На этом беседа наша и кончилась. Я думаю, что нет надобности напоминать, что я воспроизвёл её не в точных словах, не буквально. В точности смысла – не сомневаюсь.
И вот я увидел пред собой Владимира Ильича Ленина ещё более твёрдым, непреклонным, чем он был на Лондонском съезде. Но там он волновался, и были моменты, когда ясно чувствовалось, что раскол в партии заставляет переживать его очень тяжёлые минуты.
Здесь он был настроен спокойно, холодновато и насмешливо, сурово отталкивался от бесед на философские темы и вообще вёл себя настороженно. А. А. Богданов, человек удивительно симпатичный, мягкий и влюблённый в Ленина, но немножко самолюбивый, принуждён был выслушивать весьма острые и тяжёлые слова:
– Шопенгауэр говорит: «Кто ясно мыслит – ясно излагает», я думаю, что лучше этого он ничего не сказал. Вы, т[оварищ] Богданов, излагаете неясно. Вы мне объясните в двух-трёх фразах, что даёт рабочему классу ваша «подстановка» и почему махизм – революционнее марксизма?
Богданов пробовал объяснить, но он говорил действительно неясно и многословно.
– Бросьте, – советовал Владимир Ильич. – Кто-то, кажется Жорес, сказал: «Лучше говорить правду, чем быть министром», я бы прибавил: и махистом.
Затем он азартно играл с Богдановым в шахматы и, проигрывая, сердился, даже унывал, как-то по-детски. Замечательно: даже и это детское уныние, так же как его удивительный смех, – не нарушали целостной слитности его характера.
Был на Капри другой Ленин – прекрасный товарищ, весёлый человек, с живым и неутомимым интересом ко всему в мире, с поразительно мягким отношением к людям.
Как-то поздним вечером, когда все ушли гулять, он говорил мне и М. Ф. Андреевой, – невесело говорил, с глубоким сожалением:
– Умные, талантливые люди, не мало сделали для партии, могли бы сделать в десять раз больше, а – не пойдут они с нами! Не могут. И десятки, сотни таких людей ломает, уродует этот преступный строй.
В другой раз он сказал:
– Луначарский вернётся в партию, он – менее индивидуалист, чем те двое. На редкость богато одарённая натура. Я к нему «питаю слабость» – чёрт возьми, какие глупые слова: питать слабость! Я его, знаете, люблю, отличный товарищ! Есть в нём какой-то французский блеск. Легкомыслие у него тоже французское, легкомыслие – от эстетизма у него.
Он подробно расспрашивал о жизни каприйских рыбаков, о их заработке, о влиянии попов, о школе – широта его интересов не могла не изумлять меня. Когда ему указали, что вот этот попик – сын бедного крестьянина, он сейчас же потребовал, чтоб ему собрали справки: насколько часто крестьяне отдают своих детей в семинариумы, и возвращаются ли дети крестьян служить попами в свои деревни?
– Вы – понимаете? Если это не случайное явление – значит, это политика Ватикана. Хитрая политика!
Не могу представить себе другого человека, который, стоя так высоко над людьми, умел бы сохранить себя от соблазна честолюбия и не утратил бы живого интереса к «простым людям».
Был в нём некий магнетизм, который притягивал к нему сердца и симпатии людей труда. Он не говорил по-итальянски, но рыбаки Капри, видевшие и Шаляпина и не мало других крупных русских людей, каким-то чутьём сразу выделили Ленина на особое место. Обаятелен был его смех, – «задушевный» смех человека, который, прекрасно умея видеть неуклюжесть людской глупости и акробатические хитрости разума, умел наслаждаться детской наивностью «простых сердцем».
Старый рыбак, Джиованни Спадаро, сказал о нём:
– Так смеяться может только честный человек.
Качаясь в лодке, на голубой и прозрачной, как небо, волне, Ленин учился удить рыбу «с пальца» – лесой без удилища. Рыбаки объясняли ему, что подсекать надо, когда палец почувствует дрожь лесы:
– Кози: дринь-дринь. Капиш?
Он тотчас подсёк рыбу, повёл её и закричал с восторгом ребёнка, с азартом охотника:
– Ага! Дринь-дринь!
Рыбаки оглушительно и тоже, как дети, радостно захохотали и прозвали рыбака:
«Синьор Дринь-дринь».
Он уехал, а они всё спрашивали:
– Как живёт синьор Дринь-дринь? Царь не схватит его, нет?
Не помню, до Владимира Ильича или после его на Капри был Г. В. Плеханов.
Несколько эмигрантов каприйской колонии – литератор Н. Олигер, Лоренц-Метнер, присуждённый к смертной казни за организацию восстания в Сочи, Павел Вигдорчик и ещё, кажется, двое – хотели побеседовать с ним. Он отказался. Это было его право, он – был больной человек, приехал отдохнуть. Но Олигер и Лоренц говорили мне, что он сделал это в форме очень обидной для них. Нервозный Олигер настаивал, что Г. В. сказано было нечто об «усталости от обилия желающих говорить, но не способных делать». Он, будучи у меня, действительно не пожелал никого видеть из местной колонии, – Владимир Ильич видел всех. Плеханов ни о чём не расспрашивал, он уже всё знал и сам рассказывал. По-русски широко талантливый, европейски воспитанный, он любил щегольнуть красивым, острым словцом и, кажется, именно ради острого словца жестоко подчёркивал недостатки иностранных и русских товарищей. Мне показалось, что его остроты не всегда удачны, в памяти остались только неудачные: «не в меру умеренный Меринг», «самозванец Энрико Ферри, в нём нет железа ни золотника» – тут каламбур построен на слове «ферро» – «железо». И всё – в этом роде. Вообще же он относился к людям снисходительно, разумеется, не так, как бог, но несколько похоже. Талантливейший литератор, основоположник партии, он вызвал у меня глубокое почтение, но не симпатию. Слишком много было в нём «аристократизма». Может быть, я сужу ошибочно. У меня нет особенной любви к ошибкам, но, как все люди, я тоже ошибаюсь. А факт остаётся фактом: редко встречал я людей до такой степени различных, как Г. В. Плеханов и В. И. Ленин. Это и естественно: один заканчивал свою работу разрушения старого мира, другой уже начал строить новый мир.
Жизнь устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невозможно искренно любить. Уже только эта одна, в корне искажающая человека, необходимость раздвоения души, неизбежность любви сквозь ненависть осуждает современные условия жизни на разрушение.
В России, стране, где необходимость страдания проповедуется как универсальное средство «спасения души», я не встречал, не знаю человека, который с такой глубиной и силой, как Ленин, чувствовал бы ненависть, отвращение и презрение к несчастиям, горю, страданию людей.
В моих глазах эти чувства, эта ненависть к драмам и трагедиям жизни особенно высоко поднимают Владимира Ленина, человека страны, где во славу и освящение страдания написаны самые талантливые евангелия и где юношество начинает жить по книгам, набитым однообразными, в сущности, описаниями мелких, будничных драм. Русская литература – самая пессимистическая литература Европы; у нас все книги пишутся на одну и ту же тему о том, как мы страдаем, – в юности и зрелом возрасте: от недостатка разума, от гнёта самодержавия, от женщин, от любви к ближнему, от неудачного устройства вселенной; в старости: от сознания ошибок жизни, недостатка зубов, несварения желудка и от необходимости умереть.
Каждый русский, посидев «за политику» месяц в тюрьме или прожив год в ссылке, считает священной обязанностью своей подарить России книгу воспоминаний о том, как он страдал. И никто до сего дня не догадался выдумать книгу о том, как он всю жизнь радовался. А так как русский человек привык выдумывать жизнь для себя, делать же её плохо умеет, то весьма вероятно, что книга о счастливой жизни научила бы его, как нужно выдумывать такую жизнь.
Для меня исключительно велико в Ленине именно это его чувство непримиримой, неугасимой вражды к несчастиям людей, его яркая вера в то, что несчастие не есть неустранимая основа бытия, а – мерзость, которую люди должны и могут отмести прочь от себя.
Я бы назвал эту основную черту его характера воинствующим оптимизмом материалиста. Именно она особенно привлекала душу мою к этому человеку, – Человеку – с большой буквы.
В 17–18 годах мои отношения с Лениным были далеко не таковы, какими я хотел бы их видеть, но они не могли быть иными.
Он – политик. Он в совершенстве обладал тою чётко выработанной прямолинейностью взгляда, которая необходима рулевому столь огромного, тяжёлого корабля, каким является свинцовая крестьянская Россия.
У меня же органическое отвращение к политике, и я плохо верю в разум масс вообще, в разум же крестьянской массы – в особенности. Разум, не организованный идеей, – ещё не та сила, которая входит в жизнь творчески. В разуме массы – нет идеи до поры, пока в ней сознания общности интересов всех её единиц.
Тысячелетия живёт она стремлением к лучшему, но это стремление создаёт из плоти её хищников, которые её же порабощают, её кровью живут, и так будет до поры, пока она не осознает, что в мире есть только одна сила, способная освободить её из плена хищников, – сила правды Ленина.
Когда в 17 году Ленин, приехав в Россию, опубликовал свои «тезисы»[8], я подумал, что этими тезисами он приносит всю ничтожную количественно, героическую качественно рать политически воспитанных рабочих и всю искренно революционную интеллигенцию в жертву русскому крестьянству. Эта единственная в России активная сила будет брошена, как горсть соли, в пресное болото деревни и бесследно растворится, рассосётся в ней, ничего не изменив в духе, быте, в истории русского народа.
Научная, техническая – вообще квалифицированная интеллигенция, с моей точки зрения, революционна по существу своему, и вместе с рабочей, социалистической интеллигенцией – для меня была самой драгоценной силой, накопленной Россией, – иной силы, способной взять власть и организовать деревню, я – в России 17 года не видел. Но эти силы, количественно незначительные и раздробленные противоречиями, могли бы выполнить свою роль только при условии прочнейшего внутреннего единения. Пред ними стояла грандиозная работа: овладеть анархизмом деревни, культивировать волю мужика, научить его разумно работать, преобразить его хозяйство и всем этим быстро двинуть страну вперёд; всё это достижимо лишь при наличии подчинения инстинктов деревни организованному разуму города. Первейшей задачей революции я считал создание таких условий, которые бы содействовали росту культурных сил страны. В этих целях я предложил устроить на Капри школу для рабочих и в годы реакции, 1907–1913, посильно пытался всячески поднять бодрость духа рабочих.
Ради этой цели тотчас после февральского переворота, весною 17 года, была организована «Свободная ассоциация для развития и распространения положительных наук» – учреждение, которое ставило задачей своей, с одной стороны, организацию в России научно-исследовательских институтов, с другой – широкую и непрерывную популяризацию научных и технических знаний в рабочей среде. Во главе ассоциации встали крупные учёные, члены Российской Академии наук В. А. Стеклов, Л. А. Чугаев, академик Ферсман, С. П. Костычев, А. А. Петровский и ряд других. Деятельно собирались средства; С. П. Костычев уже приступил к поискам места для устройства исследовательского института по вопросам зооботаники.
Для большей ясности скажу, что меня всю жизнь угнетал факт подавляющего преобладания безграмотной деревни над городом, зоологический индивидуализм крестьянства и почти полное отсутствие в нём социальных эмоций. Диктатура политически грамотных рабочих, в тесном союзе с научной и технической интеллигенцией, была, на мой взгляд, единственно возможным выходом из трудного положения, особенно осложнённого войной, ещё более анархизировавшей деревню.
С коммунистами я расходился по вопросу об оценке роли интеллигенции в русской революции, подготовленной именно этой интеллигенцией, в число которой входят и все «большевики», воспитавшие сотни рабочих в духе социального героизма и высокой интеллектуальности. Русская интеллигенция – научная и рабочая – была, остаётся и ещё долго будет единственной ломовой лошадью, запряжённой в тяжкий воз истории России. Несмотря на все толчки и возбуждения, испытанные им, разум народных масс всё ещё остаётся силой, требующей руководства извне.
Так думал я 13 лет тому назад и так – ошибался. Эту страницу моих воспоминаний следовало бы вычеркнуть. Но – «написано пером – не вырубишь топором». К тому же: «на ошибках – учимся» – часто повторял Владимир Ильич. Пусть же читатели знают эту мою ошибку. Было бы хорошо, если б она послужила уроком для тех, кто склонен торопиться с выводами из своих наблюдений.
Разумеется, после ряда фактов подлейшего вредительства со стороны части спецов я обязан был переоценить – и переоценил – моё отношение к работникам науки и техники. Такие переоценки кое-чего стоят, особенно – на старости лет.
Должность честных вождей народа – нечеловечески трудна. Но ведь и сопротивление революции, возглавляемой Лениным, было организовано шире и мощнее. К тому же надо принять во внимание, что с развитием «цивилизации» – ценность человеческой жизни явно понижается, о чём неоспоримо свидетельствует развитие в современной Европе техники истребления людей и вкуса к этому делу.
Но скажите голосом совести: насколько уместно и не слишком ли отвратительно лицемерие тех «моралистов», которые говорят о кровожадности русской революции, после того как они, в течение четырёх лет позорной общеевропейской бойни, не только не жалели миллионы истребляемых людей, но всячески разжигали «до полной победы» эту мерзкую войну? Ныне «культурные нации» оказались разбиты, истощены, дичают, а победила общечеловеческая мещанская глупость: тугие петли её и по сей день душат людей.
Много писали и говорили о жестокости Ленина. Разумеется, я не могу позволить себе смешную бестактность защиты его от лжи и клеветы. Я знаю, что клевета и ложь – узаконенный метод политики мещан, обычный приём борьбы против врага. Среди великих людей мира сего едва ли найдётся хоть один, которого не пытались бы измазать грязью. Это – всем известно.
Кроме этого, у всех людей есть стремление не только принизить выдающегося человека до уровня понимания своего, но и попытаться свалить его под ноги себе, в ту липкую, ядовитую грязь, которую они, сотворив, наименовали «обыденной жизнью».
Мне отвратительно памятен такой факт: в 19 году, в Петербурге, был съезд «деревенской бедноты»[9]. Из северных губерний России явилось несколько тысяч крестьян, и сотни их были помещены в Зимнем дворце Романовых. Когда съезд кончился и эти люди уехали, то оказалось, что они не только все ванны дворца, но и огромнее количество ценнейших севрских, саксонских и восточных ваз загадили, употребляя их в качестве ночных горшков. Это было сделано не по силе нужды, – уборные дворца оказались в порядке, водопровод действовал. Нет, это хулиганство было выражением желания испортить, опорочить красивые вещи. За время двух революций и войны я сотни раз наблюдал это тёмное, мстительное стремление людей ломать, искажать, осмеивать, порочить прекрасное.