Где-то раздавался стук посуды или грохот мебели, являлась Дора и, вытаращив глаза, молча ждала, что прикажет ей этот человек.
– Добрейшая слониха моя, принесите-ка мне винограда – живо! – командовал он и говорил мне:
– Весьма непросвещенная и даже тупая личность.
Он ненавидел всех больных и едко высмеивал комическое в каждом. Его тоже не любили. Со мною он подружился, потому что любил литературу, это очень сближало нас.
– Литература – лучшая из всех выдумок человека, – говорил он, облизывая губы серым языком. – И чем она дальше от жизни – тем лучше…
Мне казалось, что он умирает не столько от туберкулеза, сколько от какого-то тяжелого удара по душе.
Умер он на шестьдесят девятый день своей жизни в пансионе и, умирая, бредил:
– Фима – всю жизнь… только тебя… тебя люблю… всегда, о, Фимочка…
Я сидел на койке у ног его, а Дора угрюмо стояла у головы студента: всхлипывая, она гладила широчайшей лапой своей сухие волосы умиравшего. Под мышкой у нее был зажат какой-то сверток.
– Что говорит он? – спросила она, беспокойно выпрямляясь. – Шо воно таке – Хвима?
– Очевидно – девушка или женщина, которую он любил, любит.
– Он? Этую – Хвиму? – громко и удивленно спросила Дора. – Ни, он же мене любит. Он же, как приихал, так тут меня и полюбив…
Но, прислушавшись еще к бреду студента Филиппова, она высоко подняла белесые брови, вытерла передником мокрое лицо свое, бросив сверток на колени мне, сказала: