Эдо вдруг понял, как давно ему, оказывается, хотелось поговорить с кем-нибудь понимающим и при этом незнакомым, или почти. Потому что близкие и так давным-давно знают, что с ним случилось. И ребята из обеих Граничных полиций – Этой и Другой Стороны. Глупо постоянно талдычить одно и то же. Было и было, обсудили, посмеялись, поплакали, придумали, как ему теперь жить – все, тема закрыта. Но на самом деле, конечно же, не закрыта. Потому что когда пережитый опыт не помещается в человека, наилучший выход – почаще о нем говорить. Переводить неизъяснимое на простой понятный язык, уменьшая его таким образом до собственного размера. И обретая если не возможность все это однажды вместить, то хотя бы убедительную иллюзию этой возможности. А с такой иллюзией уже вполне можно жить.
Блетти Блис слушал его в полной растерянности. И так сочувственно, как может только человек, который чуть не вляпался в ту же ловушку сам.
– И поэтому ты до сих пор ничего не помнишь и никого не узнаешь? – наконец спросил он.
– Ну, кое-что все-таки вспомнил. Слишком мало, конечно. И в основном, то, что мне рассказали. Пока рассказывают, в памяти что-то откликается – ну точно же, было такое! А может, просто воображение у меня хорошее, всегда готово нужное воспоминание сфабриковать. Но кое-что я вспомнил сам, без подсказок. Так смутно, как помнят прочитанные в детстве книги и некоторые сны. Но сколько расспрашивал очевидцев, вроде бы все совпадает, действительно было, я ничего не придумал, так они говорят. То есть я не совсем безнадежен. Может, в конце концов, вспомню все. И, кстати, времени дома могу проводить чем дальше, тем больше. В первый раз пробыл там всего четыре часа, а потом меня ухватили за шкирку и отвели обратно, потому что сквозь пальцы стали просвечивать фонари. Я сам ничего не заметил, пока не сказали, отлично себя чувствовал, и вдруг такая фигня; на самом деле, неважно. Важно, что сейчас я уже спокойно по семь-восемь часов кряду на Этой Стороне провожу. И наверняка мог бы больше, но стоит чуть-чуть засидеться, как за мной приходит конвой из Граничной полиции и насильственно выдворяет на Другую Сторону, хоть отбивайся, хоть криком кричи, ничего не поможет… Я, конечно, шучу про «насильственно». На самом деле ребята очень трогательно меня опекают. И не только они. Мир ко мне как-то обескураживающе добр. Собственно, оба мира. Я сперва сдуру решил, что у меня больше нет никакого дома, но на самом деле, теперь обе реальности – дом.
– У меня тоже так получилось, – кивнул Блетти Блис. – Совсем по другой причине, но итог ровно тот же: нет у меня больше дома, и одновременно обе реальности – дом.
– А что за причина?
Сам понимал, что это довольно бестактный вопрос. Не беда, не захочет, так не ответит. Но может, ему тоже хочется с кем-нибудь об этом поговорить?
– Ну так девчонка же, – улыбнулся Блетти Блис. – Та самая, из-за которой я в Вильнюс вернулся. А когда оказался дома и вспомнил себя настоящего, оказалось, это ничего не меняет. То есть на самом деле все меняет, конечно, но кроме девчонки. Ее любит не только человек Другой Стороны, которого больше нет, а весь я. Целиком.
«Вот, кстати, в частности, этим, – подумал Эдо, – мы базово отличаемся друг от друга, уроженцы Этой и Другой Стороны. Мы легко говорим о любви с посторонними, не делаем из нее великую тайну… вернее, они легко говорят о любви. Я-то как раз разучился. И не факт, что когда-нибудь снова привыкну. В этом смысле, как и во многих других вопросах, я пока – настоящий человек Другой Стороны. Хотя, по свидетельствам очевидцев, я всегда был скрытный. Заранее подготовился, молодец».
– Так что я тоже мотаюсь туда-обратно, – заключил Блетти Блис. – Мне же здесь теперь спать нельзя. Вообще никому из наших не стоит здесь спать, если только ты не великий мастер, освоивший сотню специальных приемов, но мне после всего, что случилось, строго-настрого запрещено. Мне все это твердили с первого дня, даже к начальнице Граничной полиции вызывали. Я тогда всерьез испугался, думал, мне крышка, вышлет из города, и привет. А она просто решила лично меня предостеречь, чтобы проняло. Често говоря, я думал, наши полицейские сильно преувеличивают, работа у них такая – перестраховываться на ровном месте, но ладно, пусть, я и сам осторожный. Но знаешь, ни хрена они не преувеличивали. Я буквально на днях расслабился, задремал всего на минуту и сразу же, первым делом увидел эти хреновы желтые фонари. Горели над баром, как бы для украшения. Правда, не так уж сильно меня тянуло туда войти. С прошлым опытом вообще несравнимо. Но сам факт!..
– То есть бар с желтыми фонарями тебе приснился? – удивился Эдо. – Ну надо же. А я тебя видел там наяву.
– Ты меня видел?
– И бежал к тебе через улицу с криком «Не заходи».
– Так это ты был? Ничего себе совпадение!
– Ага, прикинь. Не знаю, кстати, зачем я к тебе помчался. От чего собирался спасать? Наяву Маяк желтым светом не светит. А я-то не спал. В итоге решил, что спятил. Ну ладно, спятил и спятил, имею право. Но разобраться все равно хочется. Я сегодня туда ходил.
– Куда – туда?
– К этому бару. Оказалось, самый обычный бар на улице Басанавичюс, возле мальчишки с калошей. Называется «Amy Winehouse». Хочешь, сам сходи посмотри.
Чуть было не добавил: «И тебя я тут не просто так встретил, а потому что очень хотел расспросить», – но не стал. Телега о том, как у него теперь принято организовывать случайные встречи, даже на фоне всего остального прозвучит, как полная ерунда.
Вместо этого сказал:
– Круто, что я тебя здесь встретил. Вот это называется действительно повезло! Причем, что интересно, обычно я не гуляю по этой набережной. А тут ноги сами принесли.
– Я тоже здесь никогда не гуляю, – растерянно кивнул Блетти Блис. – У меня обычно и времени особо нет на прогулки. И вдруг почти полдня оказалось свободно. И я сюда почему-то пришел, хотя было не надо. Как будто за шиворот взяли и привели.
Помолчал и добавил:
– Странные вещи в последнее время творятся здесь, на Другой Стороне. Или всегда творились, да я не замечал? Я же вроде бы этот город знаю, как хороший хозяин свой огород. Но только за это лето раза три заблудился. В Старом городе заблудился, прикинь! Когда на месте знакомой табачной лавки буквально за ночь появляется новый магазин с разноцветными носками, это ладно, вполне объяснимо: табак переехал, а новые арендаторы очень шустро вселились. Но когда на следующий день табачная лавка снова на месте, а про носки никто даже не слышал, начинаешь думать, что крыша уже поехала оттого, что слишком часто мотаюсь туда-сюда. И ладно бы только лавки, один раз мне вообще показалось, будто улицы поменялись местами. Я стоял на углу Стиклю и Швенто Казимеро, а ведь они не пересекаются, и даже не то чтобы рядом, от одной до другой еще надо дойти[7].
– Кстати, вполне могли поменяться, – невозмутимо кивнул Эдо. – Здесь такое порой случается. Потом улицы быстро возвращаются на места, мало кто успевает заметить. А ты успел. Повезло!
– Издеваешься?
– Да ну, брось. Просто здесь так бывает, не парься. Не поехала твоя крыша. Нормально все.
– Ну ладно, – растерянно сказал Блетти Блис. – Трудно в такое «нормально» поверить, однако в моих интересах, чтобы ты оказался прав. Но как может быть, что мне снился бар с желтыми фонарями, а ты там видел меня наяву? Я, если что, потом сразу же дома проснулся – в своем здешнем доме. Причем раздетым. А во сне вроде в одежде был. А для тебя это как выглядело?
– В одежде, – кивнул Эдо. – Сперва ты выглядел как совершенно обычный человек. А потом задрожал и исчез. Я даже грешным делом подумал, что ты призрак. Хотя всегда считал, что их здесь нет.
– Вот этого я совсем не понимаю. В голове не укладывается. Или скажешь, такое тоже нормально здесь?
Эдо неопределенно пожал плечами. Рассказывать, как гулял наяву по чужому сну, ему пока не хотелось. Перебор. Сам бы решил, что собеседник спятил, если бы ему кто-то такое принялся излагать. Поэтому честно сказал:
– Я пока тоже ни черта не понимаю. И очень хочу разобраться. Интересно, как это мы с тобой так.
– Если разберешься, расскажешь?
– И если не разберусь, все равно расскажу. Узнать, чего именно кто-то из нас не понял, гораздо лучше, чем вообще ничего не узнать.
Достал из кармана новенькую визитку, подарок одной из здешних подружек. На визитке было написано «Эдо Ланг», ниже на четырех языках – литовском, английском, немецком и русском: «Я могу все». Сказал:
– Насчет «могу все» не бери в голову. Это просто шутка была. Но номер телефона тут правильный. Звони, когда будет время и настроение. Только, пожалуйста, не с утра.
– Никогда не был человеком, живущим по строгим правилам, – торжественно сказал Блетти Блис. – Но два правила у меня все-таки есть, и они нерушимы. Не таскать домой дурь с Другой Стороны и никогда не звонить людям раньше полудня, если только это не вопрос жизни и смерти.
– Отлично, – кивнул Эдо. – Легко иметь с тобой дело, Блетти Блис.
– Ты и прежде всегда это говорил, – улыбнулся тот. – Слово в слово. Ну, может, вспомнишь еще потом.
– Это невероятное что-то было, – вздохнула Цвета. – Даже не могу сказать, что мне понравилось. «Понравилось» – неподходящее слово. Нравятся мне, к примеру, рыбный суп у Хромой Лореты, рыжий Томас, который недавно стал помощником мэра, и коричный табак. А твоя музыка мне не нравится. Трудно мне с ней. Я не знаю, что она со мной делает – отменяет? разрушает? разбирает на части, чтобы заново пересобрать? Нет, не так. Все не то! Нужных слов я тоже не знаю. Зато точно знаю, что очень хочу вместе с тобой играть.
– Ты хочешь со мной играть? – переспросил Симон. – Ты серьезно? Или это просто такой изысканный комплимент? В любом случае, спасибо тебе, дорогая. В жизни не думал, что однажды услышу от тебя что-то подобное. Потому что ты… Ай ладно, можно подумать, сама не знаешь, что ты у нас нынче – номер один.
– Да нет на самом деле никаких номеров, – отмахнулась Цвета. – Ни первого, ни второго, ни сорок третьего. Есть музыка, я и моя труба, и другие люди, каждый со своим инструментом, иногда у кого-то из нас что-нибудь так здорово получается, что в мире становится больше жизни, чем было. И это даже не наша заслуга, а просто чудо, которое с нами случается, такие уж мы счастливчики. При чем тут какие-то номера.
– Ни при чем, – улыбнулся Симон. – Но все равно ты очень крутая. Звезда. И когда говоришь, что хочешь со мной играть, у меня не только земля, а вообще все из-под ног уходит. Включая другие планеты, которых под моими ногами, по идее, отродясь не было. Но это почему-то совершенно не мешает им уходить.
– Спасибо, это ужасно приятно слышать даже просто от бывшего однокурсника. А от страшного и веселого композитора, которым ты внезапно стал, практически всемирная премия, – серьезно сказала Цвета. И, помолчав, спросила: – Это Другая Сторона тебя так изменила, да?
Симон кивнул. Плеснул в стакан контрабандного синего джина, хотя крепких напитков почти никогда не пил. Не то на радостях, не то для храбрости, не то просто руки занять. Выпил залпом, поморщился, как всегда невольно подумал: «Какого черта люди пьют эту гадость, опьянеть, если очень приспичило, можно и от вина, почему крепкая выпивка считается удовольствием, кто это вообще придумал, зачем?» А вслух сказал:
– Это было лучшее из моих решений – завербоваться в Мосты. Меня тогда все отговаривали: совсем рехнулся, двадцать лет провести на Другой Стороне в тоске и унынии, без памяти о доме, близких и о самом себе, добровольно поставить крест на музыкальной карьере, слава героя и почетная пенсия не стоят того. Но я никого не слушал, точно знал, что Другая Сторона сделает из меня настоящего музыканта. Вот честное слово, только за этим туда и шел! И получилось по-моему. Отлично я там себя чувствовал, ни дня не сидел без дела, многому научился и таких музыкантов собрал, что до сих пор не могу их бросить. И не хочу бросать. И не собираюсь. Уже полтора года, с тех пор, как всех наших досрочно увели с Другой Стороны, на два дома живу.
– Знаю, – кивнула Цвета. – Это же до сих пор главная сплетня в музыкальных кругах: что ты на Другой Стороне чокнулся и наотрез отказался возвращаться оттуда домой. А я всегда говорила, что ты правильно сделал. Глупо сидеть в одной и той же реальности, когда есть возможность жить сразу в двух. И результат впечатляет. Ты сегодня нам всем показал!
От избытка чувств Симон зажмурился, до боли в веках, до алых пятен во тьме, как жмурился в детстве, когда хотел проверить, это просто сон или правда. Если сон, от такого точно сразу проснешься. А если не проснулся, значит, явь.
Когда он открыл глаза, Цвета была на месте. И дальняя комната бара «Лиха беда», куда они ушли от шумной компании, потому что не терпелось поговорить. И стакан с остатками голубого контрабандного джина на деревянном столе.
– Я, кстати, тоже хотела завербоваться в Мосты, – неожиданно призналась Цвета. – Но меня не взяли. Якобы по каким-то психологическим параметрам не подошла, хотя даже не представляю, что их могло не устроить. Вроде нормальный у меня характер, не вздорный. И нервы крепкие. Ладно, не взяли, значит, не взяли, им видней.
– Ты хотела завербоваться в Мосты? – изумился Симон.
– Еще как хотела. Примерно из тех же соображений, что ты. Ну, если совсем по правде, еще я хотела забыть Элливаль.
– Забыть Элливаль, – повторил Симон. – Ты серьезно?
– Серьезнее не бывает.
– Ну надо же, а. Ты хотела забыть Элливаль! Тебя же там на руках носили. И единственной из всех предложили клубный контракт. Страшно тебе тогда завидовал; ай, да я до сих пор завидую! И всю жизнь буду, каким бы крутым сам ни стал. Потому что это и есть настоящее признание, заоблачная высота. Все знают, что выпускнику нашей консерватории получить контракт с филармонией Элливаля довольно легко, зато в тамошние клубы за всю обозримую историю чужаков приглашали только трижды. Великого Башу Мерлони и Алису Ли с диапазоном голоса в пять октав. Ты, собственно, третья. Что понятно. Ты всегда была лучшей из нас.
– Я была вполне ничего, – согласилась Цвета. – Но в тот клуб меня просто по знакомству взяли. По личному ходатайству одного из учредителей, умершего примерно четыре тысячи лет назад. Я была влюблена в него по уши, как ни в кого из живых никогда не влюблялась, а ему очень нравилось слушать, как я играю, поэтому не захотел меня домой отпускать. Прости, дорогой, я столько не выпью, чтобы дальше рассказывать. Просто поверь на слово: мне было что забывать.
– Я сейчас знаешь чего не понимаю, – сказал Симон, размякший от крепкого джина и Цветиной откровенности. – Мы же с тобой вместе шесть лет учились. А потом вместе работали в Элливале. Почему мы с тобой не дружили? Даже не поговорили толком ни разу. Как это мы так?
– Просто это были не то чтобы именно мы с тобой, – пожала плечами Цвета. – Совсем другие ребята. Я минус страстный роман с мертвецом Элливаля, ты минус десять, или сколько там лет беспамятства на Другой Стороне. Оба минус все остальное, что успело с нами с тех пор случиться. О чем бы они говорили, оставшись наедине? Разве что о музыке. Ну так ее играть надо, а не говорить. Поэтому я и хочу играть с тобой, дорогой. Подумай об этом, пожалуйста. Необязательно решать прямо сейчас. Не бойся, что передумаю, если сразу не согласишься. Мое слово твердо. Я буду хотеть этого завтра и послезавтра, и через год, и через десять, всегда.
– Да не о чем тут думать, – вздохнул Симон. – Я сам очень хочу с тобой играть. Вопрос, что и как? По уму, надо написать что-то новое. Для тебя специально. То есть для нас. И я это сделаю. Только не представляю когда. У меня же, понимаешь, две жизни. И основная пока, как ни крути, на Другой Стороне. Там мои музыканты, почти ежедневные репетиции, расписание концертов на год вперед. Свободное время выкроить еще как-то можно, а внимание и силы – не факт. Поэтому все у нас с тобой будет, но медленно. Хорошо если через год, но скорее все-таки через два. Если ты согласна столько ждать, хорошо. А если не согласна, я приду в отчаяние, что упустил такой невероятный шанс. Но ничего изменить не смогу.
– Ты меня неправильно понял, – сказала Цвета и ослепительно улыбнулась, накрыв его руку своей. – Я хочу поиграть с тобой и твоим оркестром, или что там у тебя, как оно называется? – ансамбль? группа? – неважно. Я хочу играть с тобой на Другой Стороне.
– На Другой Стороне? – потрясенно переспросил Симон. – Ты серьезно?
– А почему нет? – удивилась она.
– Но ты же не… – начал было он, смущенно умолк, потому что говорить о подобных вещах почему-то всегда неловко, как обсуждать пламенеющий закат со слепым, но сделал над собой усилие и прямо спросил: – Как ты туда пройдешь?
– Ну так ты меня и проведешь, – пожала плечами Цвета. – Говорят, с опытным спутником кто угодно на Другую Сторону пройдет, особенно если сопровождающий сам того очень хочет. И научишь специальным приемам, как там безопасно спать, чтобы не проснуться другим человеком. Ты же наверняка кучу полезного знаешь, а то как бы смог месяцами там без вреда для себя пропадать? Хлопотно тебе будет со мной поначалу, согласна. Привести, всему научить, помочь снять квартиру, объяснить, что там принято и чего не положено, специальные правила везде есть. Но я обычно быстро учусь. И денег хватит на любые расходы. И ближайшие выступления хоть сейчас отменить могу.
– А если домой захочешь наведаться? – нерешительно спросил Симон. – Иногда, знаешь, внезапно становится надо, как ныряльщику воздух вдохнуть. И как обратно потом?
Впрочем, ему уже было все равно, что Цвета ответит. Если скажет: «Ой, не знаю», – сам тут же придумает, как эти проблемы решить. Потому что он уже представил, как Цвета играет с его ребятами, и от этого голова шла кругом. Сама Цвета Янович! Золотая труба столетия! Играет с нами! На Другой Стороне!
– Если вдруг действительно припечет, на Маяк приду, как все нормальные люди, – равнодушно сказала Цвета. – А обратно… Ну слушай, придумаем. Попрошу какого-нибудь контрабандиста, или ты сам за мной зайдешь. Ты мне другое скажи: ты вообще этого хочешь? Я впишусь в твои планы? Не буду обузой? Говори, как есть, я не обижусь. Огорчусь, конечно, ужасно. Но переживу.
– Тебе сколько времени надо, чтобы собраться? – спросил Симон. – Я имею в виду, уладить дела.
То ли Цвета так быстро вскочила и подбежала, что Симон не успел заметить, когда она это успела, то ли просто перепрыгнула через стол, то ли и вовсе мгновенно переместилась в пространстве, не сходя с места, как, говорят, умели Старшие жрицы минувших эпох; факт, что буквально сотую долю секунды спустя Цвета заключила его в объятия, совершенно по-детски заливисто вереща от восторга, как будто Симон был любимым старшим братом, впервые позвавшим ее на рыбалку:
– Уррррра! Ты меня берешь!
Состав и пропорции:
водка 15 мл;
ром 15 мл;
джин 15 мл;
текила 15 мл;
абсент 15 мл;
кола 40 мл;
апельсиновый ликер 15 мл;
лимонный фреш 40 мл.
В бокал для «Маргариты» добавить все компоненты коктейля в определенной последовательности: водка, далее ром, далее джин, затем текила, ликер и абсент. Рекомендуется наливать ингредиенты по стенке рюмки тонкой струйкой. Это позволит получить четкие слои.
Колу и лимонный фреш наливают в отдельные стопки. Бармен поджигает коктейль, и пока клиент пьет его через соломинку, одновременно вливает в бокал содержимое обеих стопок.
Эна не проявляется постепенно, а вламывается сразу, целиком, резко, грубо, можно сказать, открыв дверь с ноги, хотя, конечно, нет никаких дверей, да и ног пока тоже нет, ноги появятся после, так уж оно устроено: сперва входишь ты, а ноги и все остальное, что может понадобиться, приложатся потом.
Грубость первого жеста – не каприз Эны, не прихоть, не выражение личной неприязни, не дань тяжелому характеру (у Эны как раз очень легкий характер – в тех случаях, точнее, в тех формах существования, когда он вообще хоть в каком-нибудь виде есть). А просто необходимость, продиктованная исключительно свойствами местной материи. Туда, где материя грубая и тяжелая, входить следует тоже грубо, резко и тяжело. Это, можно сказать, вопрос вежливости. И одновременно безопасности; собственно говоря, вежливость и есть техника безопасности. В любом месте следует вести себя так, как там принято. То есть проявлять свою силу тем способом, каким ее принято проявлять. Чтобы сразу дать понять реальности, с кем она имеет дело, и при этом ее нечаянно не повредить. И себя оградить от дополнительных неудобств, это тоже важно. Эна не любит неудобств.
Поэтому вместо того, чтобы аккуратно родиться в нужное время в подходящем месте и неторопливо дожить до возраста, совместимого с выполнением текущей задачи, или спуститься с небес в ответ на молитвы, предварительно их вдохновив, или, повинуясь зову местных стихий, выйти из каких-нибудь древних песков, трещины в камне, моря, темной пещеры, тумана, да мало ли какие бывают врата, Эна просто появляется в пустом туалете зоны прибытия Вильнюсского международного аэропорта. Возникает там, условно говоря, из ниоткуда, и все дела.
Некоторое время Эна стоит перед зеркалом, внимательно разглядывая себя; с одной стороны, временный облик не имеет никакого значения, с другой, почему-то всегда ужасно интересно, как ты на этот раз выглядишь, словно бы что-то новое узнаешь про себя. Хотя, на самом деле, не про себя, конечно, а про актуальные обстоятельства. Всякий рабочий облик просто соответствует текущей необходимости. При чем тут ты.
Сейчас Эна выглядит женщиной средних лет, по местным меркам, не особенно привлекательной. Эна здесь всегда примерно так выглядит; понятно почему: в реальности, где материя столь тяжела, что деторождение становится трудной работой, следует проявляться самкой: самки от природы выносливей, в самку можно вместить гораздо больше себя. То есть в женщину, их следует так называть; впрочем, какая разница, какими словами ты думаешь. Здесь не умеют слышать чужие мысли, а если вдруг кто-то особо чуткий случайно что-то услышит, примет их за свои и сам себе удивится – какая чушь мельтешит в голове! Эна здесь далеко не впервые и знает, как все устроено. Хотя не привыкнет, наверное, никогда.
«Никогда не привыкну», – думает Эна, но не раздраженно, а весело, с удовольствием. Эне очень нравится не привыкать.
С таким же веселым удовольствием Эна разглядывает себя в большом, во всю стену зеркале. Будь на ее месте настоящая человеческая женщина, отвернулась бы, чтобы лишний раз не расстраиваться, а Эна думает: ай, хороша! Эне нравится это новое тело, как понравился бы любой нелепый карнавальный костюм – праздник! неожиданность! радость! чудесно! смешно! – но с человеческой точки зрения Эна выглядит, прямо скажем, не очень. Так надо, чтобы не привлекать к себе повышенного внимания и не вызывать несанкционированных теплых чувств. Крупное плечистое тело с маленькой грудью и широкими бедрами, копна жестких густых волос цвета темной ржавчины, бледное невыразительное лицо с дряблыми щеками, мясистым носом, длинным тонкогубым ртом и чересчур большими глазами, такими неистово, яростно черными, что лучше бы в них никому не смотреть. Ну, тут ничего не поделаешь, как ни скрывайся, кем ни прикидывайся, а всегда будешь выглядывать из собственных глаз. Поэтому Эна достает из кармана куртки футляр, вынимает оттуда очки в бледно-голубой пластиковой оправе и надевает. Неудобная штука; то есть все ее нынешнее тяжелое твердое малоподвижное тело само по себе крайне неудобная штука, а тут еще какая-то дополнительная дрянь елозит по так называемому лицу. Зато за толстыми стеклами глаза Эны кажутся просто мутными темными пятнами. Вот и славно. Ни к чему лишний раз кого-то пугать.
Кроме того, очки отлично дополняют образ, делают его завершенным. Неброская, опрятная одежда – демисезонная куртка, юбка чуть ниже колена, удобные непромокаемые ботинки, аккуратный дамский рюкзак солидной спортивной фирмы, а теперь еще и очки.
Эна покидает туалет и идет к выходу из здания аэропорта. На первый взгляд, не было никакой необходимости проявляться именно здесь. Но, во-первых, войти в город теми вратами, которыми входит сюда большинство путников, логично и справедливо: теперь город откроется Эне тем же способом, в той же последовательности, как открывается всем остальным. А во-вторых, это просто очень смешно. Эна любит смешное, как некоторые люди любят пирожные – вполне может без него обходиться, но при всяком удобном случае с удовольствием кормится им.
Эна выходит на крыльцо, оглядывается по сторонам. Рядом стоянка такси и автобусная остановка, чуть поодаль – парковка автомобилей. Много людей с чемоданами и рюкзаками, встречающие пришли налегке, некоторые курят, другие разговаривают по телефонам, третьи растерянно оглядываются по сторонам – туристы, впервые в городе, или вернулись после очень долгого перерыва и теперь пытаются разобраться, как добраться отсюда по нужному адресу, этим труднее всех. Воздух влажный, то ли после дождя, то ли перед, то ли между двумя дождями, небо затянуто тучами, поэтому кажется, что уже наступили сумерки, хотя сейчас всего половина четвертого дня. Пахнет мокрой землей, прелыми листьями и печным дымом, этот запах – что-то вроде визитной карточки города, Эна его очень любит, то есть помнит всегда, не забывает о нем, даже когда занимается совсем другими делами, пребывая в иных телах, настолько отличных от нынешнего, что могли бы счесть этот запах неприятным, если не ядовитым. Или вовсе не способны его ощутить. С Эной происходит так много, что нет смысла подолгу помнить хоть что-то, кроме самого интересного, удивительного и прекрасного; для таких как Эна память и есть любовь.
Эна стоит на крыльце возле выхода, озирается по сторонам. Со стороны Эна выглядит одной из растерянных туристок, которые только что прилетели и не знают, куда им теперь идти. Эна действительно ощущает растерянность, но не потому, что сама чего-то не понимает. Это чужая растерянность, вокруг полно растерянного народу, как всегда бывает в подобных местах. Ничего интересного, но это как раз совершенно неважно, ощущать следует, не выбирая, все подряд.
В этом, собственно, и заключается текущая задача: войти в город, оказаться среди населяющих его людей, зверей и деревьев, испытывать чувства, которые испытывают они. Это единственный способ выяснить, как объективно обстоят дела – в этом конкретном городе и в любом месте, где окажется Эна. Эна – честное зеркало, как всякая настоящая взрослая бездна. Одно из лучших зеркал, потому что Эне нравится испытывать чувства – любые. Эна себя не бережет, не ограничивается первыми впечатлениями, не отворачивается, не убегает, толком не разобравшись, и даже окончательно разобравшись, не спешит уйти, непременно остается еще на какое-то время, дает реальности шанс сделать неожиданный ход, удивить, обрадовать или, наоборот, испугать. Если во Вселенной существует хоть какое-то подобие справедливости, Эна и есть она.
И вот прямо сейчас Эна, темная бездна, зеркало, воплощенная справедливость, стоит на крыльце, совершенно по-человечески прижав ладони к щекам, потому что реальность, от которой Эна, будем честны, не ждала ничего выдающегося, по крайней мере, уж точно не в первые полчаса, удивила ее, не откладывая, сразу, в первую же минуту. Сильнее всех человеческих чувств, обычных в подобных местах, предсказуемых, заранее ожидаемых – растерянности, усталости, облегчения, что полет наконец-то закончен, нетерпения, радости встреч, тревоги, досады, деловитой собранности, недоверчивой настороженности и всего остального, свойственного вокзалам и зонам прибытия аэропортов – оказался общий счастливый выдох, почти никем не осознаваемый, но для Эны мощный, яркий и даже отчасти знакомый, немного похожий на чувство, которое Эна неизменно испытывает всякий раз, вернувшись домой – наконец-то я здесь, спасибо, как же хорошо снова быть просто мной!
Некоторое время Эна стоит, наслаждаясь этим неожиданным подарком, и одновременно анализирует происходящее, думает: прежде здесь так не было. Мне казалось, этот тип счастья, обычно сопровождающий благоприятное изменение свойств материи, местным вообще недоступен. По крайней мере, не наяву.
Наконец Эна покидает крыльцо и садится в автобус номер один, который как раз подъехал к остановке. В автобусе необычное для здешних краев чувство счастья ослабевает, перекрывается робостью, суетливостью, досадой, раздражением, неприязнью к другим пассажирам, нервным и умственным напряжением, разочарованием, завистью к тем, за кем приехали в автомобиле, и к тем, кто может себе позволить такси, но окончательно не проходит. Все равно есть.
Вечереет, близятся настоящие сумерки, дождь закапал было, но передумал и перестал. Эна кружит по городу – высокая рыжая тетка, немолодая, не худая, не толстая, слишком нескладная, чтобы вызвать симпатию, слишком заурядная, чтобы ее замечать. Но ей все равно приветливо улыбаются – хозяева маленьких лавок, курильщики возле офисных зданий, старухи с цветами, люди с колясками, которым она уступает дорогу на узких тротуарах, бариста в кофейнях и просто прохожие – не то чтобы лично ей, скорее, просто так, от избытка, хороший выдался день, к вечеру потеплело, так пронзительно сладко и горько пахнет мокрой землей, прелыми листьями, дымом, и небо, такое небо, вы видели час назад целых три радуги, одну над другой? – а тут очкастая тетка навстречу, явно приезжая, с рюкзаком, растерянно смотрит по сторонам, хороший повод лишний раз улыбнуться, пусть думает, что мы ей рады, даже если мы рады просто так, а не именно ей.
То есть не то чтобы нет ничего кроме этой бескорыстной, беспричинной радости. Еще как есть! Прежде всего, страх и боль, но это как раз обычное дело, чем тяжелей и жестче материя, тем больше во всем живом страха и боли, понятная взаимосвязь. И все остальное, естественным образом вытекающее из страха и боли: тревожная спешка, постоянный бессознательный поиск того, что можно присвоить, и тех, кого можно присвоить и подчинить, желание мучить других и одновременно им нравиться, зависть к чужому имуществу, стремление уберечь от чужих свое – да много всего, не особенно интересного, Эну этим не удивишь, не рассердишь, не выведешь из равновесия, Эна знает о свойствах здешней материи, хорошо понимает, как велика ее власть. С самого начала чего-то подобного и ждала. Но вот чего совершенно не ожидала – что в этом хоре так внятно проявится веселая беспричинная радость, свойственная существам, состоящим из совершенно иной материи, тем, кого местные жители наивно сочли бы «бессмертными»; впрочем, были бы по-своему правы: разница между здешней и тамошней смертями столь велика, что даже как-то нелепо называть их одним и тем же словом. Хотя, по большому счету, сила, что разделяет сознание и материю, и есть смерть.