bannerbannerbanner
Супруги Орловы

Максим Горький
Супруги Орловы

Полная версия

Она смотрела на него подозрительно, и в тоне её звучали и горечь и вызов мужу.

– Н-нет, – смущённо сказал Григорий, – я вообще… Жили мы с тобой… знаешь сама, что за жизнь! Вспоминать тошно. А вот теперь поднялись… и боязно чего-то. Всё так скоро переменилось… И я сам себе как чужой, и ты другая будто бы. Это что такое? И что за этим будет?

– Что бог даст, Гриша! – серьёзно сказала Матрёна. – Ты только не кайся в том, что хорош вчера был.

– Ладно, брось… – всё так же смущённо остановил её Григорий. – Я, видишь ли, думаю, что всё-таки ничего не выйдет у нас. И прежняя жизнь наша не цветиста, и теперешняя мне не по душе. И хоть не пью я, не дерусь с тобой, не ругаюсь…

Матрёна судорожно засмеялась.

– Некогда тебе теперь заниматься-то всем этим.

– Напиться я всегда бы нашёл время, – улыбнулся Орлов. – Не тянет, – вот диво! А потом мне вообще как-то… не то совестно чего-то, не то боязно… – Он тряхнул головой и задумался.

– Господь тебя знает, что с тобой, – тяжело вздохнув, сказала Матрёна.

– Житьё хорошее, хоть работы и много; доктора тебя любят, сам ты в аккурате себя держишь, – уж я не знаю что? Беспокойный ты очень.

– Это верно, беспокойный… Вот я думал ночью: «Пётр Иванович говорит: все люди равны друг другу, а я разве не человек, как все? Но, однако, доктор Ващенко получше меня, и Пётр Иванович получше, и многие другие…

Значит, они мне не ровня и я им не ровня, я это чувствую. Они вылечили Мишку Усова и рады… А я этого не понимаю. И вообще чему радоваться, коли человек: выздоровел? Жизнь у него хуже холерной судороги, ежели говорить по правде. Они понимают это, а – рады… И я тоже хотел бы порадоваться, как они, а не могу… Потому что – чему же радоваться, опять-таки?»

– А они жалеют людей, – возразила Матрёна. – У нас тоже… начнёт поправляться больная, так, господи, что делается! А которая бедная идёт на выписку, так ей и советов, и денег, и лекарств надают… Даже слеза меня прошибает… добрые люди!

– Вот ты говоришь – слеза… А меня удивление берёт… Больше ничего.

– Орлов повёл плечами и потёр себе голову, недоумевающе поглядев на жену.

У неё откуда-то явилось красноречие, и она с усердием начала доказывать мужу, что люди достойны жалости. Наклонясь к нему, глядя в лицо его ласкающими глазами, она долго говорила ему про людей и тяжесть жизни, а он смотрел на неё и думал:

«Ишь как говорит! Откуда у неё слова?»

– Ведь и сам ты жалостливый – говоришь, удушил бы холеру, ежели бы сила. А – для чего? Тебе от того, что она явилась, даже лучше жить стало.

Орлов вдруг расхохотался.

– А ведь верно! И впрямь лучше! Ах ты, дуй её горой! Люди мрут, а мне от этого жить лучше, а?.. Вот так жизнь! Тьфу!

Он встал и, смеясь, ушёл на дежурство. Когда он шёл по коридору, у него вдруг явилось сожаление о том, что, кроме него, никто не слышал речей Матрёны. «Ловко говорила! Баба, баба, а тоже понимает кое-что». И, охваченный приятным чувством, он вошёл в своё отделение навстречу хрипам и стонам больных.

Матрёна, в свою очередь, всячески старалась расширить своё возрастающее значение в жизни мужа. Трудовая, бойкая жизнь сильно приподняла её самооценку.

Она не думала, не рассуждала, но, вспоминая свою прежнюю жизнь в подвале, в тесном кругу забот о муже и хозяйстве, невольно сравнивала прошлое с настоящим, и мрачные картины подвального существования постепенно отходили всё далее и далее от неё. Барачное начальство полюбило её за сметливость и уменье работать, все относились к ней ласково, в ней видели человека, это было ново для неё, оживляло её…

Однажды, во время ночного дежурства, толстая докторша начала расспрашивать её об её жизни, и Матрёна, охотно и открыто рассказывая ей про свою жизнь, вдруг замолчала, улыбаясь.

– Ты что смеёшься? – спросила докторша.

– Да так… очень уж плохо жила я… и ведь, поверите ли, милая моя барыня, – не понимала я этого, вот до сего часу не понимала, как плохо.

После этого смотра прошлому в душе Орловой родилось странное чувство к мужу, – она всё так же любила его, как и раньше, – слепой любовью самки, но ей стало казаться, как будто Григорий – должник её. Порой она, говоря с ним, принимала тон покровительственный, ибо он часто возбуждал в ней жалость своими беспокойными речами. Но всё-таки иногда её охватывало сомнение в возможности тихой и мирной жизни с мужем, хотя она верила, что Григорий остепенится и погаснет в нём его тоска.

Роковым образом они должны были сблизиться друг с другом, и – оба молодые, трудоспособные, сильные – зажили бы серой жизнью полусытой бедности, кулацкой жизнью, всецело поглощённой погоней за грошом, но от этого конца их спасло то, что Гришка называл своим «беспокойством в сердце» и что не могло помириться с буднями.

Утром хмурого сентябрьского дня на двор барака въехала фура, и Пронин вынул из неё маленького мальчика, перепачканного красками, костлявого, жёлтого, едва дышавшего.

– Опять из дома Петунникова, с Мокрой улицы, – сообщил возница на вопрос, откуда больной.

– Чижик! – огорчённо вскричал Орлов, – ах ты, господи! Сенька! Чиж! Ты меня узнаёшь?

– У…узнал, – с усилием сказал Чижик, лёжа на носилках и медленно заводя глаза под лоб, чтобы видеть Орлова, который шёл у него в головах и склонился над ним.

– Ах ты, – весёлая птица! Как же это ты сбрендил? – спрашивал Орлов.

Он был странно встревожен видом этого мальчугана, измученного болезнью. – Мальчишку-то за что? – воплотил он в один вопрос свои ощущения, печально качнув головой.

Чижик молчал и пожимался.

– Холодно, – сказал он, когда, положив на койку, стали снимать с него прокрашенные всеми красками лохмотья.

– А вот мы тебя сейчас в горячую воду пустим, – обещал Орлов. – И вылечим.

Чижик потряс головёнкой и зашептал:

– Не вылечишь… Дяденька Григорий… наклонись-ка… ухом.

Гармонику-то я стащил… Она – в дровянике… Третьего дня в первый раз тронул после того, как украл. А-ах какая! Спрятал её, а тут и брюхо заболело… Вот… Значит, за грех это… Она под лестницей на стенке висит… дровами я её заложил… Вот… Ты, дяденька Григорий, отдай её…

У гармониста сестра есть… Спрашивала… От-да-ай!.. – Он застонал и начал корчиться в судорогах.

С ним сделали всё, что могли, но истощённое, худое тельце некрепко держало в себе жизнь, и вечером Орлов нёс его на носилках в мертвецкую. Нёс и чувствовал себя так, точно его обидели.

В мертвецкой Орлов попробовал расправить тело Чижика, это ему не удалось. Орлов ушёл убитый, хмурый, унося с собой образ изувеченного страшною болезнью весёлого мальчика.

Его охватило расслабляющее сознание своего бессилия перед смертью.

Сколько он хлопотал около Чижика, как ревностно трудились над ним доктора – умер мальчик! Обидно… Вот и его, Орлова, схватит однажды, скрючит, и кончено. Ему стало страшно, его охватило одиночество. Поговорить бы с умным человеком насчёт всего этого! Он не раз пробовал завести разговор с кем-либо из студентов, но никто не имел времени для философии. Приходилось идти к жене и говорить с ней. Он пошёл, хмурый и печальный.

Она мылась в углу комнаты, но самовар уже стоял на столе, наполняя воздух паром и шипением.

Григорий молча сел, глядя на голые, круглые плечи жены. Самовар бурлил, плескалась вода, Матрёна фыркала, по коридору взад и вперёд быстро бегали служители, Орлов по походке старался определить, кто идёт.

Вдруг ему представилось, что плечи Матрёны так же холодны и покрыты таким же липким потом, как у Чижика, когда тот корчился в судорогах на больничной койке. Он вздрогнул и глухо сказал:

– Умер Сенька-то…

– Умер?! Царство небесное новопреставленному отроку Семёну! – молитвенно сказала Матрёна и вслед за тем начала свирепо плеваться – мыло попало в рот.

– Жалко мне его, – вздохнул Григорий.

– Озорник больно был.

– Умер и – шабаш! Не твоё теперь дело, каков он был… А что умер – это жалко. Бойкий был. Гармонику… Гм! Ловкий мальчонка… Я иной раз смотрел на него и думал: взять его к себе вроде как в ученика… Сирота… привык бы и стал заместо сына нам… Здоровенная ты, а не родишь… Родила один раз, да и кончено. Эх ты! Были бы у нас пискуны этакие, глядишь, не так скучно жилось бы нам… А то вот живи, работай… А для чего? Для пропитания своего и твоего… А куда мы… куда нам пропитание? Чтобы работать… Колесо бессмысленное выходит… А ежели были бы дети – другой разговорец. Н-да…

Он говорил, низко опустив голову, тоном грусти и недовольства. Матрёна стояла перед ним и слушала, постепенно бледнея.

– Я здоровый, ты здоровая, а детей нет… Почему? Н-да… Думаешь, думаешь этак-то и… запьёшь.

– Врёшь! – твёрдо и громко сказала Матрёна. – Врёшь ты! Не смей ты мне этих подлых твоих слов говорить… слышишь? Не смей! Пьёшь ты – так себе, из баловства, потому что сдержать себя не можешь, а бездетство моё ни при чём тут; врёшь!

Григорий был ошеломлён. Он откинулся на спинку стула, взглянул на жену и не узнал её. Никогда раньше он не видал её такою разъярённой, никогда не смотрела она на него такими безжалостно злыми глазами и не говорила с такой силой.

– Ну, ну?! – вызывающе произнёс Григорий, вцепившись руками в сиденье стула. – Ну-ка, говори ещё!

– И скажу! Не сказала бы, но укора твоего такого не могу снести! Не рожу я тебе? И не буду! Не могу уж… Не рожу!.. – рыдание послышалось в её крике.

– Не ори, – предупредил её муж.

– Почему не рожу, а? Ну-ка вспомни, сколько ты меня бил? Сколько пинков в бока мне насыпал?.. Сосчитай-ка! Как ты мучил, истязал меня?

Знаешь ли ты, сколько крови из меня лилось после мучительства твоего? По шею рубаха-то в крови бывала! Вот почему не рожу, муж милый! Как же ты можешь упрёки мне делать за это, а? Как же харе твоей не совестно смотреть-то на меня?.. Ведь убивец ты! Понимаешь ли – убивец! Убивал ты, сам убивал деток-то своих! а теперь меня упрекаешь за то, что не рожу…

 

Всё я от тебя сносила, всё я тебе прощала, – этаких слов вовеки не прощу!

Умирать буду – вспомню! Неужто ты не понимаешь, что сам виноват, что извёл ты меня? Неужто я не как все женщины – не хочу детей! Многие ночи я, не спамши, господа бога молила сохранить дитя в утробе моей от тебя, убивца…

Вижу дитя чужое – горечью захлёбываюсь от зависти да жалости к себе… Мне бы… Царица небесная!.. Сёмку этого… тихонько ласкала… Что я? Господи!

Бесплодная…

Она стала задыхаться. Слова прыгали из её рта без смысла и связи.

Лицо у неё было в пятнах, она дрожала и царапала себе шею, – в горле её клокотали рыдания. Крепко держась за стул, Григорий, бледный, подавленный, сидел против неё и широко раскрытыми глазами смотрел на эту, чужую ему женщину. И боялся её – боялся, что она вцепится ему в горло и задушит его. Именно это обещали ему её страшные, горящие злобой глаза. Она была теперь вдвое сильнее его, он это чувствовал и трусил; не мог встать и ударить её, как сделал бы, если бы не понимал, что она переродилась, впитав великую силу откуда-то.

– Душу ты мне задел… Велик твой грех передо мной! Терпела я, молчала… люблю тебя потому что – но не могу я попрёка такого снести!..

Сил уж нет… Богоданный ты мой! будь ты за слова твои трижды проклят…

– Молчать! – рявкнул Гришка, оскалив зубы.

– Вы, скандалисты! Забыли, где вы?

У Григория был туман в глазах. Не видя, кто стоит в двери, выругался скверными словами, оттолкнул человека в сторону и убежал в поле. А Матрёна, постояв среди комнаты с минуту, шатаясь, точно слепая, протянув руки вперёд, подошла к койке и со стоном свалилась на неё.

Темнело, в окна комнаты с неба из сизых, рваных туч заглядывала любопытно золотистая луна. Но вскоре по стёклам окон и стене барака зашуршал мелкий частый дождь – предвестник бесконечных, наводящих тоску дождей осени.

Маятник часов равномерно отбивал секунды, неустанно били в стёкла капли дождя. Один за другим шли часы, и дождь всё шёл, а на койке неподвижно лежала женщина, глядя воспалёнными глазами в потолок; зубы её крепко стиснуты, скулы выдались. Дождь всё шуршал о стены и стёкла; казалось, он настойчиво шепчет что-то утомительно однообразное, хочет убедить кого-то в чём-то, но не имеет достаточно страсти для того, чтобы сделать это быстро, красиво, и надеется достичь своей цели мучительною, бесконечной, бесцветною проповедью, в которой нет искреннего пафоса веры.

Дождь шёл и тогда, когда небо покрылось предрассветной серостью, обещающей ненастный день. Матрёна не могла уснуть. В монотонном шуме дождя она слышала тоскливый и пугавший её вопрос:

«Что теперь будет?»

Ответ вспыхивал пред нею в образе пьяного мужа. Ей было трудно расстаться с мечтой о спокойной, любовной жизни, она сжилась с этой мечтой и гнала прочь угрожающее предчувствие. И в то же время у неё мелькало сознание, что, если запьёт Григорий, она уже не сможет жить с ним. Она видела его другим, сама стала другая, прежняя жизнь возбуждала в ней боязнь и отвращение – чувства новые, ранее неведомые ей. Но она была женщина и – стала обвинять себя за размолвку с мужем.

– И как это всё вышло?.. О, господи!.. Точно я с крючка сорвалась…

Рассвело. В поле клубился тяжёлый туман и неба не видно было сквозь его серую мглу.

– Орлова! Дежурить…

Повинуясь зову, брошенному в дверь её комнаты, она поднялась с постели, наскоро умылась и пошла в барак, чувствуя себя бессильной, полубольной. В бараке она вызвала общее недоумение вялостью и угрюмым лицом с погасшими глазами.

– Вам нездоровится? – спросила её докторша.

– Ничего…

– Да вы скажите, не стесняясь! Ведь можно заменить вас…

Матрёне стало совестно, ей не хотелось выдавать боли и страха пред этим хорошим, но всё-таки чужим ей человеком. И, почерпнув из глубины своей измученной души остаток бодрости, она, усмехаясь, сказала докторше:

– Ничего! С мужем немножко повздорила… Пройдёт это… не в первинку…

– Бедная вы! – вздохнула докторша, знавшая её жизнь.

Матрёне хотелось ткнуться головой в её колени и зареветь… Но она только плотно сжала губы да провела рукой по горлу, отталкивая готовое вырваться рыдание назад в грудь.

Сменившись с дежурства, она вошла в свою комнату и посмотрела в окно.

По полю к бараку двигалась фура – должно быть, везли больного. Мелкий дождь сыпался… Больше ничего не было. Матрёна отвернулась от окна и, тяжело вздохнув, села за стол, занятая вопросом:

«Что теперь будет?»

Долго сидела она в тяжёлой полудремоте, каждый раз шум шагов в коридоре заставлял её вздрагивать и, привстав со стула, смотреть на дверь…

Но когда, наконец, эта дверь отворилась и вошёл Григорий, она не вздрогнула и не встала, ибо почувствовала себя так, точно осенние тучи с неба вдруг опустились на неё всей своей тяжестью.

А Григорий остановился у порога, бросил на пол мокрый картуз и, громко топая ногами, пошёл к жене. С него текла вода. Лицо у него было красное, глаза тусклые и губы растягивались в широкую, глупую улыбку. Он шёл, и Матрёна слышала, как в сапогах его хлюпала вода. Он был жалок, таким она не ждала его.

– Хорош! – сказала она.

Григорий глупо мотнул головой и спросил:

– Хочешь, в ноги поклонюсь?

Она молчала.

– Не хочешь? Твоё дело… А я всё думал: виноват я пред тобой или нет?

Выходит – виноват. Вот я и говорю – хочешь, в н-ноги поклонюсь?

Она молчала, вдыхая запах водки, исходивший от него, душу её разъедало горькое чувство.

– Ты вот что – ты не кобенься! Пользуйся, пока я смирный, – повышая голос, говорил Григорий. – Ну, прощаешь?

– Пьяный ты, – сказала Матрёна, вздыхая. – Иди-ка спать…

– Врёшь, я не пьяный, а – устал я. Я всё ходил и думал… Я, брат, много думал… о! ты смотри!..

Он погрозил ей пальцем, криво усмехаясь.

– Что молчишь?

– Не могу я с тобой говорить.

– Не можешь? Почему?

Он вдруг весь вспыхнул, и голос у него стал твёрже.

– Ты вчера накричала на меня тут, налаяла… ну, а я вот у тебя прощенья прошу. Понимай!

Он сказал это зловеще, у него вздрагивали губы и ноздри раздувались.

Матрёна знала, что это значит, и пред ней в ярких образах воскресало прежнее: подвал, субботние сражения, тоска и духота их жизни.

– Понимаю я! – резко сказала она. – Вижу, – опять ты озвереешь теперь… эх ты!

– Озверею? Это к делу не идёт… Я говорю: простишь? Ты что думаешь?

Нужно мне оно, твоё прощенье? Обойдусь и без него, а хочу вот, чтоб ты меня простила… Поняла?

– Уйди, Григорий! – тоскливо воскликнула женщина, отвёртываясь от него.

– Уйти? – зло засмеялся Гришка. – Уйти, а ты чтобы осталась на воле?

Ну, не-ет! А ты это видела?

Он схватил её за плечо, рванул к себе и поднёс к её лицу нож – короткий, толстый и острый кусок ржавого железа.

– Эх, кабы ты меня зарезал, – глубоко вздохнув, сказала Матрёна и, освободясь из-под его руки, вновь отвернулась от него. Тогда и он отшатнулся, поражённый не её словами, а тоном их. Он слыхал из её уст эти слова, не раз слыхал, но так – она никогда не говорила их. Минуту назад ему было бы легко ударить её, но теперь он не мог и не хотел этого. Почти испуганный её равнодушием, он бросил нож на стол и с тупой злобой спросил:

– Дьявол! Чего тебе нужно?

– Ничего мне не надо! – задыхаясь, крикнула Матрёна. – Ты что? Убить пришёл? Ну и убей.

Орлов смотрел на неё и молчал, не зная, что ему делать. Он пришёл с определённым намерением победить жену. Вчера, во время столкновения, она была сильнее его, он это чувствовал, и это унижало его в своих глазах.

Непременно нужно было, чтобы она опять подчинилась ему, он твёрдо знал – нужно! Натура страстная, он много пережил и передумал за эти сутки и – тёмный человек – не умел разобраться в хаосе чувств, которые возбудила в нём жена брошенным ему правдивым обвинением. Он понимал, что это восстание против него, и принёс с собой нож, чтоб испугать Матрёну; он убил бы её, если б она не так пассивно сопротивлялась его желанию подчинить её. Но вот она была пред ним, беззащитная, убитая тоской и – всё-таки сильнее его. Ему было обидно видеть это, и обида действовала на него отрезвляюще.

– Слушай! – сказал он, – ты не фордыбачь! Ты знаешь, я ведь и в самом деле – ахну вот тебя в бок – и шабаш! И всей истории будет точка!.. Очень просто…

Почувствовав, что он говорит не то, что нужно, Орлов замолчал. Матрёна не двигалась, отвернувшись от него. В ней бился этот неотвязный вопрос:

«Что теперь будет?»

– Мотря! – тихо заговорил Григорий, опираясь на стол рукой и наклонясь к жене. – Али я виноват, что… всё не в порядке?..

Он покрутил головой, вздохнув.

– Так тошно! Ведь разве это жизнь? Ну, скажем, холерные, – что они?

Разве они мне поддержка? Одни помрут, другие выздоровеют… а я опять должён буду жить. Как? Не жизнь – судорога… разве не обидно это? Ведь я всё понимаю, только мне трудно сказать, что я не могу так жить… Их вон лечат и всякое им внимание… а я здоровый, но ежели у меня душа болит, – разве я их дешевле? Ты подумай – ведь я хуже холерного… у меня в сердце судороги! А ты на меня кричишь!.. Ты думаешь, я – зверь? Пьяница – и всё тут? Эх ты… баба ты!

Рейтинг@Mail.ru