Он замолчал, задумался. Вышла женщина с мальчиком лет семи-восьми; мальчик тощий, бледненький, видимо, больной.
– Не спит? – спросила девушка.
– Никак!
– Я к тебе хочу, – сердито заявил мальчуган, прижимаясь к девушке; она сказала:
– Садись и слушай, – вот человек интересно рассказывает.
– Этот? – спросил мальчик, указав на красноармейца.
– Другой.
Мальчик посмотрел на Заусайлова и разочарованно протянул:
– Ну-у… Он старый…
Красноармеец привлёк мальчугана к себе.
– Стар, да хорош, куда хошь пошлёшь, – отозвался Заусайлов, а красноармеец, посадив мальчика на колени себе, спросил:
– Как же ты, товарищ, к бандитам попал?
– А я их выяснил, потом – они меня. Суть дела такая: вижу я – похаживают на пчельник какие-то однородные люди, волчьей повадки, все невесёлые такие. Я и говорю товарищам в городе: подозрительно, ребята! Ну, они мне – задание: доказывай, что сочувствуешь! Доказать это – легче лёгкого: народ тёмный, озлобленный до глупости. Поумнее других коновал был, артиллерист, постарше меня лет на пятнадцать – двадцать. Практику с лошадями ему запретили, ну, он и обиделся. К тому же – пьяница. В шайке этой он вроде штабного был, а кроме его, ещё солдат ростовского полка, гренадёр, замечательный гармонист.
Мальчуган прижался щекою к плечу красноармейца и задремал, а девушка, облокотясь о свои колени, сжав лицо ладонями, смотрела за борт, высоко подняв брови. Теплоход шёл близко к правому берегу, мимо лобастого холма, под холмом рассеяно большое село: один порядок его домов заключён, как строчка в скобки, между двух церквей. С левого борта – мохнатая отмель, на ней – чёрным кустарник, и всё это быстро двигается назад, точно спрятаться хочет.
– Банда – небольшая, человек полсотни, что ли. Командовал чиновник какой-то, лесничий, кажись, так себе, сукин сын. Однако – недоверчивый. Ну вот, они трое приказывают мне: узнай то, узнай это. Товарищи говорят мне, что я могу знать, чего – не могу. Действовали они рассеянно: десяток там, десяток – в ином месте, людей наших бьют, школу сожгли, вообще живут разбоем. Задание у меня, чтоб они собрались в кулачок, а наши накрыли бы их сразу всех, как птичек сетью. Сделана была для них заманочка… помнится – в Борисоглебском уезде на маслобойке, что ли. Поверили они мне, начали стягивать силы. Чёрт его знает почему, старик догадался и вдруг явись, как злой дух, раньше, чем они успели собраться, однако – тридцать четыре сошлось. Начал он сеять смуту, дескать, надобно проверить, да погодить, да посмотреть. Вижу – развалит он всё дело, говорю нашим: «Берите, сколько есть!» Они за спиной у меня были в небольшом числе. Тут меня ручкой револьвера – по голове. Вот и вся недолга история!
– О, господи! – вздохнула женщина. – Когда всё это кончится?
– Когда прикончим, тогда и кончится, – задорно откликнулся рассказчик. Женщина махнула на него рукой и ушла.
– А ведь верно, вы в самом деле – герой, – весело и одобрительно сказал красноармеец. Мальчик встрепенулся, капризно спросил:
– Что ты кричишь?
– Извини, не буду, – отозвался красноармеец. – Строгий какой!.. Чужой вам? – спросил он девушку.
– Племянник, – ответила она. – Иди-ка спать, Саша.
– Не хочу. Там – храпит какой-то.
Он снова прижался к плечу красноармейца, а Заусайлов вполголоса повторил:
– Саша…
И, вздохнув, покачиваясь, потирая колени ладонями, заговорил тише, медленнее.
– Ты, товарищ, говоришь – герой. Слово будто не подходящее нашему брату, – своё защища-ам, ну ведь и бандиты, кулаки – своё. Верно?
Мальчик снова встрепенулся и громко, как бы с гордостью, сказал:
– У меня отца кулаки убили. Я видел – как. Мы приехали из города, папа вылез ворота отворять, а они на него напали пьяные, два, а я уже проснулся, закричал. Они его палками.
– Вот оно как, – сказал Заусайлов.
– Н-да, – угрюмо откликнулся красноармеец, а девушка сказала:
– В третьем году, а он – помнит.
– Я помню, – подтвердил мальчик, тряхнув головой.
– Расти он перестал после того, – продолжала девушка, вздыхая, – двенадцатый год ему.
– Вырасту, – хмуро пообещал мальчуган. Заусайлов пошлёпал его по колену и посоветовал:
– Так и помни!
– Вот они, дела-то, – пробормотал красноармеец. – Учительница будете?
– Да. Мы обе, с его матерью.
– Сестра вам?
– Жена брата.
– Убитого?
– Да.
Все замолчали. Красноармеец, расстегнув шинель, прикрыл мальчика и прижал его к себе плотнее.
– Вот оно, геройство, – снова заговорил Заусайлов. – Оно у нас – везде, товарищ.
Щупая пальцами папиросы в коробке, он, негромко и не торопясь, заговорил:
– Я могу хвастануть – знал героя. У нас в отряде парень был, тоже – Саша. Сашок, звали его, туляк он, медная душа. Весёлый был и – куда хошь сунь, везде он на своём месте. Личностью маленько на тебя схож был, тоже крепыш и зубастенький, как хорёк. Ты – кавалерия?
– Да.
– То-то шинель длинна. И – аккуратен.
Закурив, он продолжал, снова оживляясь:
– Был он семинарист, Сашок, из недоучек; сказывал, что выгнали его за резвость. Однако – сильно образованный. Он меня и многих в безбожники обратил, мастак был насчёт леригии, очень убедительный. Бога знал, как богатого соседа, и так доказывал, что бог жить мешает, что не хочешь, а – веришь. Н-ну, вот…
– Случилось так, что заскочил сгоряча наш отряд далеконько. За Курском это было, Деникина гнали. Вообще перепуталась обстановка, непонятно: где – они, где наши. Товарищи говорят: «Ну-ка, Заусайлов, сходи, сообрази, кто у нас с левого бока? И – сколько? Возьми себе, по вкусу, одного, двух парней». Это, конешно, так и надо по моей безграмотности. Взял я Сашка и Василия Климова, – осанистый был мужчина, вроде старшего дворника, – в Питере в царёвы годы бывали такие дворники: он, сукин сын, дворник, а осанка – церковного старосты.
– Ну, пошли. Места – незнакомые. Держимся линии железной дороги, Сашок с Климовым по одну сторону насыпи, я – по другую, впереди шагов на сто. Дорога, конешно, раскарябана. Вечер – лунный, ветерок гуля-ат, облаки бегут, тени ползут, там – тень, тут – тень, да сразу – бом! «Стой!» – кричат. Вижу – пятеро. Они хоть и белые, а в один цвет с землёй и в кустах, около насыпи, неприметны. Командирчик – молодой, ещё и до усов не дорос, реворверчик в руке, шашечка на боку, винтовочка коротенька за плечом, – вооружён, как для портрета фотографии. Нацелился мне в глаз, допрашивает, покрикивает; я, конешно, вроде как испугался, тоже во весь голос кричу, чтоб Сашок с Климовым слышали, дескать – бегу от красных, боюсь – мобилизуют. Он как будто верить начал, а солдатик один и подскажи ему: «Ваше благородие, выправка у него подозрительная, наверно – солдат ихний, разведчик!» Ах ты, думаю, сучкин сын! Ну, побили меня немножко, отрядил он со мной двоих, повели меня куда надо. Идём тихонько, и дождичек пошёл. Начал было я балагурить с конвоем, вижу: ничего не выходит, сердятся они, видно, устали. Решил молчать, а то, пожалуй, пришибут, черти.
– Долго ли, коротко ли – дошли в село, большое село и пострадавшее: горело в двух местах, некоторые избы артиллерией побиты. У церковной ограды, под деревами коновязь, семнадцать лошадей – все дрянцо. Поодаль на дереве два уже висят. «Ну, думаю, ежели не убегу, – тут и останусь». Темновато, огней в окнах почти нет, время – заполночь, спит белое воинство. Человек пяток на паперти прячутся от дождя. Привели меня к школе, а напротив её – хороший дом, два этажа, только крыша разбита. Там – шумят и огонь есть. Один конвойный пошёл туда, другой сел на крылечко школы, я, конешно, стою на дождике, тут – не побежишь.
– Вышел другой конвойный, говорит: «До утра велено оставить». Это – меня, значит. Потолковали они, куда меня запереть, повели недалеко от школы, затолкали в избу, в ней уж совсем ни зги не видно, окна заколочены. Солдат спичку зажёг – вижу я: пол разворочен, угол разбит, верхние венцы завалились внутрь, в углу – тряпьё, похоже, что убитый лежит. Дождичек проникает в избу. Солдат оглядел всё, вышел в сени, дверь не закрыл. «Это – плохо, что не закрыл, а вылезти отсюда – пустяки», – думаю. Сижу. Тихо, только лошади сопят, пофыркивают, дождик шуршит; людей не слышно. Солдат в сенях повозился и тоже засопел, потом, слышу, – храпит.
– Счёта времени я, конешно, не вёл, часов помнить не могу, сижу, не смыкая глаз, и – как страшный сон вижу. Душа скучает, и – совестно: вот как влопался! Зажёг осторожненько спичку, поглядел – брёвна так висят, что снаружи влезть в избу, пожалуй, можно, а вот из избы-то едва ли вылезешь. Встал, попробовал – качаются.
– И тут меня точно кипятком ошпарило, слышу шёпот: «Заусайлов!» Это – Сашок, это – он! «Вылезай», – шепчет. Отвечаю: «Никак нельзя, в сенях – солдат». Замолчал он, потом, слышу, царапает, брёвна поскрипывают. И только что, на счастье своё, отодвинулся к печке, – заскрежетало, завалились брёвна в избу. Ну, теперь – оба пропали!
– Солдат, конешно, проснулся, кричит: «Что ты там?» Отвечаю: «Не моя вина, угол обвалился!» Ну, ему, конешно, наплевать, был бы арестованный жив до казённого срока. Пожалел, что не задавило меня. Стало опять тихо, и слышу, близко от меня, – дыхание, пощупал рукой – голова. «Сашок, шепчу, как это ты, зачем?» Он объясняет: «Мы, говорит, всё слышали, Климова я назад послал, а сам следом за тобой пошёл… Главная, говорит, сила их не здесь, а верстах в четырёх», – он уже всё досконально разузнал. «Они, говорит, думают, что у них в тылу и справа – наши»… Рассказывает он, а сам зубами поскрипывает и будто задыхается. «Мне, говорит, бок оцарапало, сильно кровь идёт, и ногу придавило». Пощупал я – действительно нога завалена. Стал шевелить бревно, а он шепчет: «Не тронь, закричу – пропадёшь! Уходи, говорит, всё ли помнишь, что я сказал? Уходи скорей!» – «Нет, думаю, как я его оставлю?» И опять шевелю бревно-то, а он мне шипит: «Брось, чёрт, дурак! Закричу!» Что делать?! Я ещё разок попробовал, может, освобожу ногу-то… Ну, хочешь – веришь, товарищ, хочешь – не веришь, – слышал я, хрустнула косточка, прямо, знаешь… хрустнула! Да… Раздавил я её, значит… А он простонал тихонько и замер. Обмер. «Ну, думаю, теперь – прости, прощай, Сашок!..»
Заусайлов наклонил голову, щупал пальцами папиросы в коробке, должно быть, искал, которая потуже набита. Не поднимая голову, он продолжал потише и не очень охотно:
– За ночь к нам товарищи подошли, а вечером мы припёрли белых к оврагу, там и был конец делу. Мы с Климовым и ещё десяточек наших первые попали в это несчастное село. Ну, опять, пожар там. А Сашок – висит на том самом дереве, где до него другой висел, тоже молодой, его сняли, бросили в лужу, в грязь. А Сашок – голый, только одна штанина подштанников на нём. Избит весь, лица – нет. Бок распорот. Руки – по швам, голова – вниз и набок. Вроде как виноватый… А виноватый я…
– Это – не выходит, – пробормотал красноармеец. – Оба вы, товарищ, исполнили долг как надо.
Заусайлов раскурил папиросу и, прикрыв ладонью спичку, не гасил её огонёк до той минуты, пока он приблизился к пальцам. Дунув на него, он раздавил пальцем красный уголь и сказал:
– Вот герой-то был!
– Да-а, – тихо отозвалась учительница и спросила:
– Уснул?
– Спит, – ответил красноармеец, заглянув в лицо мальчугана, и, помолчав, веско заговорил:
– У нас герои не перевелись. Вот, скажем, погрохрана в Средней Азии – парни ведут себя «на ять»! Был такой случай: двое бойцов отправились с поста в степь, а ночь была тёмная. Разошлись они в разные стороны, и один наткнулся на басмачей, схватили они его, и оборониться не успел. Тогда он кричит товарищу: «Стреляй на мой голос!» Тот мигом использовал пачку, одного басмача подранил, другие – разбежались, даже и винтовку отнятую бросили. А в это время – другого басмачи взяли; он кричит: «Делай, как я!» Он ещё и винтовку зарядить не успел, прикладом отбивается. Тогда – первый начал садить в голос пулю за пулей и тоже положил одного. Воротились на пост – рассказывают, а им и не верят. Утром проверили по крови – факт! А ведь на голос стрелять – значило, по товарищу стрелять. Понятно?