Года два-три тому назад в «Северном вестнике», – журнале, где теперь засел и во всю мочь свищет малюсенький Соловей-разбойник господин Волынский, – была помещена статья В. Соловьёва – «Гроза с востока»
Это была хорошая статья, хотя в ней не было ровно ничего приятного для нас.
В ней очень доказательно говорилось о том, что со степей Гоби на Россию летит песок и понемножку сокращает у нас количество пахотной земли.
Что он ложится широкой полосой и на волжские степи и в землях Войска Донского и проникает даже до Киевской губернии. И что если мы своевременно не обратимся к лесным заграждениям, так нас, пожалуй, и совсем засыплет.
Статья возбудила толки и вызвала возражения.
Толки и возражения целиком свелись к мудрым русским изречениям:
– Улита-то вдет, когда-то что будет!
И:
– Бог не выдаст, – свинья не съест.
Затем мы позабыли о «Грозе с востока».
Недавно мы сообщили о песчаных заносах в Новоузенском уезде, где засыпано 6035 десятин 1276 сажен, и о том, что новоузенское уездное земское собрание хочет просить министерство земледелия рассадить по песчаным заносам деревья…
Видите? Два-три года тому назад мы хотели заградить деревьями движение к нам песка – ныне уже просим рассадить их на песке.
Пришёл песок-то, значит. Присыпался – и уже мешает жить.
А мы всё ещё собираемся воевать с ним.
И мне думается, что, пока мы действительно соберёмся, засыплет нас песком, совсем, и с ушами засыплет.
И на том месте, где некогда жила-была страна, зовомая Россия, будет необозримая песчаная равнинища – жёлтая, пустынная, знойная.
И будут по ней рыскать степные волки, тощие, с поджатыми хвостами и ликом схожие с самарскими горчишниками.
Вот вам маленький образец легкомысленных рассуждений по поводу одного из премудрых вопросов…
…Вечерами, когда, изнывая от тоски, я сижу в моей комнате и из всех щелей этой комнаты на меня смотрят тёмные глаза одиночества и меланхоличные тени летней ночи собираются за окнами и безмолвно заглядывают в стёкла их, невольно в душу мне закрадываются мысли на тему: «Не добро человеку быть едину» – и, минорно настроенный, я ухожу в Струковский сад.
Там, по большой скотопрогонной аллее и по аллее, смежной с ней, густой и медленной волной течёт самарская жизнь; клубы пыли вьются над ней, слышен запах цветов, тихий шелест листвы, что-то шепчущей закопчённому самарянами небу, слышен смех, слышен говор, и господин Мраз старательно производит большой музыкальный шум, исполняя творения европейских композиторов на зулусский лад.
Там я, холостой человек, Иегудиил Хламида, будущая жертва пенатов[1], сажусь в укромный уголок и из него рассматриваю прекрасных самарянок и прислушиваюсь к музыке речей их, и я смотрю на них с восхищением вплоть до той поры, пока не вспомню, что, быть может, скоро уж одна из них наречёт меня своим мужем, – и тогда предчувствие сей опасности охлаждает пыл моего восхищения.
Я смотрю на них, – а они дефилируют мимо меня все в бантиках, кантиках и прочих сантиментиках, в аромате духов и в пыли и щебечут, как те грациозные серые птички, которых в деревнях несправедливо и немузыкально именуют «трясогузками».
Я смотрю на них и распределяю их на две основные категории: барышни полненькие и барышни худенькие; я знаю, что полненькие барышни – пустенькие, а худенькие – полны бактериями нервных и иных болезней, полны истерических капризов, и хотя всё это пока ещё в потенции, но я знаю, всё это будет актуально через неделю после свадьбы.
Я смотрю на них и думаю: «Вот существа, большинство которых со временем превратится в женщин и матерей, войдёт в активную жизнь и будет воспитывать из детей своих мужей, твёрдых духом, и граждан – благородных, бескорыстных слуг отечеству».
И я смотрю на модно причёсанные головки барышень полненьких, смотрю и думаю – где именно в их чертах помещена природой та частица мозга, которая должна выработать ясное представление о гражданских обязанностях матери и представление о том, какие именно люди нужны отечеству, и о том, что такое отечество.
И я сомневаюсь в том, что полненькие барышни имеют под причёсками какое-либо иное представление об отечестве, кроме того, которое во время оно извлечено ими в пот лица из тощих учебников по истории и географии, и я никак не могу представить себе, что полненькие барышни способны сознательно заглядывать в будущее и точно представлять себе те задачи и ответственность, которые ждут их впереди.
И я испытую взглядом направление мысли у барышень худеньких, отчаянно стреляющих глазками семо и овамо, я смотрю на них и вижу: свирепо перетянувшиеся корсетами, воспитанные как бы только на фиалках и лунном свете, анемичны и тощи они, и мне думается, что, когда у них будет по паре детей, к тому времени они приобретут по дюжине болезней тела и души…
И глухая скорбь сосёт мне сердце, ибо я не вижу в барышнях – будущих матерей, достойных этого имени.
…И тогда много тревожных и мрачных дум возникает в уме моём.
С какими душевными ресурсами и с каким моральным фондом примутся эти барышни за построение семьи, которая должна быть школой, имеющей воспитать в их будущих детях любовь к родине, стремление к подвигу во имя её, благородство духа, понятие о чести и о справедливости и многое другое, что в конце концов человеку всё-таки необходимо воспитать в себе, дабы тем оправдать узурпаторски присвоенное им право на звание высшего животного.
Есть ли у них представление о важной ответственности, которая ждёт их, матерей, в будущем, понимают ли они, что им придётся созидать будущего человека, имеют ли они представление о том, что нужно делать для того, чтоб дети не были точными копиями своих слабосильных и нежизнеспособных родителей, людей, устроивших себе такую бесцветную, скучную и нищую духом жизнь, как жизнь современная?
Что, наконец, кроме тела, принесут они мужу, чем, кроме поцелуев и объятий, могут облегчить его жизнь, что новое и не изведанное им внесут они с собой в сферу его духовной жизни, – если предположить, что у современного мужчины стремление к духовной жизни есть, а не иссякло уже под гнётом будничном жизни и её омертвляющих душу мелочей?
Что может принести с собой современная женщина современному мужчине, вступая с ним в союз?
…Я поднял вопросы старые, избитые в пыль, размолотые жерновами российского красноречия, – но всё-таки не разрешённые по существу.
«Жизнь есть труд», – говорит Тургенев; это «глупо, как факт», – говорит Бальзак, но это факт – жизнь есть труд.
Она требует серьёзного отношения к себе, и всякое легкомыслие терпимо ею только до времени, но время придёт и принесёт с собой жестокое наказание тем, которые относились к жизни невнимательно или легко, холодно или недостаточно активно… она поставит в счёт каждый ваш ложный и неосмотрительный шаг, и когда вы будете подводить итоги ей, в конечном может получиться роковой и ядовитый вопрос – зачем мы жили?
Мы живём в странное время оскудения энергии, в равнодушные, скептически тусклые дни, и на нашей обязанности лежит исправить это, расцветить жизнь желаниями, оживить её поступками, облагородить мыслью и всячески сделать её более разумной, живой и разнообразной; мы ничего не делаем в этом направлении, прикрываясь от укоров совести, как щитом, нашим амплуа маленьких, шаблонных, дюжинных людей.
О женщины, что сделать вы б могли
Для родины, когда бы вы хотели!
– вздыхает Леопарди в одном из своих жгучих и мрачных сонетов и через несколько строк с тоской спрашивает от лица мужчин:
Но что вы в нас будили в наши дни?
А дальше спрашивает себя:
… Кто виноват в беде земли родной?
Скажите мне, о женщины, не вы ли?
Он был итальянец, этот Джиакомо Леопарди, и его стихотворение адресовано итальянкам…
Я считаю нужным заявить об этом для того, чтобы облегчить русским женщинам возможность не признавать за его вопросами ни смысла, ни значения, чем они, наверное, и воспользуются.
Амплуа фельетониста – очень нелёгкое амплуа, скажу я вам.
Садишься за стол и берёшь перо в руку с намерением отметить движение общественной жизни, совершившееся за истёкший день.
Оказывается, что жизнь за истёкший день, как и за все ранее его истёкшие дни года, никуда не подвинулась.
То есть в ней есть движение, но это только потому, что она разлагается…
Видишь это и думаешь:
«Весьма печально, но вполне естественно».
Переходишь к проявлениям обывателями своих чувств и своей морали.
На этом пути – лежит красный камень преткновения, а вокруг него произрастают разные другие колючие тернии.
Дойти сквозь них до публики ясным и точным фельетонисту удаётся редко, и большинство обывателей хотя и ведёт [себя] зазорно и достойно осмеяния, но…
И даже «но» не только с запятой, а и со знаком восклицания – «но!».
Приходится искать «линии наименьшего сопротивления» своему желанию сказать правду, и таковые находишь в лице людей, которым решительно всё равно, обличают их в газете или нет.
Ибо они грамоты не знают и по сей причине газет не читают, в чём им – в скобках говоря – нельзя не позавидовать…
Сегодня, например, у меня нет иной темы, кроме оскорбления городового весёлой и буйной женщиной Большаковой и господином Б.
Но и на эту тему я не могу ничего сказать, ибо не знаю, как именно сии субъекты оскорбили городового.
Я могу сказать одно: оскорблять городового – о, госпожа Большакова и господин Б. – очень нехорошо, ибо городовой тоже человек.
Могу сказать о предупредительном жулике, который, украв часы 20 августа, заявил хозяйке часов, что он придёт к ней ещё воровать уже только 6 сентября, и никак не раньше.
Раньше ему некогда.
Могу написать мораль и для жулика.
О, жулик! Ты глуп. Так, как воруешь ты, никто не ворует. Никогда, жулик, не надо предупреждать о дне, в который ты будешь красть, того, у кого ты будешь красть. Это не принято.
Но, милостивые государи и государыни, я знаю, что всё это скучно и что есть люди и жулики, более нуждающиеся в морали и обличении, чем те, которые приведены мною выше.
Я знаю, что есть очень много людей, коих необходимо ежедневно публично и печатно сечь, – но!..
«Но», милостивые государи! И его никак не обойдёшь.
В моменты решительное чувство самосохранения и трусов перерождает в бесшабашных храбрецов.
Это доказано ещё раз самарскими обывателями, проявившими способность к коллективизму после того, как [их] обгрызли собаки.
Опасаясь, что самарские собаки пожрут самарских жителей, последние обратились к полиции, прося у неё защиты от собак.
И не просто обратились, а обратились коллективно.
Пришли и сказали:
– Заступитесь за нас у собак. Уже близко время, когда они перегрызут всех нас. Пожалуйста, заступитесь. А ежели не сделаете этого, то мы сами станем стрелять по собакам из огнестрельного оружия!
Вон оно куда пошло!
Смотрите-ка, сколько в этой речи храбрости и смелости.
Даже есть некоторый намёк как бы на сознание обывателем своих прав.
И всё это, я уверен, плоды коллективизма, который вызван к жизни собаками.
Если вы на улице встретите интенсивно чумазого мальчика с кипой печатной или чистой бумаги в его руках или на его голове, вы можете безошибочно сказать:
– Вот идёт мальчик из типографии!
Мальчик из типографии – совсем особенный мальчик.
Во-первых, он желтоватого цвета – потому что отравлен свинцовой пылью.
Во-вторых, он очень сонного вида – потому что много работает и мало спит.
В-третьих, у него непременно где-нибудь на физиономии, на руке, на шее есть болячка, – это его задело машиной и рану растравил свинец…
Жизнь мальчика из типографии вдвое тяжелее жизни всякого иного мастерового мальчика, ибо он имеет дело со свинцом.
А свинец очень тяжёлый металл, как известно.
Но я не решусь сказать, что тяжелее – свинец или рука типографщика Грана?
Я видел щёку мальчика, на которую упала рука господина Грана.
Щека этого мальчика из типографии господина Грана свидетельствовала, что у господина типографщика претяжёлая длань.
Щека была и синя, и багрова, и разбита в кровь, – и всё это только с одного удара, как объяснил мальчик.
Господин Гран положительно хорошо дерётся…
Жаль только, что для опытов бокса он избирает щёки своих мальчиков, а не свои собственные щёки.
Я бы рекомендовал господину Грану последнее – это более безопасно.
А то мальчики, которых он так усердно лупит по щекам, недовольны таким обращением с ними и могут причинить господину Грану некоторое беспокойство, попросив его к судье для того, чтобы последний объяснил ему, что мальчики, которых бьют по щекам, не могут не чувствовать от этого боли.
Лучше бы господину Грану упражняться в боксе на своих собственных щеках.
Поставить против своей фигуры зеркало и колотить себя, глядя на своё отражение.
А в случае, если господин Гран утомился бы от такого занятия, можно рекомендовать ему пригласить дворника.
Давши сему последнему на чай, – можно получить от него весьма поучительный урок бокса.
Но необходимо дать на чай, ибо дворник, как бы он ни был груб, не станет бить человека даром.
Я могу рассказать, при каких обстоятельствах господин Гран расколотил щёку своего мальчика.
Суть дела в щётке и в кухарке.
Прежде всего щётка.
Есть щётка для кухни и щётка для типографии.
Щёткой из кухни строго воспрещается мести пол типографии и наоборот.
Затем есть кухарка.
Здесь во сто тысяч первый раз подтверждается справедливость французской поговорки:
«Cherchez la femme»[2]
Кухарка берёт щётку типографии и хочет мести ею пол кухни.
Мальчик из типографии видит в этом явное нарушение распоряжений хозяина, возмущается непочтением к ним со стороны кухарки и щётку ей не даёт.
– Не приказано! У тебя есть своя щётка!
А кухарка идёт к господину Грану и…
Я не знаю уж, что у них там было.
Но только господин Гран выскочил в типографию, наскочил на мальчика и залепил ему полновесную оплеуху.
От этого щека мальчика страшно вспухла.
Вот и вся история.