– Хочу, – кивнула Эва. И, не сдержавшись, добавила: – Кстати, глаза у вас больше не полыхают адским зеленым пламенем. Я подумала, вдруг вы не заметили? Такие вещи о себе наверное лучше знать.
– Как о штанах, лопнувших на заднице, – согласился он. – Спасибо большое, насчет глаз я в курсе. Они в общем и не должны полыхать. Это был просто такой специальный фокус, чтобы нравиться девушкам. Друг научил.
– С девушками у вас и без фокусов все должно получаться, – заверила его Эва. – Вы вполне ничего.
Это было, прямо скажем, некоторое преуменьшение. Галлюцинация ей досталась до крайности симпатичная, такой здоровенный дядька с узким скуластым лицом, которое могло бы считаться суровым, если бы не круглые, зеленоватые, как у кота глазищи и совершенно девичьи ямочки на щеках. Всем бы такое мерещилось и вело себя так же приветливо, небось никто бы не бегал по докторам.
Впрочем, штука про галлюцинацию начинала выглядеть откровенно глупой. Стол-то он по-настоящему вытер, – думала Эва. – Где бы я взяла столько салфеток? У меня была всего одна, да и та сразу намокла. И табак у него настоящий. И, похоже, не только табак.
– Одно удовольствие иметь с вами дело, – сказал незнакомец. – Даже не попытались прикинуться, будто видите меня в первый раз. И не убежали, суетливо крестясь. Меня редко так балуют. Наверное из-за дурацкой манеры невежливо исчезать посреди разговора. В общем, сам виноват.
– Да я бы, может, и убежала, – усмехнулась Эва. – Просто кофе не допила, хоть и разлила половину. А со стаканом в руках убегать как-то глупо. Да и куда бежать? Если вы галлюцинация, далеко не сбежишь, а если живой человек, то и убегать не имеет смысла. Лучше уж про сигареты спросить.
– Говорю же, одно удовольствие иметь с вами дело, – повторил ее собеседник. – Не зря я вас разыскал.
– Разыскали? – зачем-то переспросила Эва.
Хотя и так ясно, если нашел, значит перед этим искал. Даже если это просто случайная встреча. Случай повинуется нашим желаниям гораздо чаще, чем может показаться, особенно неосознанным. С осознанными, конечно, трудней.
– Вы меня очень впечатлили, – серьезно сказал он. – Такой крутой у вас ритуал. И действенный. Я даже толком не понял, то ли вы знали, кто перед вами, и помогли ему себя вспомнить, то ли он вам просто поверил и послушно превратился в какое-то невероятное существо, которому есть куда возвращаться после смерти, а если бы не вы, то и не было бы ничего. Как сами-то думаете?
– Я не знаю, – неохотно сказала Эва. И честно добавила: – Мне все равно.
– Так и думал, что вы это скажете, слово в слово, – усмехнулся незнакомец. – Наверное, в ваших руках такое «все равно» – рабочий инструмент. Ничего подобного раньше не видел. В человеческом исполнении – так точно; впрочем, вообще ни в чьем. Поэтому твердо решил вас найти, как бы случайно встретить в городе, а потом, если вы согласитесь иметь со мной дело, выспросить все подробности: где вы этому научились? Или сами придумали? Но как?! Не сообразил в азарте погони, что это, как минимум, бестактно. Вы не обязаны открывать мне свои секреты только потому, что я так лихо глазами на прощание сверкнул.
– И очень эффектно исчезли, – добавила Эва. – А сегодня оказались рядом в самый страшный момент моей жизни, пообещали спасти и действительно спасли. Зря смеетесь, момент и правда был совершенно ужасный. Мокрый липкий стол, и кофе вот-вот начнет капать с него на землю, прямо на мои белоснежные кеды, а я сижу, как дура с одной несчастной салфеткой и не понимаю, что делать. Брррр! По-хорошему, за такое чудесное избавление надо бы открыть вам все свои тайны, не жалко, налетай! Но я все равно не открою. Потому что сейчас сама их не знаю. До такой степени не знаю, что смотрю на вас и думаю: «А хорошо, что у меня теперь есть свидетель; не факт, что настоящий, но даже такой лучше, чем ничего». Вот настолько я не уверена – ни в себе, ни в реальности происходящего. И вообще ни в чем.
– Да, обычно именно так и бывает, – невозмутимо согласился он. – Всякая настоящая тайна сама себя – причем в первую очередь от себя же самой! – бережет. Я бы вам сейчас тоже ничего особо интересного не рассказал, даже если бы очень захотел похвастаться. Собственно, уже пару раз порывался, но открывал рот и начинал говорить что-то другое. Хорошо хоть не блеять беспомощно: «ээээээээ».
Он и правда заблеял таким смешным тонким голосом, что Эва рассмеялась от неожиданности, а когда успокоилась, увидела, что ее собеседника окутал туман. Не весь город, не улицу, даже не отдельный ее участок, а только отдельно взятого человека, сидящего напротив, особенно голову, так что лица уже почти не видно, удивительный эффект.
– Извините, – сказал он каким-то новым, хриплым, приглушенным, возможно как раз из-за облака, голосом. – Внезапно выяснилось, что мне срочно надо уходить; собственно, я уже ушел, просто не хочу снова показаться невежливой галлюцинацией. Потому что на самом деле я, во-первых, довольно вежливый. А во-вторых, не она.
С этими словами он исчез – посреди бела дня, на глазах у нескольких десятков клиентов кофейни и просто прохожих, которые, впрочем, не обратили никакого внимания на это беспрецедентное надругательство над законами физики, как несколькими секундами ранее не заметили туман. Зато оставил на столе початую пачку табака, жестянку с бумажками и хитроумную машинку для набивки – то ли в качестве доказательства своей достоверности, то ли просто по рассеянности. Эва смастерила несколько сигарет, просто для тренировки, получались они у нее пока, в лучшем случае, через раз. Наконец спрятала трофеи в сумку, весело думая: все-таки мама была не права, на самом деле я очень хозяйственная. Даже из галлюцинации практическую пользу способна извлечь.
– Наш с тобой контракт истекает сегодня в полночь, – говорит Стефан.
Его собеседник, принявший человеческий облик не только для удобства и спокойствия остальных посетителей маленького пивного ресторана, но и ради собственного удовольствия, эта экзотическая форма существования его неизменно удивляет и смешит, картинно хлопает себя рукой по лбу:
– Ну точно! Контракт же! А я уже и забыл, что ты когда-то меня поймал.
У него ярко-синие волосы, узкие клетчатые штаны, бывшая красная, но давным-давно вылинявшая до розовой футболка с надписью на русском языке «Миру – миф»[5], поверх нее кухонный передник с изображением толстого итальянского повара, окруженного змеящимися клубками спагетти, а на ногах ярко-желтые пляжные шлепанцы; словом, он выглядит, как совершенно обычный рядовой горожанин, выскочивший по-быстрому пропустить бокал пива с приятелем, прямо из кухни, где готовил ужин, видимо, где-то здесь рядом живет.
– Ровно двадцать два года назад по местному календарю, – кивает Стефан. – Но, справедливости ради, не столько поймал, сколько подманил, соблазнив сладкими обещаниями. Хрен тебя силой возьмешь.
– Да хорош заливать, – смеется Нёхиси, первый в истории дух-покровитель города с расширенными полномочиями, не рожденный в союзе земли с другими стихиями задолго до начала его строительства, а завербованный по контракту всемогущий бродяга из каких-то невообразимых неведомых мест. – Ты в этот свой бубен так тогда колотил, что обещаний я почти не расслышал. Но мне все равно понравилось. Я таких безрассудных нахалов люблю.
– Однако торговался ты как черт!
– Обижаешь. Как я, вообще никто не торгуется.
– И то правда, – легко соглашается Стефан, – куда им всем до тебя. Я предлагал испытательный срок хотя бы в сотню лет, просто чтобы успеть выдохнуть, залатать бубен и утереть со лба трудовой пот, но ты так ловко скинул до двадцати двух, что я сам не заметил, как согласился, хотя до тех пор был уверен, что в большинстве случаев слишком мало – даже хуже, чем ничего… А кстати, почему именно двадцать два?
– Да просто число хорошее. Я люблю числа, состоящие из одинаковых цифр. При этом мне очень не нравятся единицы. Возмутительное явление, не понимаю, как их вообще допустили. В единице нет ни обещания, ни опоры, ни даже обаяния обреченности, вообще ничего, кроме скучного факта ее одинокого существования; в каком-то смысле единица гораздо меньше, чем ноль, который хотя бы напоминает о вечности, как всякая пустота. Допускаю, что я несправедлив к единицам, не понимаю их загадочной сути, недооцениваю потенциал; с другой стороны, я же не пытаюсь их отменить. Пусть будут, если так зачем-нибудь надо. И даже сейчас не стал бы прилюдно их поносить, если бы ты не спросил, почему именно двадцать два. А это число – просто наименьшее из возможных, поскольку одиннадцать меня бесит. А за тридцать три года уже вполне можно успеть заскучать. Я же тогда вовсе не был уверен, что мне здесь понравится. Когда так настойчиво куда-то зазывают, велика вероятность, что с этим местом что-то крепко не так. Но ты не наврал, тут здорово. Даже дурацкие ограничения всемогущества оказались неожиданно в тему; это примерно как с баскетболом – хочешь интересной игры, обходись всего двумя кольцами. И одним мячом.
– Так ты остаешься? – спрашивает Стефан, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие.
На самом деле он немного боялся этого разговора; ладно, будем честны, не «немного», а до темного звона в горле, как не боялся очень, очень давно. Потому что на кон поставлено не просто до хрена, а почти все. Хуже было бы только договариваться с солнцем, что оно продолжит светить, хотя уже не обязано. Если захочет погаснуть, никто не сможет ему запретить.
– А ты сомневался? – изумляется Нёхиси. – Это каким же дураком надо быть, чтобы бросить такую игру! И таких партнеров, и место действия, и совершенно нового, такого смешного, удивительного себя. Я что, похож на дурака?
– Иногда – вполне. Но только потому, что отлично умеешь им прикидываться; с другой стороны, было бы странно, если бы именно выглядеть дураком ты, всемогущий, не мог.
– Будешь смеяться, но выглядеть дураком гораздо труднее всего остального. У меня в этом деле ни опыта, ни выдающихся способностей. Зато с учителем повезло. Ну и я довольно старательный. Если сразу не получилось, буду повторять упражнение, пока дым из ушей не пойдет – у всех случайных свидетелей. Свои уши все-таки жалко. Их не то чтобы много. Они у меня вообще не всегда есть!
– Это да, – авторитетно подтверждает Стефан, неоднократно становившийся тем самым случайным свидетелем, с дымом из ушей.
– Только чур больше никаких контрактов, – говорит человек в кухонном переднике и, вероятно в знак серьезности своих намерений, ставит опустошенный бокал на стол с таким громким стуком, что по асфальту от его ног разбегаются глубокие трещины, из которых, впрочем, тут же начинают бодро лезть во все стороны цветущие маргаритки, символизируя очередную победу хрупкой нахальной жизни над бессмысленным разрушением.
У Нёхиси вечно так. Даже когда он непритворно сердит, любое проявление его недовольства все равно заканчивается очередной обескураживающей демонстрацией торжества жизни, и хоть ты тресни. Нёхиси иначе просто не может, он – беспредельно добродушное божество.
Собственно, потому Стефан так в него и вцепился. По человеческим меркам, любой пограничный город – страшное место, просто в силу своей природы, так уж нелепо устроено в этом мире, что всякое настоящее чудо сторожит, охраняет от искушения окончательно сбыться неодолимый, несовместимый с разумной жизнью страх. Ужас небытия, скрепляющий тайные швы между реальностями, можно уравновесить только бесконечной добротой духа-хранителя, если он достаточно силен, чтобы вместить в себя гораздо больше, чем местность, которой владеет – все ее пограничные швы, темноту всех изнанок, сияние всех непостижимых возможностей; в общем, без всемогущества этот номер просто не пройдет. А сочетание всемогущества с добродушием – огромная редкость. Обычно всемогущие существа совсем не добры, хотя и не то чтобы злы, скорей, равнодушны к чужим делам и заботам. А Нёхиси все принимает к сердцу, о размерах которого лучше сейчас не задумываться: говорят, если человеческой головой попытаешься вообразить бесконечность, в случае успеха непременно сойдешь с ума.
– Я хочу остаться просто так, без договора, условий, клятв, ритуалов и что там еще полагается, – говорит тем временем Нёхиси. – Только потому, что – ну а как иначе? Где мне еще быть? Это мой город. Куда мы с ним теперь друг от друга денемся? Я так решил; мы так решили. И все.
– Да вообще не вопрос, – с нескрываемым облегчением улыбается Стефан. – К чертям собачьим контракты. Я, между прочим, сам видишь, явился сюда с пустыми руками, без бубна и папки с бумагами. Потому что шел говорить с тобой не о работе. А исключительно о любви.
Нёхиси молча кивает, не поднимая глаз, зато в небе появляются сразу четыре радуги, да не простые, а почти вертикальные, этакие мосты между землей и небом, длинные и очень яркие, все как одна. Это, во-первых, красиво, а во-вторых, в достаточной степени невозможно, чтобы вызвать фурор, но избалованные практически ежедневными чудесами горожане не обращают на радуги никакого внимания, пожимают плечами: «Еще и не такое в природе бывает», – и бегут по своим делам. Только некоторые туристы растерянно топчутся, задрав головы к небу, пытаются сфотографировать радуги телефонами, но, конечно, ничего у них не получится, не останется ни единого доказательства, хочешь – помни, хочешь – забудь, тебе решать.
– А ведь ты действительно допускал, что я могу сбежать, едва дождавшись конца контракта, – наконец говорит Нёхиси. – И вот это по-настоящему странно! Вроде бы знаешь обо мне самое главное: как я теперь развлекаюсь и чем дорожу. Слушал небось, как я ругаю единицы и про себя ухмылялся: «Ясно, чего он так завелся, сам прежде был единицей, единственным во Вселенной, а теперь почувствовал разницу». Правильно ухмылялся. Ты меня раскусил, причем не сегодня, а сразу же, в первый момент – судя по тому, что соблазнял не наслаждениями, не властью, не обильной пищей для моей вечной бездны, а возможностью играть на равных с совсем иными, во всем отличными от меня существами. Я твою догадливость тогда высоко оценил. И вдруг внезапно выясняется, все это время ты во мне сомневался. Думал, я сплю и вижу, как отсюда удрать. Выходит, чего-то важного ты обо мне до сих пор не знаешь. Или я о тебе?
– Все же скорее второе, – улыбается Стефан. – Даже не то чтобы не знаешь, просто не учитываешь, что самое главное из моих, по большому счету, скромных умений – допускать все. Не только наиболее вероятное, предполагаемое, логически вытекающее из сложившихся обстоятельств и хотя бы теоретически возможное, а вообще все. Включая даже такое абсурдное развитие событий, как твой уход.
– Да, теперь, наверное, понимаю, – кивает Нёхиси. – Все-таки интересный эффект дает ограничение всемогущества: вдруг оказывается, что некоторые вещи можно понимать не сразу, а постепенно, задавая вопросы, выслушивая объяснения и обдумывая их. Сказал бы мне кто-то раньше, что так бывает, решил бы, что настолько медленное понимание – слабость, болезнь ума. Отчасти оно так и есть. Но оказалось, это очень приятная слабость! Мне настолько понравился мыслительный процесс, что ради него я согласен и дальше оставаться несовершенным.
– Да, при правильном подходе наше несовершенство становится дополнительным источником наслаждений, – соглашается Стефан. – Вот и я сейчас счастлив, как давно уже не был – только потому, что всерьез боялся предстоящего разговора.
– Прям-таки боялся? Не верю.
– Зря не веришь. В свое время я положил немало сил, чтобы воспитать в себе способность бояться. И достиг отличного результата: я теперь феерическое трусло. Правда только в сугубо рабочих вопросах, но большего мне и не надо, на досуге я и храбрым вполне хорош. Зато за этот город я боюсь мастерски – не просто умом, даже не только сердцем, а всем своим существом. И кстати, имей в виду, это мое существо, которое с утра скулило от страха, а теперь ликует, как Творец за пять минут до начала Творения, с недоеденным бутербродом и охапкой чертежей подмышкой, твой вечный должник. Сделаю для тебя, что смогу, столько раз, сколько понадобится. Обращайся в любой момент. Пока мы с тобой существуем хоть где-то, хоть в каком-нибудь виде, мое слово твердо, а потом… ну, поглядим. Наверняка тоже что-нибудь сумею придумать. Я хитрый.
– Да, ты довольно хитрый, – меланхолично соглашается Нёхиси, – и, помолчав, добавляет: – Должник на совсем уж вечные времена – это все-таки слишком щедрое предложение. Я принимаю его с благодарностью, просто из уважения к твоему великодушию, но после прекращения нашего с тобой существования не стану тебе припоминать. Зато вот прямо сейчас действительно есть проблема по твоей части…
– Знаю, о чем ты, – кивает Стефан. – Только это вообще не проблема. Совершенно нормальное течение событий. Чего ты тревожишься? Так уже было сто раз.
– Не в такой острой форме. Он уже почти целых три дня меня не видит и даже не слышит. И, похоже, больше не верит в меня. Эта – ну, знаешь, его любимая бредовая идея, будто он меня выдумал, снова жива и даже получила почетное звание «разумного объяснения». Хотел бы сказать, что это просто смешно, но на самом деле не очень. Мне не всякий абсурд по душе.
– Говоришь, целых три дня? Действительно перебор. За три дня я бы и сам в чем хочешь разуверился, начиная, собственно, с тебя… Кстати, а ты котом становиться не пробовал? И в таком виде прийти?
– Нет, – озадаченно отвечает Нёхиси.
– Ну и напрасно. Золотое правило всякого наваждения: в любой непонятной ситуации становись котом.
– Думаешь, поможет?
– По идее, должно. В самом худшем случае, просто наваляешь ему в тапки. Хоть душу отведешь.
Память вернулась к нему внезапно, глубокой ночью, когда стоял у окна, открытого для проветривания, и смотрел на разноцветные огни далеко, за рекой – зеленые на здании Центрального универмага, красные на крыше гостиницы «Рэдиссон», желтые на небоскребах делового центра, невыносимо яркие синие… а черт их знает, где именно. Где-нибудь еще.
Наверное, на таком расстоянии свет не считается светом, по крайней мере, от далеких огней боль не возвращалась, сколько на них ни смотри, хотя Альгис уже дней десять не рисовал и вообще ничего не делал, даже не мылся и почти ничего не ел, вместо кофе пил горячую воду: вскипятить чайник проще, чем разбираться с новой дорогой швейцарской машинкой, которую подарила Тамара, или, тем более, что-то варить. Часами смотрел в темноту, иногда кино на компьютере, ну или вот, разнообразия ради, в окно. Больше ничего не хотелось, просто не было сил, да и смысла как-то внезапно не стало – ни в трамваях, ни в рыбах, приплывавших к нему из чужой, без спроса и права присвоенной темноты, ни в регулярных бодрых посланиях Томки, остававшихся почти без ответов, ни в его затворническом существовании, ни в шумно бурлившем снаружи тошнотворно чужом человеческом мире, ни в картинах, ради которых все якобы затевалось. Разве только в отсутствии боли смысл по-прежнему был. Поначалу Альгис боялся, что от праздности боль вернется, чутко прислушивался к себе, готовый схватиться за кисти при первом ее приближении, но по мере того, как бесконечно долгие, печальные, но безмятежные дни сменяли друг друга, страх превращался в надежду, а она – в робкое, осторожное, но уже почти настоящее торжество.
Рано радовался, вместо боли вернулась память, и теперь, задним числом, предоставь ему кто-нибудь выбор из этих двух зол, Альгис без колебаний выбрал бы старую добрую боль, потому что нет муки горше воспоминаний о навсегда утраченном доме, о счастье, ставшем для тебя невозможным, и людях, которых все эти годы, сам того не осознавая, любил больше жизни, вернее, вместо нее.
Вспомнил он, конечно, не все, даже не половину, хорошо, если десятую часть, это и самому было ясно. Пробелов оказалось так много, что восстановить мало-мальски связную историю своей жизни почти не было шансов. Только отдельные эпизоды, по большей части, вырванные из контекста, до сих пор ему почти неизвестного, зато такие яркие, достоверные, что захочешь, а не усомнишься в их подлинности. Хотя говорят, именно так и выглядит безумие: оно не допускает сомнений. Но мало ли, что говорят.
Долго разглядывал маленький бледный, почти незаметный шрам на правой ладони. Никогда не знал, откуда он взялся, покойные дед и бабка тоже не знали, да и с чего бы им знать, некому знать, не было никаких деда и бабки, не могло их быть, только причудливые ложные воспоминания поверх настоящей памяти, как иногда проснувшись, какое-то время продолжаешь принимать за чистую монету все, что случилось во сне, а о своей настоящей жизни ничего не помнишь, вот так и со мной случилось, – думал Альгис. – Только я просыпался долго, слишком долго, почти двадцать лет. Мне сейчас сколько? Сорок? Вроде бы сорок. А в одном из последних воспоминаний о доме мы с друзьями пришли к маме Рите, чтобы отпраздновать с нею мои двадцать два. А дальше, кажется, ничего не было, то есть старше я становился уже не там. Или все-таки там, просто пока не вспомнил? Странная штука память: только когда она к тебе возвращается, понимаешь, насколько ей нельзя доверять.
Ладно, по крайней мере, со шрамом теперь все ясно: бежал по улице навстречу выходящему из трамвая отцу, упал неудачно, поранился осколком бутылочного стекла; больно, кстати, почти не было, зато было страшно, очень уж много крови из руки потекло, и одновременно ужасно обидно, что так позорно не добежал, упал как последний дурак, и теперь папе придется возиться с бинтами вместо того, чтобы просто подхватить его на руки, подбросить, поймать и закружить.
Если я уже умел быстро бегать и папа при этом еще жив, значит, мне тогда было примерно три года, максимум – четыре. Мама Рита говорила, когда погибли родители, мне еще не исполнилось пяти, – рассуждал Альгис. Эти подсчеты его успокаивали: пока скрупулезно загибаешь пальцы, можно не задумываться ни о чем другом. Не вспоминать дорожку, ведущую к дому, посыпанную специальным декоративным крупным светлым песком, светившимся по ночам; здание школы, похожее на игрушечный королевский замок из цветных кирпичей; музыку в ресторане на площади, не такую, как здесь, не тошнотворное, отупляющее умца-умца, доносящееся буквально отовсюду, а настоящую танцевальную музыку, полную жизни, веселящую кровь; синюю черепицу крыши, где проводил больше времени, чем в своей комнате; трамвай, на котором катались с друзьями тайком от взрослых, иногда аж до самого парка на окраине; страшный фильм про вампиров в кинотеатре Кровавой Бет, ради развлечения зрителей проверявшей билеты в карнавальном костюме чудовища, с окровавленным топором подмышкой; насмешливый голос мастера Лайзы: «Не старайтесь аккуратно провести линию, ей надо – пусть сама и старается, а вы просто следите, куда она вас приведет»; какое-то торжество в городской мэрии, где ему вручили маленькую хрустальную медаль, черт его знает, за какие заслуги, может быть, просто за успешное окончание учебы? Или спас кого-нибудь при пожаре? Или выиграл соревнования? Нет, не помню. На этом месте пробел.
Сперва казалось, так много вспомнил, а на самом деле, считай, почти ничего. Только лабиринты улиц и переулков, иногда таких узких, что вдвоем, плечом к плечу не пройдешь, и настолько запутанных, что, поспешив, непременно заблудишься, даже если с детства здесь живешь; странных прозрачных птиц, прилетавших в город каждую осень и кричавших громкими пронзительными голосами на непонятном, но похожем на человеческий языке; румяную корочку лукового пирога, который впервые испек сам, без помощи и подсказок; отполированный временем и мамы Ритиными руками руль ее старого автомобиля; первую поездку на каникулы к Вечному морю с ярким голубым рюкзаком и триумфальное возвращение домой на аэроплане: на пляже случайно подружился с пилотом, и тот решил его прокатить; горький аромат зимних хризантем в саду преподавателя скульптуры; игрушечных рыб, которых каждый год по весне развешивали на деревьях, низачем, просто для красоты, и когда они раскачивались на ветру, словно действительно плыли, начинало казаться, будто попал на морское дно; вкус орехового мороженого в кондитерской по соседству; картины в городской галерее искусства Другой Стороны, неизменно вызывавшие у него восхищение, граничащее с физической мукой; пеструю кошку, которую ему поручали кормить, когда соседи были в отъезде; два одинаковых тонких профиля – Марека и Марины, брата и сестры, близнецов, так до сих пор и не знал, кого из них любил больше, но ему и не пришлось выбирать.
– Не надо, пожалуйста, – вслух сказал себе Альгис, – вот про них думать точно не надо, я от этого сразу сойду с ума.
Смешно. Как будто до сих пор не сошел.
Стоял у распахнутого окна, смотрел на огни за рекой, спокойно, почти ласково думал: как же сильно я это все, оказывается, ненавижу. И всегда ненавидел, только не знал почему. Поэтому приходилось постоянно изобретать аргументы, притягивать за уши убедительные доказательства своей правоты и свято им верить, столько усилий ради того, чтобы позволить себе ненависть ко всему миру сразу: люди – свиньи, жизнь – суетливая толчея у корыта с кормом, все заточено под самых негодных, бессердечных мерзавцев, только им тут и хорошо, справедливости не бывает, возвышенные разговоры – вранье, искусство не нужно вообще никому, кроме дилеров, да и тем только для заработка, и как не старайся противостоять обстоятельствам, сохранять достоинство и не предавать идеалы, финал все равно одинаков для всех: старение, неизбежная деградация, унизительное гниение заживо, мучительная смерть; в лучшем случае, только она одна, без предварительных ласк – для того, кому хватит удачи и храбрости умереть молодым.
Даже забавно теперь вспоминать, как я старался, сгущал краски, нагнетал безнадежность, чтобы разрешить себе ненавидеть и горевать. На самом деле люди как люди – всякие, разные, и жизнь у них тоже разная. У многих, наверное, вполне неплохая, даже очень хорошая, полная недоступных мне смысла и радости жизнь. А что мне не подходит, ничего удивительного: я здесь чужой, и все для меня чужое, не только люди и их дела, но и воздух, вода, звуки, даже свет; в первую очередь свет, то-то мне так полегчало, когда я зашторил окна и перестал включать лампы по ночам. Я не мрачный мизантроп, не никчемный слабак, не размазня и не нытик, просто Другая Сторона есть Другая Сторона. Почему я здесь оказался? – вот вопрос. Ясно одно: не по своей воле. Я себя знаю, не мог добровольно уйти оттуда, где был так счастлив, от тех, кого любил. И кстати, просто технически не смог бы. Я не способен сам перейти границу. Чего-чего, а такого таланта у меня отродясь не было. В юности я об этом горько жалел, люто завидовал новобранцам из Граничной полиции и контрабандистам, у которых мы с мамой Ритой покупали сигареты с Другой Стороны; впрочем, не столько самим путешествиям на Другую Сторону, сколько ореолу окружавшей их тихой, таинственной славы. Когда тебе восемнадцать, славы и тайн хочется даже больше, чем любви. И обойти все музеи хочется примерно так же сильно, как славы. Я же тогда как раз натурально сходил с ума от искусства Другой Стороны. А теперь сам стал художником Другой Стороны – это даже забавно. То есть могло бы показаться забавным, будь это кино или книжка, а не моя настоящая жизнь.
Уснуть, конечно, не смог – ни в ту ночь, ни утром, ни днем, ни на следующую. В общем, и не надеялся на такую поблажку, но время от времени упрямо ложился в постель и закрывал глаза. От этого делалось только хуже, воспоминания становились ярче, чувства острей, тяжесть и густота воздуха начинали казаться невыносимыми, так что подскакивал от приступа удушья, держась за грудь, хватая ртом воздух, как вытащенная из воды рыба; рыбы-рыбы, проклятые рыбы, так вот вы были о чем.
Уговаривал себя: это просто игра воображения, нервы, самовнушение, дышал же ты как-то все эти годы, – понемногу успокаивался, снова ложился, и все повторялось, опять, и опять, и опять.
Отыскал в шкафу бутылку коньяка, оставшуюся от старой жизни, до темноты, когда ему еще нравилось выпивать. Обрадовался, но, как оказалось, зря. Коньяк вообще не подействовал, остался трезвым, измученным, смертельно усталым, переполненным лютой нездешней тоской и воспоминаниями – своими, чужими, домашними, здешними, всеми подряд – с таким же успехом можно было выпить воды из-под крана и продолжать терзаться бессонницей, которая все меньше походила на обычное бодрствование и все больше на ад.
Перерыл коробку с лекарствами в надежде найти снотворное, но там были только три пачки разных обезболивающих, в каждой осталось всего по паре штук, какие-то витамины, полтора десятка нераспечатанных коробочек с лейкопластырем, жалобный одинокий презерватив и несколько упаковок активированного угля – такой нелепый набор, что даже смешно. Тем не менее, рылся в проклятой коробке снова и снова, словно таблетки могли там внезапно появиться, материализоваться от силы его желания, как иногда получалось дома. А здесь так никогда не бывает, давно мог бы привыкнуть: эта реальность жестка, неподатлива и сурова, если чего-то нет, его и не будет, пока не предпримешь заранее оговоренную последовательность неизбежных тягостных действий. А сила желания – полная фигня.
Звонить врачу, записываться на прием, ждать, сколько понадобится, выходить из дома в этот адски сияющий солнечный летний мир, ехать, здороваться, разговаривать, объяснять и просить, а потом идти с рецептом в аптеку было немыслимо, невозможно, даже думать об этом невыносимо, лучше уж дальше не спать.
Была бы Тамара в городе, попросил бы ее привезти снотворное, она точно смогла бы это быстро организовать, но Тамара как раз уехала, очень невовремя, то ли в Швецию, то ли в Норвегию договариваться о будущей выставке, вернется еще нескоро, дней через пять. Думал, скрежеща зубами от злости, бессильно стуча кулаком по стене, так, что до крови разбил костяшки: Томка моя хорошая, Томка – золото, что бы я без нее делал, ясно, что ничего, сдох бы давным-давно, туда и дорога, но какого же хера эта тупая жирная сука свинтила из города именно сейчас, когда в кои-то веки, впервые в своей сраной никчемной жизни по-настоящему, позарез мне нужна?
Стоп, – говорил он себе, изумляясь собственной ярости, – стоп, не надо так думать о Томке, это нечестно, несправедливо, да просто подло, так нельзя. Нельзя, конечно, но был зол на нее, как еще ни на кого, никогда в жизни не злился, потому что без снотворного не уснуть, а его нет и непонятно, где взять, как добыть без рецепта, без поганой бумажки, коряво исписанной человеческими руками – как вообще можно было такое придумать? Чтобы одни люди разрешали другим получить облегчение от страданий, а те, кому не досталось разрешения, продолжают мучиться, пока не издохнут, ничего личного, просто таков порядок, добро пожаловать на Другую Сторону, детка, здесь так заведено.