотрез отказалась. На вопрос о прежних жильцах, помявшись, ответила: «Наверное, им не нужно, раз до сих пор не пришли. Оставьте себе».
Вот спасибо так спасибо. Царский подарок. Блин.
Гэшечка была ему совершенно не нужна. И даже изрядно бесила. Потому что, будучи профессиональным телеоператором, он искренне считал неподвижные картинки вчерашним днем. Старые фотографии часто кажутся трогательными, особенно когда изображают свадьбу твоих родителей или тебя самого в возрасте пяти месяцев. Ну и искусством в ту пору фотография все-таки была, иногда – самым настоящим, без скидок. Но заниматься фотосъемкой сейчас – все равно что малевать пиктограммы на скалах, упорно игнорируя изобретение письменности, печатного станка, а вслед за ним и компьютера.
Будь это подарок, или, чем черт не шутит, глупая, по пьянке сделанная покупка, просто отдал бы одному из племянников, а то и вовсе выбросил бы, да и дело с концом. Но камера была чужой вещью, поэтому ни подарить, ни выбросить ее не мог. Пришлось оставить.
…Решил упаковать и убрать с глаз долой, но выработанное за долгие годы работы уважение к любой технике и привычка содержать ее в порядке, взяли свое. Зарядил аккумулятор, включил – вроде, работает. Язвительно ухмыляясь, покрутил настройки. Да уж, техника на грани фантастики. Нет слов. Из любопытства проверил карту – пустая. Никаких чужих снимков. Даже жаль. Было бы любопытно взглянуть.
Ладно. Пусть так.
Бродил по квартире, соображая, во что бы завернуть это добро и куда бы его после этого спрятать. В смысле ее. Камеру. Гэшечку. Заметил, как забавно двоится отражение в оконном стекле, словно душа покидает тело. Или, наоборот, входит в него. И сперва нажал на кнопку, а уже потом изумленно спросил себя: «Зачем?»
Ответа, конечно, не было.
Ответа не было, а снимок был. Такой удачный, что даже стирать жалко. Подумал: «Ладно, я не обязан заметать следы», – и оставил. А камеру положил в нижний ящик письменного стола. Все равно будет пустовать: документы, счета и прочие бумаги удобно держать повыше, под рукой. А всякой ненужной технике самое место внизу.
Даже не подозревал, что снова достанет камеру буквально послезавтра.
Ну, предположим, был пьян. Не настолько, чтобы совсем не контролировать свое поведение, а просто на взводе. В таком состоянии люди обычно поют, дерутся, признаются в любви незнакомкам, мчатся на другой конец города в гости к бывшим одноклассникам, которые еще два часа назад легли спать, пляшут дикарские танцы на перилах мостов – словом, делают глупости разной степени тяжести. Поэтому прийти домой, достать из нижнего ящика письменного стола неизвестно чью фотокамеру, так называемую «полупрофессиональную», выдающую жуткое зерно уже при iso 800, руки бы поотрывал производителям – так вот, взять камеру и пойти с ней гулять – далеко не самый ужасный поступок в таком состоянии, будем честны.
Не так уж долго гулял, быстро протрезвел на морозе, часа полтора получилось вместе с обратной дорогой домой. Пришел, упал и уснул, прижимая к груди горемычную гэшечку, как плюшевого медвежонка. А поутру на карте обнаружилось четыре с лишним сотни снимков. Господи, когда только успел.
Сунул камеру в компьютер, просто из любопытства, редкий случай, когда можно внимательно посмотреть на свою пьяную выходку со стороны. Ну что, посмотрел. Десятка полтора снимков так и не смог отправить в корзину. Не то чтобы вот прямо шедевры, но довольно интересные. По меньшей мере странные. Словно репортаж из какого-то иного мира, где все очень похоже на наш, но немного не так. Тени ложатся иначе, отражения иногда выходят за пределы зеркал, а снег вместо того, чтобы валиться с неба, взлетает с земли вверх. И так далее.
И даже дурацкое зерно было к месту. Брак словно бы увеличивал достоверность изображения, делал его подлинным живым свидетельством невозможного бытия, наверное штука в этом.
Ну или просто устал уже от хорошей, качественной картинки. Случается такая профдеформация. Выпускник консерватории тоже может прийти в восторг, поиграв на скрипке уличного музыканта. В этот момент ему кажется, что визг расстроенного инструмента честнее всех прочих звуков. Бывает. Потом проходит, если повезет.
В общем, оставил снимки. Кому они мешают.
– Погоди, так ты теперь в квартире Глинца живешь? – удивился коллега, вызвавшийся однажды подвезти его до дома. – Ничего себе, какие бывают совпадения.
– Что за Глинц?
– Марк Глинц. Очень хороший фотограф. И как все по-настоящему хорошие, почти никому не известный. Мы одно время дружили, пока он не… В общем, неважно. Марк погиб в прошлом году.
– Погиб?!
– Упал с собственной крыши. Наверное, поскользнулся. Снег в ту ночь шел.
– О, господи.
От ужаса даже ноги отнялись – буквально на секунду. Так всегда случалось, когда при нем говорили, что кто-то откуда-то упал. Фобия есть фобия.
– На крыше зеркала были разложены, – сказал коллега. – Полицейские голову сломали, пытаясь понять, зачем. Зная Марка, не сомневаюсь: что-то чрезвычайно интересное как-нибудь хитровыкрученно в этих зеркалах отражалось. Вопреки всем законам природы, логики и, возможно, даже композиции. Марк был помешан на отражениях. Потрясающе их снимал.
Когда пришел домой, первым делом включил компьютер и стер свои снимки. Никогда не был суеверным, просто ноги отнимались, а живот наполнялся едкой тошнотворной чернотой от одной только мысли о бывшем владельце камеры. А на собственные снимки вообще смотреть не мог, хотелось кричать в голос. На каждом что-то интересное как-нибудь хитровыкрученно отражалось в чем-нибудь другом, не менее интересном. На хрен такую мистику. На хрен ее вот прямо сейчас. И камеру туда же. А еще лучше – просто в мусорное ведро.
Но все-таки не выбросил. Рука не поднялась. Чужая вещь. Может быть, наследники покойного объявятся? Ну мало ли. Вдруг.
На следующий вечер крепко напился. С гэшечкой по городу, впрочем, не бегал. Даже в руки ее не брал. Хотел, но не решился. Однако удаленные снимки каким-то образом восстановил. И, в общем, правильно сделал. Отличные все-таки кадры.
Неделю спустя началась оттепель, и город был залит водой. И сам же в этой воде отражался, мутными талыми ручьями стекал вниз по холмам, смешиваясь с черной прошлогодней листвой, яркими конфетными обертками, лоскутами по-апрельски голубого неба, окурками, голубиными перьями, облачной мишурой.
На работе как назло были выходные – целых три подряд. Взял камеру и пошел на улицу, куда деваться.
Да и зачем, собственно, куда-то деваться? На крышу-то никто палкой не гонит. Сейчас все самое интересное творится на твердой, надежной, восхитительно мокрой земле.
После первой прогулки оставил почти полсотни снимков из почти тысячи. После второй – еще примерно столько же. Жалко выбрасывать по-настоящему удачные работы, даже если они никому, кроме тебя самого, не нужны.
Хотя бы потому, что те, кому не нужны такие классные фотографии, просто не имеют значения. Их, можно сказать, вовсе нет.
После этих прогулок отходил долго, как от запоя. Недели две камеру в руки не брал – совершенно добровольно. В смысле, без специальных волевых усилий. А потом уехал на съемки в Венгрию, и гэшечке пришлось остаться дома, нравится ей это или нет. Потому что работа есть работа, не до баловства. Хорошо, если на сон время останется.
Локти потом кусал. Времени действительно совершенно не было, но все равно очень скучал.
Ближе к лету заметил, что постоянно таскает камеру с собой, даже за хлебом без нее не выходит. Благо компактная, отлично помещается в кармане куртки или жилета. Ну, выпирает, конечно, как будто яблок в соседском саду наворовал. Но кому какое дело, что там у человека в карманах. А гулять по городу без камеры и правда глупо, потому что никогда заранее не знаешь, где тебя поджидает россыпь зеркальных осколков в траве, или пыльная витрина с толстым двойным стеклом, или просто черный автомобиль, в лакированном корпусе которого отражаются причудливо искривленные фрагменты башен соседнего дома. Жалко, безумно жалко просто так проходить мимо. Совершенно невыносимо. Даже сердце начинает болеть.
Осенью как-то внезапно обнаружил, что остался совсем один. И дело даже не в том, что почти все время забирала работа, а жалкие, но драгоценные его огрызки доставались гэшечке, целиком, без остатка. Просто как-то не о чем стало говорить с людьми. Все самое важное происходило сейчас за пределами слов. А тратить себя на пустую болтовню было жалко. Человек не так уж велик. И делить себя приходится, как кусок хлеба в голодный год. Ясно, что на всех не хватит, поэтому отдаем тому, кого действительно любим. Зачастую только в этот момент и выясняем кого.
Первый снег в тот год выпал рано, еще в октябре. Потом, конечно, растаял, но сперва было несколько великолепных абсурдных дней с красными кленовыми листьями на белоснежных газонах, розами и гортензиями, торчащими из сугробов, школьниками, несущимися на лыжах и санках мимо по-летнему зеленых зарослей сирени.
Был близок к тому, чтобы взять больничный, но все-таки удержался. Тем более один из снежных дней все-таки пришелся на выходной.
В тот день впервые подумал, как здорово было бы залезть на крышу и поснимать заснеженный город сверху. Просто так, без спецэффектов, для себя. Неизвестно, случится ли еще хоть раз на нашем веку такая красота.
Но решился на вылазку только следующим утром, перед работой. Все-таки очень страшно на эту чертову крышу лезть. А необходимость быть в студии не позже десяти утра почему-то казалась своего рода гарантией безопасности, дополнительным страховочным шнуром. Человек, которому надо вовремя успеть на работу, не может свалиться с крыши, точка.
…Ну и действительно не свалился. И даже в штаны не наложил, хотя к тому шло. Зато сделал полсотни прекрасных кадров, почти одинаковых, потому что страх практически не позволял ему передвигаться и даже поворачиваться в разные стороны.
Но понять замысел покойного хозяина гэшечки все-таки успел. Ну или только думал, что понял.
Штука в том, что дом его был самым низким в квартале. Соседние гораздо выше. Заранее можно вообразить, как причудливо будут отражаться их декоративные башенки и печные трубы в зеркалах, если притащить их сюда и разложить…
Нет, стоп. Никто ничего никуда не потащит. И не разложит. Потому что лично я обосрусь еще до начала операции. А попросить некого.
Иногда одиночество даже на пользу.
Зеркала, конечно, не покупал. Ни за что в жизни не сделал бы такую глупость. Беда в том, что несколько больших, неровно обрезанных кусков зеркала появились в подъезде сами, примерно в середине ноября. И стояли там до декабря, никто их не выносил и не забирал.
В начале декабря у него сдали нервы. Надел рабочие перчатки и вышел в подъезд, чтобы вынести эти чертовы зеркала на помойку. Но вместо этого почему-то потащил в дом. Сложил в кладовой наверху. Попытался было объяснить себе, как эти обрезки пригодятся в его холостяцком хозяйстве. Но объяснения звучали так неубедительно, что оборвал себя, не дослушав.
А потом пошел снег.
…Ночь была бела, светлее иного пасмурного дня, и метель кружила над городом, и веселый западный ветер по-разбойничьи свистел в трубах. От этого свиста не мог заснуть до утра, ворочался с боку на бок, прикидывая, какой вид на город открывается сейчас с его крыши. Но, конечно, никуда не полез.
Потому что если уж решил лезть на чертову крышу, нужны подходящие ботинки. Такие, чтобы не скользили на этом прекрасном снегу. И еще нужна страховка. Нет, правда, есть же всякое специальное снаряжение. Для альпинистов, верхолазов и прочих психов, желающих как можно дольше оставаться живыми. Обязательно должно быть.
Совершенно в этом не разбирался, но дал себе слово изучить вопрос. И только потом лезть на крышу – если уж так приспичило. Будет на твоем веку еще метель. И не одна.
К середине января успел не только разобраться с теорией, но и вгрохать в снаряжение кучу денег. И пару раз опробовать его в относительно безопасной обстановке, на скалодроме, где уже несколько лет тренировался один из коллег. Как всякий настоящий энтузиаст, он был готов возиться с новичком, сколько понадобится. Очень повезло.
Иными словами, к середине января он был готов ко всему. В смысле к новой метели. Хоть и надеялся, что ее в этом году больше не будет. Очень не хотелось превращаться в безумца, готового на все ради нескольких фото-графий, которые, скорее всего, никто никогда не увидит.
Но, конечно, пришлось.
…Думал, полночи ползал по крыше, раскладывая зеркала. Потом, посмотрев на часы, выяснил, что управился за десять минут. Удивительная все-таки штука время.
Насчет отражений, скорее всего, догадался правильно. Фантасмагорические вышли картинки, особенно в сочетании с метелью. Так не бывает. По крайней мере, не на этой земле. Ну так для того и нужна фотография – чтобы документировать невозможное. Иного смысла в ней нет, потому что возможное существует и так, без дополнительных усилий. Это он понял еще летом. Или даже весной. Неважно, когда.
Страшнее всего было подняться с четверенек на ноги и выпрямиться в полный рост. Страховка страховкой, но ужас-то никуда не делся. А его природа иррациональна, разумными доводами не проймешь. Только неразумными, вроде необходимости сделать несколько фотографий – темных, мутных, зернистых изображений великолепного зимнего города, гроздьями свисающего с небес, вечно летящего куда-то через ветер и снег, вместе с ветром и снегом, вместо них.
Фотографировал, в голос воя от страха. К счастью, ветер выл громче. Повезло.
Дома выпил стакан коньяка. Залпом, не поперхнувшись. Почти не ощутил крепости, только в горле стало горячо. Колоссальным усилием воли заставил себя снять ботинки, с одеждой возиться не стал. Упал и уснул, прижимая к животу камеру, как будто она могла убежать.
…С утра смотрел давешние снимки на большом экране. Ни одного не выкинул. Нельзя сказать, что остался доволен собой, но только потому, что не было такой постановки вопроса. Вместо: «Я это сделал», – думал: «Все так».
Наверное, был счастлив. Или что-то вроде того.
Несколько дней не брался за камеру. Потому что, во‐первых, было много работы. А во‐вторых, просто устал. Не столько от самого фотографирования, сколько от вдохновенного себя. Человек невелик, слишком много счастья сразу в него не помещается. Поэтому иногда приходится ждать.
А когда почувствовал, что соскучился, выяснилось, что камера не работает. Пишет: «ошибка объектива», – и отключается. Поковырялся немного сам, но быстро понял, что без специалиста не обойдется.
– Боюсь, тут уже ничего не сделаешь, – сказал специалист. – Вы что, из окна ее роняли?
Открыл было рот, чтобы возразить: «Даже с дивана на пол не ронял!» Но передумал. Кивнул:
– Если быть точным, с крыши. Ладно, нет так нет.
Подумал: «Вот и все». Сунул мертвую гэшечку в карман, вышел на улицу. Но почти сразу вернулся обратно. Остановился перед витриной с «Кэнонами». Отыскал среди них знакомый силуэт. PowerShot G – надо же, уже пятнадцать. Как время летит.
Подумал: «Вряд ли пятнадцатая будет хуже девятой. По идее, должно быть наоборот. И привыкну, наверное, быстро. Все-таки та же серия, гэшечка, будь она неладна. Ладно, попробую, а там – как пойдет».