Сзади нас, по шоссе, в направлении к Сухуму, идут невидимые люди, сразу понятно, что они не привыкли ходить пешком, – шаркают ногами по земле тяжело. Красивый голос тихо запевает:
Выхожу один я на дорогу…
Слово – один – громче других и, подчеркнутое, звучит печально.
Гулкий бас говорит лениво и внятно:
– Афон… Афония – потеря речи, до степени… до какой степени, мудрая Вера Васильевна?
– Почти до полной утраты членораздельности, – отвечает молодой женский голос.
Во тьме над землею призрачно плывут два черных пятна и между ними – белое.
– Странно!
– Что?
– Слова здесь какие-то… намекающие! Гора – На-копиоба. Они тут накопили достаточно… умеют копить!
– А я не могу запомнить: Симон Канонит, и всегда говорю – каинит…
– Знаете что, господа? – как-то нарочито громко говорит красивый голос. – Смотрю я на всю эту красоту, дышу тишиной и думаю: а что, если бросить всё, ко всем чертям, и – жить…
Монастырский колокол, сухо отбивая часы, заглушил речь. Потом издали тоскливо донеслось:
О, если б в единое слово-о
Излить все, что на сердце есть!..
Мой сосед, вслушиваясь, странно наклонился набок, точно слова гуляющих людей тянули его за собою, а когда голоса потерялись вдали, он выпрямился и сказал, вздыхая:
– Вот: видно, что образованные люди, говорят обо всем, а – однако то же самое…
– Что?
– Да – слышал? – не сразу ответил он. – Бросить, говорит, надобно всё…
Наклонился ко мне, всматриваясь, точно близорукий, продолжал полушёпотом:
– Всё больше людей думают этак – бросить надо всё! И я тоже: долгие годы соображал – зачем служу, какая выгода? Ну – двенадцать, двадцать, хоша бы и пятьдесят рублей в месяц – что ж такое? А человек где? Может быть, для меня полезнее ничего не делать и в пустое место смотреть… сидеть вот так ночью и смотреть… и больше ничего!
– Ты что давеча говорил людям?
– Каким это?
– В странноприимной, бородатому?
– А! Не люблю я этого… людей этих, которые разносят по земле свое горе, бросают его под ноги всякому встречному… Что такое? Каждый сам по себе… Какая мне надобность в чужой слезе? Своя довольно солона… К тому же всякий, свое-то горе любя, считает его самым замечательным и горьким на земле. Знаю я это…
Он неожиданно встал, длинный и тонкий.
– Надо поспать, завтра рано я ухожу…
– Куда?
– В Новороссийск…
Была суббота, перед всенощной я получил в монастырской конторе мой недельный заработок. В Новороссийск – мне не по дороге и уходить из монастыря неохота, но человек этот интересен, таких людей на земле всегда – только двое, и один из них – я.
– Я тоже завтра иду.
– Значит – вместе…
…Мы вышли из монастыря на рассвете и вот – шагаем. Мысленно я поднимаюсь вверх и смотрю оттуда: берегом моря, по узкой тропе, идет пара длинных людей; один – в серой солдатской шинели и шляпе с прорванным верхом; другой – в рыжем кафтане и плисовой скуфье. Под ноги им плещет белой пеной безграничное море, ползут по камню дороги высушенные солнцем ленты водорослей, кружатся золотые листья. Ветер шумит, качая и толкая путников, летят над ними облака, с правой руки вознеслись в небо горы, и облака жмутся к ним, устало и бессильно; слева – распростерлась пустыня, вся в белом кружеве; рыщет над нею ветер и гонит прозрачные столбы водной пыли.
В бурные осенние дни на берегу моря как-то особенно весело и бодро: песни ветра и волн, быстрый бег облаков, и в синих провалах неба купается солнце, как увядающий чудесный цветок, – в этом видимом хаосе чувствуешь скрытую гармонию нетленных сил земли – маленькое человечье сердце объято мятежным пламенем и, сгорая, кричит миру:
– Я тебя люблю!
Страшно хочется жить, – так жить, чтоб смеялись старые камни и белые кони моря еще выше вставали бы на дыбы; хочется петь хвалебную песню земле, чтоб она, опьянев от похвал, еще более щедро развернула богатства свои, показала бы красоту свою, возбужденная любовью одного из своих созданий – человека, который любит землю, как женщину, и охвачен желанием оплодотворить ее новою красотою.
Но слова тяжелы, точно камни, убивая фантазию, они ложатся над трупом ее серым холмом, – смотришь на себя пред этой могилой и смеешься над собою.
Иду, точно во сне, и сквозь плеск волн, горячее шипение пены слышу незнакомые слова:
– Гиман, Димон, Игамон, Змиулан – это есть добрые беси…
– А Христос – как с ними?
– Христос – ничего!
– Во вражде?
– Он – с этими? Зачем? Это беси особые, беси добрые… И, к тому же, Христос ни с кем не враждует…
– А – торгаши во храме?
– Ну, один раз веревкой побил, эка важность! И ведь не по вражде к ним, а – для порядка.
Тропа, точно испугавшись напора волн, круто изогнулась вправо в кусты; пред нами – горы в облаках, облака темнеют всё более сердито – наверное будет дождь.
Калинин поучительно рассказывает, взмахами палки отбивая цепкие ветви с тропы.
– Это опасное место, тут малярная лихорадка живет, – маляр один костромской наслал самую злую сестру – лихорадку сюда… Денег ему недодали, что ли, не помню причины случая…
На море плотно налегли тени, и оно стало траурным – черное с белым. Вдали виден Гудаут, весь захлестанный пеной – точно сугробы снега ползут на него.
– Ты мне расскажи про этих бесов.
– Изволь! Что?
– Что знаешь.
– Я всё знаю!
Он весело подмигивает мне, повторяя:
– Всё! У меня, брат, мать замечательная была – заговоры, заклятия всякие, сказки, святые жития – всё знала! Аягу я спать в кухне, за печью, а она на печи – она уже на покое жила, без работы: вынянчила трех детей у генерала…
Он остановился, потыкал в землю палкой, оглянулся назад и пошел, шагая широко, твердо.
– Была еще у генерала племянница, Валентина Игнатьевна, – удивительная!
– Чем?
– Так уж. Всем.
В сыром воздухе над нами тяжело проплыл баклан, – птица жадная и неумная. Перо сильных крыльев свистело в воздухе, вызывая какое-то темное воспоминание, недобрую мысль…
– Ну, рассказывай!
– Так вот – лежу я на полу, на печь не влезал – не люблю я печной жары, – а она сидит на печи, свеся ноги, мне и не видать ее в темноте, только то вижу, про что она говорит. Идет на меня сверху всё это – иной раз даже бывало жутко, так я кричу: «Мамка, не надо!» Я ведь страшного не люблю, я его и помню плохо… она сама была довольно страшная, умирала она тогда, внутренности гнили. Сорок три года ей, а вся седая и помирает, – запах от нее, все на кухне ругаются…
– Ну, а беси?
– Сейчас!
Всё плотней надвигается к тропе цепкий, причудливо запутанный кустарник; мы точно плывем среди шумных зеленых волн, нас легонько хлещут ветви, как бы внушая:
«Идите скорее, дождь захватит!»
Замедлив шаг, мой спутник мерно, немножко нараспев, сказывает:
– Когда сыне божий Исус Христос ушел в пустыню собраться с мыслями – послал сатана бесов к нему для искушения. Был в ту пору Христос молодой, веселый, сидит он среди пустыни на песке горючем, думает – как быть? – а сам набрал горсть камушков – играет. Вот подходят к нему беси: Гиман, Димон, Игамон, Змиулан – тоже всё молоденькие, и, еще издали, видя Христа, пожалели они его: дескать – какой бессчастной судьбе предан! Подходят: прими и нас поиграть! Христос улыбается им – ну, садитесь! Сели в кружок и начали они тут свое дело исполнять: кто из них камень вверх ни кинет – упадет камень на горючий песок нагой женщиной, лежит она вся свободная и, руки ко Христу простирая, манит его на грех. А он улыбнется ей, дунет духом уст своих, – тут она растает в парок и тотчас взлетит на воздух. Сам он кинет камушек – обернется камень шестикрылатым голубем и затрепещется во храм ерусалимский. Долго бились неумеющие беси – видят: никак не может соблазниться Христос! И сказал ему старший бес, Змиулан:
– Нет, господи, больше мы не станем соблазнять тебя – ничего у нас не выходит! Хоть мы и беси – а не удается!