bannerbannerbanner
Отшельник

Максим Горький
Отшельник

Полная версия

Он засмеялся как-то особенно добродушно.

– Сын у ней Матвей Алексеич, – я его за дурачка принимал, – скушное дитё! Белый весь, без кровинки, в очках ходил, волосы поповские, бородёнка – насмех, и всё он песни да сказки в книжечку записывал. Добряга, чего ни попроси – даёт! Ну, мужики этим пользовались: тот – косу дай, этот – дров, третий – хлеба, берут – кому чего надо, не надо. Я ему говорю: «Что ты, Алексеич, раздаёшь всё? Отцы, деды твои копили, наживали, шкуру драли с людей, не боясь греха, а ты раздаёшь без оправдания. Али тебе не жалко трудов человеческих?» – «Так, говорит, надо!» Не больно умён был, ну всё-таки тихой души парень. Потом его губернатор в Китай сослал, нагрубил он губернатору, а тот его – в Китай.

– Ну – суд. Оказался защитник у меня, часа два говорил, так руками и машет. Таша тоже за меня…

– Да ты – жил с ней?

Он подумал, как бы припоминая, потом равнодушно сказал, следя обнажёнными глазами за полётом ястреба:

– Бывает это – живут и с дочерьми. Даже святой один с дочерьми жил, с двумя, от них тогда пророки Авраам, Исаак родились. Про себя я не скажу этого. Конешно, играл с ней; дело зимнее, ночи длинные, скушно! Особливо же скушно такому, который вертеться на земле привык, ходить туда-сюда, а я таков был. Сказки рассказывал я ей, – сказок я знаю сотни. Ну, а сказка – вещь фальшивая. И – кровь горячит. А Таша…

Он закрыл глаза и, качая головой, вздохнул:

– Красавица же она была невозможная! А я тоже до женщин невозможный, совсем безумный!

Старик весь встрепенулся и – с восхищением, с гордостью – сказал, захлёбываясь словами:

– Ты – гляди, дружба: шестьдесят семь годов мне, а и теперь могу всякую женщину добрать до самого конца – вот оно как. Пяток лет спустя – какие кобылицы, бывало, молили меня: «Савёлушко, милый, отпусти, сил больше нет!» Пожалеешь, отпустишь, а – она через неделю опять тут. «Что, спрашиваю, пришла? То-то вот!» Женщина – это, дружба, большое дело, вся земля об этом бредит, – зверь, птица, малая букашка – все одним живы! Кроме-то – чем жить?

– Что же всё-таки сказала дочь на суде?

– Таша? Она придумала, – а то Анцыфериха научила её, я Анцыферихе полезный был, – она сказала, что сама себе вред сделала, а я – не виноватый. Ну, меня и отпустили. Зря всё у них это, так себе, напоказ, вот, дескать, глядите, как мы законы стережём! А всё – обман один, законы эти, приказы всякие, бумаги, ничего этого не надо, пускай всяк живёт как хочет! И дешевле будет и приятнее. Вот я живу, никому не мешаю и никуда не лезу…

– А убийцы – как?

– Их – убивать! – решил Савелий. – Который убил, его тоже прикончить, тут же на месте, – не дури! Человек не комар, не муха, не хуже тебя, сволочь…

– А – воры?

– Чудак, – откуда же воры, коли воровать нечего? Чего у меня украдёшь? Лишнего – нет, значит, и зависти нет, и жадности нет. Откуда тут воры родятся? Вор – от избытку; он глядит: ой, как много! Ну, и цапнет чего-нибудь…

Было уже темно, ночь влилась в овраг. Трижды ухнула сова, старик выслушал её жуткие крики и, улыбаясь, сказал:

– Недалеко тут живёт, в дуплище. Иной раз застигнет её солнышко, не успеет она спрятаться и торчит на свету. Я иду, язык показываю ей: что, дура? Ничего не зрит, молчит. Увидят её мелкие птицы – беда ей!

Я спросил, как же он стал отшельником?

– Так и стал: ходил-ходил, потом остановился. Из-за Таши всё. Анцыфериха тут хитро сыграла – не допустила меня к ней после суда. «Я, говорит, всю правду знаю, и скажи мне спасибо, что в каторгу не попал, а дочери тебе не выдам». Дура, конечно. Повертелся я около неё, вижу – нет, её не обойдёшь! И – пошёл. Был в Киеве и в Сибири был, там большие деньги заработал, вернулся в свои места. Анцыфериху на железной дороге колёсами задавило, а Ташу она замуж выдала за фершала, в Курск. Я – в этот Курск, а фершал в Персию уехал, в Узун-город. Я в Царицын, а там на пароход, потом морем ехал в Узун – а Таша-то померла. Видел я этого фершала, – рыжеватый такой, красноносый, весёлый. Оказался – пьяница. «Ты, говорит, может, есть отец ей?» – «Нет, говорю, куда мне! Просто я его в Сибири видел, отца-то». Не хотелось открываться перед ним, – чужой человек. Ну, прошёл на Новый Афон, чуть не остался жить там – хорошее место! После вижу – нет, нехорошо! Море гремит, камни ворочает, абхазы ходят, место неровное, горы кругом, а ночи – такая чернота, будто тебя в смоле утопили. И – жара. Пришёл сюда, да вот и живу – девятый год, не зря живу. Пришёл, обстроился здесь, берёзу посадил; три года прожил – кленок посадил, потом – липу, видишь? Я, дружба, большой здесь утешитель людям, – вот приходи в воскресенье, погляди-ка, послушай!

Он почти не упоминал имени божия, – третьего слова в устах людей, подобных ему. Я спросил: много он молится?

– Нет, не шибко много, – задумчиво ответил старик, закрыв голые свои глаза. – Сначала я здорово молился; бывало, часами стою на коленках, всё крещусь. Руки у меня пилой намотаны, не устают, и спина тоже. Тыщу поклонов могу положить – не охну. А вот косточки на коленях – не терпят, ноют. Потом я вздумался: чего это я молюсь, о чём? Всё у меня есть, люди меня уважают, а я – бога беспокою. У бога – свои дела, зачем мешать ему? От него даже отводить надо людские пустяки. Он, бог, про нас заботится, а мы о нём – нет! И я так думаю: господь живёт для больших людей, где у него время для меня, мелкого дурака? Теперь я – просто так: не спится ночью, выйду из пещеры, сяду тут где-нибудь да, глядя в небеса господни, думаю: «Как он там?» Это, дружба, очень приятная занятия, до того, что и сказать нельзя, – дивен сон наяву! И – не устаёшь, как на молитве. Ничего я у него не прошу, да и другим не советую, а когда, вижу, надо, говорю тому, другому: бога пожалей! Вот приходи-ко, погляди, какой я полезный и ему и людям…

Он говорил не хвастливо, а со спокойной уверенностью мастерового в знании своего ремесла. Голые глаза его улыбались весело, скрашивая безобразие изуродованного лица.

– Зимой-то как живу? Ничего, у меня и зимой тепло. Только зимой народу трудно ходить ко мне из-за снега, – бывает, сутки по двое, по трое без хлеба живу. Один раз – суток восемь али больше не ел ни крошки, обессилел до того, что и память потерял. Девонька одна пришла-таки, выправила меня. Монастырская служка она была, а после вышла замуж за учителя. Это я её надоумил: «Что ты, Ленка, говорю, балуешься? К чему это тебе?» – «Я, говорит, сирота». – «Выходи замуж – вот и конец сиротству». А тут – учитель, Певцов, милый человек, я ему и советую: «Приглядись, Миша, к девушке». Да. Он её вскорости и поял. Ничего, живут. Ну, зимой я в Саров ухожу, в Оптину, в Дивеевский – тут кругом монастыри. Монахи однако не любят меня, всё к себе зовут, чтобы я постригся, в старцы шёл бы, – им это выгодно, приманка людям, а я не хочу, я живой, мне это не годится. Али я – святой? Я, дружба, просто – тихий человек…

Смеясь, потирая бока ладонями, он умилённо сказал:

– Зато у монахинь я – милый гость! Любят они меня, – эти меня любят! Не хвастаю, чистая правда. Я, дружба, женщину насквозь знаю, всякую, какую хочешь, – хоть дворянских кровей, хоть купеческих, а простая баба мне насквозь видна, как моя душа. Погляжу в глаза и всё понимаю, – всякое беспокойство её. Я тебе про них такие сказы могу рассказать…

И снова он убедительно пригласил меня:

– Ты вот приходи, увидишь, как я с ними гуторю. Ну-ко, давай ещё опрокинем по баночке.

Выпив, он зажмурил глаза и, качая головой, с новым восхищением проговорил:

– До чего же это вино полезное!

Короткая ночь весны заметно таяла, становилось свежо, я предложил развести костёр.

– Ну, – зачем? Али холодно? Мне, старцу, не холодно, а тебе холодно? А-яй! Так ты в пещеру иди, ложись там. Видишь ли, дружба, ежели огонь развести, налетит всякая живая мелочь и станет гореть в огне, а я этого не люблю. Огонь им, как западня, на погибель. Солнышко – всякому огню отец – никого не убивает, а мы с тобой, костей наших ради, всю эту мелкоту будем жечь. Не надо…

Я согласился – не надо. И ушёл в пещеру, а он ещё долго возился вне её, уходил куда-то, плескался в ручье, и я слышал его ласковый голос:

– Пють… Не бойся, дурачок… Фить!..

Потом он тихонько, дребезжащим голоском запел, словно баюкая кого-то…

Когда я проснулся и вышел из пещеры, Савелий, сидя на коленях, ловко плёл лапоть и говорил зяблику, который яростно распевал в кустах:

– Катай-валяй, пой, день – твой!

– Выспался, дружба? Иди, мойся, я уже чаишко вскипятил, поджидаю тебя…

– Ты что ж не спал?

– Я, дружба, помру – посплю.

Над оврагом сияло голубое небо мая.

Я пришёл к нему недели через три, в субботу к вечеру и был встречен им как старый, любимый знакомый.

Рейтинг@Mail.ru