На протяжении шести лет работы в соматической медицине я часто сталкивался с одним и тем же непреклонным фактом: жизнь заканчивается. Терапия и наркология дополняли друг друга. Терапия показывала мне, что мы умираем. Наркология показывала, какой бессмысленной болью мы можем заполнять свою жизнь до того, как она закончится.
Сейчас, спустя пятнадцать лет, я вспоминаю годы работы в районной больнице с большой благодарностью судьбе. Я рад, что этот опыт, крайне тяжелый для цивилизованного человека, у меня был. Тяжелый, важный, отрезвляющий, толкающий к открытиям и озарениям. Важнее, чем восхищение узорами психоделического мира, чтение книг или размышления об экзистенциалиях. Это погружение в жизнь. Туда, где она бьется, трепещет, кричит и прекращается.
Пока я трудился в больнице по 12–16 часов, а порой и круглосуточно, в моем доме появилась одна маленькая жизнь. А через три года – вторая. И я подумал, что пришло время служить им. Моим детям. Как это часто бывает в постсоветской медицине, ты можешь работать очень много и зарабатывать очень мало, а можешь наоборот – работать мало, а зарабатывать много. Пришло время найти разумную середину. В конце концов, я хотел видеть, как растут мои дети, разговаривать с ними, хотел помочь им изучить, понять и полюбить эту непростую жизнь. И переместился в Москву, где устроился кардиологом в одну частную наркологическую клинику.
Те, кто имеет дело с больным человеком, имеют дело с человеком.
АНРИ МАЛЬДИНЕ
Клиника находилась на западе Москвы. Это был один из первых частных медицинских центров в постсоветской России. Он быстро стал популярным благодаря агрессивной рекламе. Сотрудники мне рассказывали, что одному офисному гению пришло в голову продавать наркологическую услугу под названием «укол независимости». Небезынтересное и одновременно нелепое название. В большей мере нелепое, пожалуй. Но общественное сознание устроено так, как устроено, и услуга продавалась хорошо. Клиника зарабатывала миллионы, в ней кипела работа, ежедневно госпитализировали пациентов с алкогольной, наркотической, игровой зависимостью, жаждущих получить чудо-инъекцию.
В клинике работала каста так называемых координаторов. По сути, это были менеджеры по продажам. Они встречали больных, успокаивали плачущих мам и жен, усаживали их в удобные кресла, предлагали чай с шоколадкой и спокойно, уверенно, технично продавали так много услуг, как могли. При этом координаторы носили белые халаты, задавали пациентам вопросы о жизни и проблемах, связанных с употреблением ПАВ, понимающе кивали, без запинки произносили термины «абстинентный синдром», «алкогольный стеатогепатоз» и «гамма-глутамилтранспептидаза». С больными общались они мягко, терпеливо и обходительно, но, если это не работало, могли переходить на «у тебя печень отвалится, помрешь как собака, похоронят и забудут, как звали». В личной беседе это были интересные, немного несчастные, но вполне себе добрые, внимательные женщины. Но при общении с пациентами и их родственниками они вмиг превращались в опытных менеджеров по продажам, хорошо знающих слабые места своих клиентов. Философия частных наркологических клиник сводилась примерно к следующему: «Облапошить алкоголика не грех. Все равно он эти деньги пропьет. А так хоть какое-то время будет трезвым». Собственно, здесь, как и в системе государственной наркологии, мало кто верил, что аддикт способен осознанно перейти в трезвость и остаться в ней надолго.
Моя работа была простой: я принимал пациентов как кардиолог, снимал и расшифровывал ЭКГ и назначал препараты для лечения болезней сердечно-сосудистой системы. Несколько раз были попытки использовать меня для запугивания пациентов. Но я ни разу не сказал пациентам: «У вас на кардиограмме инфаркт, вам надо ложиться в наш стационар, иначе умрете». Я работал в клинике, где слово «медицина» не соответствует своему содержанию, где бал правят продавцы, где наркологи пьют не меньше своих пациентов и где в них, в пациентов, никто не верит. Мои идеалы, моя вера в человека трещали по швам. Я был в морально-этическом аду, где каждую минуту проверялись на прочность мои убеждения, где царил Маммона, где «медицина» была пустым словом, где аддикты дорого платили за свою аддикцию, чтобы через некоторое время сорваться и снова лечь на детокс.
Но через какое-то время власть в больнице поменялась, я стал работать наркологом первичного приема, а потом – наркологом в стационаре. И я понял: настало мое время, я выстрою работу таким образом, чтобы и клиника благоденствовала, и пациенты получали адекватную помощь, и трезвость у них была как можно более долгой и качественной.
Нет, у меня не получилось. Вообще вся система оказания наркологической помощи, что государственная, что частная, основана на принципиально неустранимой ошибке в уравнении «зависимость – это болезнь, и ее лечит врач». В вопросе о природе зависимости не достигнут научный консенсус; формально зависимость – расстройство, но по своей природе это результат научения, это то, чему мозг научился, и без прямого активного участия самого зависимого его мозг не переучится. У меня не получилось совершить революцию в частной наркологической клинике. В ней все шло как шло. Да, новая власть смогла сместить соотношение сил в пользу врачей, многие координаторы были уволены, полномочия оставшихся были сильно сокращены, врачи сами принимали решения по лечебному плану исходя из чисто медицинских, а не коммерческих соображений. И это, кстати, привело не к снижению, а к повышению продаж. На первичном приеме с пациентами обязательно беседовали наркологи, а не координатор. Одним из этих наркологов был я, вторым – Евгений, мой друг. И здесь, в кабинете первичного приема, я снова осознал, как важно уметь слушать.
С той секунды, когда человек заходил в кабинет, и до того момента, как он от меня выходил, я думал не о том, сколько клиника заработает на нем денег. Акценты были расставлены иначе. На первом месте была жизнь. Жизнь и здоровье пациента. Так утверждает медицинская этика, к этому привел меня мой тяжелый врачебный опыт. Передо мной сидит живой человек. У него есть лицо, имя, история. Его беспокоит что-то, что привело его сюда. Его отношения с алкоголем. Его отношения с людьми. Его отношение к работе. Его отношение к себе. Его отношение к жизни. Он напуган, подавлен или раздосадован чем-то. Чем-то, что имеет или не имеет прямую связь с алкоголем. Он употребляет, чтобы хотя бы временно уйти от этих неприятных переживаний. Но он уходит от них, платя за это высокую цену: сам алкоголь приводит к новому кругу проблем и переживаний. Он и от них пытается бежать привычным аддиктивным способом, хоть и осознает абсурдность такого бегства. Он пытался остановиться. У него получается, но ненадолго. Он срывается. Снова останавливается. На этот раз «навсегда». Но… снова срыв. Он в отчаянии. Он не доверяет себе. В нем будто живут два человека, и у каждого свои соображения об алкоголе и трезвости, о целях, ценностях и жизни. И он приговорен к пожизненной муке находиться в этой двойственности.
Беседуя с людьми, вынужденными постоянно торговаться с собой, бороться, поддаваться, уходить в запой, сокрушаться, снова пробовать и снова проигрывать, я пришел к пониманию, что сам стиль беседы с ними должен быть другим, учитывающим эту их неустранимую двойственность. Перед тобой не просто человек. Перед тобой человек, в котором очень сильны аддиктивные мотивы и в то же время присутствует здоровое, чисто человеческое желание жить достойной жизнью. Причем одно с другим сильно переплетено, и бывает так, что в пределах одного предложения звучит и что-то здоровое, и что-то аддиктивное. «Я хочу сохранить семью, жена сказала, что подаст на развод, но в выходные мы с друзьями собираемся в баню, и, видимо, я там буду пить», – говорит один. «Я перенес острый панкреатит. Такую сильную боль никогда в жизни не испытывал, но мне очень нравится крафтовое пиво, я буду пить по чуть-чуть, хотя вижу, что пить мало у меня не получается», – говорит другой. «Я понимаю, что это зависимость, что я несвободен. Само это осознание меня удручает. Я бы не хотел быть зависимым, поэтому заменю бухло на травку», – говорит третий.
Я понимал, что каким-то образом нужно создавать перевес в сторону здоровых мыслей. И стал пробовать. День за днем. Я записывал свои соображения, открытия, озарения. Делился с Евгением. Он делал то же самое в соседнем кабинете. Для профессионального развития это важно – делиться с коллегой тем, как прошла клиническая беседа от начала до конца, как пациент коммуницировал, на чем делал акцент, как ты с ним вел диалог, в какой момент и каким образом помог ему принять решение, какие ошибки допустил. Коллега добавлял к этому свои соображения, я включал это в свою систему знаний и шел работать дальше. Наши перекуры (да, я тогда еще курил) развивали нас.
Однажды ко мне на прием пришла женщина средних лет. История ее алкогольной жизни была банальна и скучна: работает бухгалтером, вынуждена терпеть грубость начальника, после работы снимает стресс пивом. Год за годом количество пива растет. И знаете, что мне запомнилось из этой беседы? Ничего. Ничего не запомнилось. Однако через семь лет эта женщина мне написала: «Еле вас нашла. После одной простой беседы я была трезва семь лет, и мне это нравилось. И стресс куда-то ушел. Я подозреваю, он был связан не с начальником, а с алкоголем. В общем, все было хорошо. Но… Недавно я выпила. Чистая глупость – просто подумала, что сейчас в этом уже нет опасности. Но я недооценила зависимость: моя тяга снова вернулась, да и стресс тоже». Я был ошеломлен. «Что это была за беседа? Что я вам такое сказал семь лет назад?» – «Это была обычная беседа. Вы мне ничего такого не сказали. Но вы меня выслушали. И пока я рассказывала, что со мной происходит, мне самой стало очевидно, что я хочу и могу бросить и что это решит мои проблемы. Поэтому найдите для меня время, доктор. Мне нужна беседа».
Такие истории помогают по-другому смотреть на вещи. Помогают откладывать в сторону дисульфирам, налтрексон и что там еще рекомендуют авторитетные инстанции – и внимательно слушать людей. Один человек бросил пить, потому что не хотел подвести Бога. Он пожаловался на шум в голове, кто-то из врачей предположил, что этот шум связан с сосудистой патологией, и направил его ко мне как к кардиологу.
– Этот шум со мной два года, доктор. Но он не связан с давлением, если вам интересно мое мнение. Это психический шум.
– Психический шум?
– Именно так. У меня была белая горячка. Я пил много водки, очень много. Допился до белой горячки. Перестал спать. Два дня блуждал по квартире в каком-то волшебном тумане. И вот открылась дверь и ко мне зашел Бог.
– Бог зашел к вам?
– Да, Бог пришел ко мне. «Здравствуй, Николай». – «Здравствуй», – говорю. «Как дела?» – «Не жалуюсь, спасибо». – «Налей мне попить». Я налил ему воды. Он выпил. Выпил и говорит: «Я пошел дальше. А ты береги себя. Ты хороший мужик, Коля. Только пьешь много». И мне после этого стало стыдно. Я подумал: сам Господь спустился ко мне. Не наказать пришел, не учить жизни, не читать мне мораль. Он просто попросил воды и сказал, что я хороший мужик. Я не имею права подвести его. Потому и бросил бухать. Бросил сам, без лекарств, без капельниц. Поначалу мучался, но постепенно привык и живу теперь с ясной головой. Шум только вот. Вы скажете, это была белая горячка. Так я это и сам знаю, я же с этого и начал, и шум мой оттуда же. Может, Богу виднее, к кому когда приходить, я в этом не силен. Но это не так важно. Мне важно, как со мной поговорили.
Часть мыслей, чувств, желаний зависимого как бы обособляется, отходит от нормальных человеческих переживаний и будто живет своей жизнью. Некоторые мои коллеги эту часть психики пациентов описывают как личность внутри личности и называют «аддиктивной псевдоличностью». Личность, внутри которой завелась такая «псевдоличность», слышит в себе и свой голос, и голос этой самой псевдоличности. Это создает большую путаницу. Позже, познакомившись с мотивационным интервьюированием Уильяма Миллера и Стивена Роллника, я узнал выражение «лес амбивалентности» – речь идет именно о нем. По сути, в какой-то период, когда минусы употребления становятся слишком очевидными, аддикт начинает думать о том, чтобы перейти в трезвость, но в такие его соображения вплетаются и другие, противоположные мысли. Они уводят его от решения перейти в трезвость, расшатывают его намерения, тащат назад, в употребление. Чем больше я беседовал с аддиктами, тем крепче становилась моя уверенность, что решение проблемы амбивалентности лежит в плоскости особой лингвистики. И я стал понимать одну крайне важную вещь: чем больше мы убеждаем зависимого перейти в трезвость, тем настойчивее звучат у него мысли об употреблении, тем сильнее он сопротивляется. Я стал понимать, в чем чудовищность ошибки всех несчастных жен, матерей, сестер и других созависимых родственников: прося зависимого перейти в трезвость, предлагая ему это или требуя этого от него, они как бы беседуют с его «зависимой псевдоличностью». Такая беседа обречена на провал. Принципиально важно устанавливать контакт со здоровой частью зависимого, общаться с человеком в нем, а не с синдромом.
Все это казалось мне невероятно интересным и в академическом смысле. Это была исследовательская область, выходящая за рамки привычной для меня медицины. Это была психолингвистика. Я как нарколог имел дело не с болезнью, а с чем-то, что имеет непосредственное отношение к тому, что мы привыкли называть словом «я». Аддикт амбивалентен в том месте, где у нас начинается так называемое «я». Он амбивалентен и в рецидиве, и в ремиссии, и по крайней мере у кого-то из аддиктов эта амбивалентность останется на всю жизнь. Трудно окончательно перейти в трезвость, когда часть твоего «я» придерживается противоположного мнения.
В стационаре тоже начались изменения. Наркологи старой школы порой делают странные вещи. Многие врачи уверены, что чем сильнее выражена ломка, тем больше надо внутривенных инфузий, чтобы «вывести этот яд». Если под ядом подразумевается героин, то положение дел как раз обратное: чем быстрее его выводить, тем сильнее ломка. Простая, казалось бы, вещь, но многие мои коллеги так и не поняли, что ломка проходит сама по себе, день за днем и вся терапия заключается в назначении некоторых снотворных, транквилизаторов и обезболивающих, а также в поддерживающих беседах. Мы с Евгением, а также несколько новых, ориентированных на современную науку врачей стали устранять эти архаичные перекосы и добавлять в лечебный план как можно больше психотерапии. Мы прекрасно понимали: ломка не так страшна. Страшно после нее с трезвой головой посмотреть на свою жизнь и выдержать натиск задач, которые она тебе предъявляет. В какой-то момент мы решили для пациентов, выписанных после стационарного лечения, проводить бесплатные терапевтические группы. Это логично. Сейчас, как мне известно, так делают в большинстве клиник: поддерживают пациентов после того, как они выписались. Без этого большинство аддиктов срываются. Неудивительно, что годовых ремиссий не больше 10–20 %. Аддикт без поддержки – как хромой без трости. Первое время, пока он приходит в себя, он нуждается в дополнительной опоре. Очень скоро нам стало понятно, что еженедельных встреч недостаточно. У некоторых аддиктов влечение к ПАВ настолько сильное, что они не могут с ним совладать. Таким зависимым нужна помощь другого характера. Изоляция, нахождение в свободной от триггеров среде, способствующей восстановлению их физического, психического и социального здоровья, так долго, как это необходимо для деактуализации тяги.
До этого я лишь вскользь слышал о реабилитационных центрах. И вот пришло время более подробно изучить их программы и особенности деятельности. Мне повезло: в стационар поступил героиновый пациент, внук дальневосточного чиновника. Я помню его хорошо: этот парень был умен, честен, порядочен, разбирался в наркотиках, в аддикции, был критичен к себе, имел опыт хорошей, осознанной, активной трезвости, но, как это обычно бывает, в какой-то момент сорвался. Именно он и рассказал мне о своем шестимесячном опыте прохождения реабилитационной программы, после которой был трезв два года. Я стал расспрашивать его, а параллельно и сам изучал доступную тогда информацию в интернете. К российским реабилитационным центрам было и остается много вопросов, но есть и надежда, что в некоторых центрах происходит что-то правильное и важное. Что именно – мне предстояло узнать.
Зависимые не выздоравливают, а продолжают расти и развиваться, как любой другой человек, преодолевший трудности благодаря осознанным действиям и размышлениям.
МАРК ЛЬЮИС
Реабилитационный центр, или рехаб, – это арендованный загородный дом, в котором 20–25 аддиктов проживают в условиях полного воздержания от алкоголя и наркотиков. Новички приезжают или по своей инициативе, или, чаще, по настоянию родственников. Кого-то привозят против воли. Это незаконно. Но у тех, кто привозит полумертвого сына или дочь, своя логика: они готовы нарушить закон, если ничто другое не помогает и если только так можно спасти жизнь зависимого ближнего своего. После двух-трех недель пребывания в рехабе отпрыск, немного придя в себя, впадает в ужас от осознания того, во что превратилась его жизнь, постепенно вовлекается в реабилитационную программу и начинает выкарабкиваться. Но так бывает не всегда: иногда аддикты, доставленные в рехаб недобровольно или обманным путем, подают в суд на своих родственников, рехабы попадают в поле зрения СМИ, а резидентная реабилитация зависимых приобретает славу карательной системы или зловещей секты, куда страшно отпускать своих близких.
Первые несколько пациентов, которых я на свой страх и риск направил в реабцентр, перешли в стабильную ремиссию. К моменту работы над этой главой прошло порядка десяти лет, и все эти годы мне пишут те первые аддикты, которых я убедил пройти длительную программу психосоциальной реабилитации. Они сообщают, что с тех пор не срывались или срывались один-два раза, что женились или вышли замуж, что работают и развиваются, что довольны жизнью и благодарны за возможность проживать ее именно так, как проживают: осознанно, осмысленно, трезво. Помню парня, невероятно смышленого, начитанного и доброго. Его привезли в инвалидной коляске. У парня из ног сочились гной и сукровица. Кабинет заполнился густым тошнотворным смрадом. Я многое повидал в разных больницах, но открытое гноящееся, распадающееся мясо на всей поверхности обеих ног еще ни разу не видел. Ноги этого бедолаги будто разжевал какой-то предельно опасный хищник. Какой же?
– «Крокодил»[5]?
– Да, верно. Вы меня можете спасти?
– Пока не знаю. Послушаем, что скажет хирург.
Наш хирург в прошлом работал в Африке и умел принимать вызовы экстремальной медицины. Посмотрел, потрогал, кивнул: справимся.
– Хирург приведет в порядок твои ноги. Ломку мы будем снимать день за днем. На это уйдет несколько недель. После этого уедешь в реабилитационный центр и пройдешь там полную программу психосоциальной реабилитации. Такова формула твоего спасения. Из нее ничего нельзя выкидывать. Попробуем?
– Попробуем, да.
Через год он стоял на сцене и рассказывал о своем спасении. О том, что с ним нормально поговорили, что в него поверили и что в него вселили веру в спасение.
– Я занимаюсь спортом, – говорил он. – Играю в хоккей, волейбол, баскетбол, катаюсь на коньках. Я много читаю. У меня полноценная жизнь. Каждому, – сказал он, – каждому можно помочь. Пожалуйста, не опускайте руки!
Я подружился с руководителями большого количества реабцентров. В те годы известные мне центры работали по программам, в той или иной степени содержащим религиозный компонент. Не то чтобы это плохо само по себе, но, с точки зрения зависимых или, по крайней мере, части из них, обретение веры в Бога – не то, для чего они приехали в рехаб. В медиапространстве текли нечистые потоки межконфессиональных инсинуаций, обвинений в сектантстве и непорядочности, и я немного рисковал репутацией, общаясь с этими ребятами. Я считаю пристальное внимание компетентных инстанций к деятельности этих организаций уместным и полезным: это побуждает руководителей реабцентров критично относиться к своей работе, оставаться сострадательными к реабилитантам, не заменять наркотики религией, а давать зависимым именно то, за чем они пришли, – восстановленную способность жить с трезвой головой. Что, собственно, постепенно и происходило: если в начале нулевых деятельность рехабов была сильно религиозной, то с годами их реабилитационные программы стали переориентироваться на те или иные направления психологии, центры начали сотрудничать с медицинскими организациями, нанимать психологов и психотерапевтов, включать в программу большую долю спорта, образования, искусства. Я слышал от лидеров разных реабцентров такое: «Годы пристального внимания, критики и угроз в наш адрес помогли нам увидеть и исправить свои ошибки. По сути, наши критики сделали нас сильнее». На сегодняшний день в реабцентрах – по крайней мере, в тех, которые мне известны, – религиозный компонент программы очень небольшой, аккуратный и добровольный. Выходцы из центров редко говорят: «Мне помог Бог». Они говорят, что разбирались в своей зависимости, работали над собой, многое пересмотрели-переосмыслили и осознанно выбрали трезвость.
Однажды мне в руки попала книжица о реабилитационной программе. Я внимательно прочитал ее. Пустословие, наукообразная тарабарщина и эклектика. Такая программа не могла работать. У меня сложилось впечатление, что эта книга написана именно для того, «чтобы было», чтобы можно было ее показывать и говорить: «У нас есть программа». Было неловко, но тем не менее я поделился этими соображениями со своими новыми друзьями. Они ответили: «Да, это так, мы даже не читали ее. Но в центрах есть программа, и она работает. Вот, посмотри на меня: я трезв уже восемь лет. А перед этим кололся десять лет и ночевал в подъездах». И я захотел увидеть, что именно происходит в реабцентрах. Причем не просто заехать в некоторые из них на часок, а пожить там какое-то время. Сначала в одном центре. Потом в другом, в третьем. Я решил исследовать деятельность реабилитационных центров и разобраться в них самостоятельно.
Почти три года я посещал разные рехабы. Хороший повод увидеть города России. До этого бывал только в Смоленске, Москве и Брянске. Начал с подмосковных реабцентров. Формально я приезжал туда для проведения групповой терапии. Групповые сессии длились по два-три часа, мы общались на темы, беспокоящие реабилитантов, жаждущих услышать мнение специалиста. После групповой терапии я уделял внимание некоторым аддиктам, тем, кто очень просил поговорить отдельно. Я беседовал с ними по 20–30 минут. Каждого беспокоили вопросы о зависимости, о себе, о дальнейшей жизни. Но, возможно, они хотели услышать слова поддержки и сочувствия от человека, которого заочно уважали. В те годы я все чаще появлялся на федеральных телеканалах как приглашенный эксперт. Моя риторика сильно отличалась от той, что обычно выдают мои коллеги – поборники старой биомедицинской модели зависимости, считающие ее только болезнью и практически игнорирующие личность самого аддикта и роль собственной работы человека над своей трезвостью. Проще говоря, я был на стороне аддиктов. Они это чувствовали и ценили. Эти люди, изрядно поврежденные жизнью еще до аддикции и еще более искалеченные за годы аддикции, имели обостренный нюх на тех, кто к ним сострадателен. Со мной хотели общаться новички реабцентра: они смотрели на всех с недоверием, отстраненно, но при этом нуждались в нормальной человеческой поддержке и все еще не могли ее принять от «идущих впереди» – давно уже трезвых и в целом спокойных, уверенных, лучезарных аддиктов. Они не верили, что такое возможно. Со мной искали общения и те, кто находился в трезвости два или три месяца и убедил себя в том, что зависимость побеждена, что пора выходить из центра и сворачивать горы, и я терпеливо доносил до них, что те, кто так считает, срываются первыми. Общаться хотели также те, кто прошел всю реабилитационную программу, находился в трезвости год и более, но был чем-то неудовлетворен, ощущал нехватку чего-то, все чаще и чаще задавался вопросом: «И что дальше?»
У меня были обычный блокнот и ручка. Я записывал их вопросы. Я записывал все, что привлекало мое внимание. Это помогло мне увидеть, что некоторые вопросы повторяются, и я решил подумать о них. Составил список типичных затруднений, возникающих на пути выздоровления аддиктов. Но гораздо больше меня интересовали ответы. Я ведь сам задавал вопросы, много вопросов. Мне было важно понять, что именно помогает людям с суровым аддиктивным опытом выбраться из дурмана и перебраться в стабильную трезвость.
Поначалу у меня был список из двадцати вопросов. Но я быстро понял, что его можно сократить до пятнадцати, потом до шести, потом до одного. Он звучал так: «Что тебе больше всего помогает?» После получения ответа я задавал тот же вопрос, немного изменив его: «Что еще тебе помогает?» Этот вопрос я задавал в трех подмосковных реабцентрах. Я задавал его в центрах Сочи, Воронежа, Краснодара, Нижнего Новгорода, Рязани, Одессы, Пятигорска, Санкт-Петербурга. Я задавал его в израильском и тайском реабцентрах. И вот какой ответ я получал чаще всего (я его приведу в усредненном, обобщенном виде): «Я начал выздоравливать, когда понял, что мне самому это надо. Тогда я и включился в полную силу». Вот и все. Истинное желание самих аддиктов – то, с чего начинается выздоровление. Как бы банально это ни звучало, народная мудрость «Пока сам не захочет – не бросит» совершенно верна.
Верна. Но недостаточна. Не все, кто искренне хочет выбраться из проблемного употребления, добиваются этого. У большинства это как раз не получается. Мне важно было выявить вторую детерминанту выздоровления. Ее я тоже нашел. Часть выходцев из реабцентров говорили, что им помогла вера в Бога. Хорошо, пусть будет вера – в конце концов более 5 миллиардов жителей нашей уютной планеты в той или иной степени считают себя верующими. Мы – верующие гоминиды, так обстоят дела на этом витке антропоэволюции. Но не все, вот в чем дело. Не все отвечали, что им помогла вера в Бога. Второй ответ на вопрос, что им помогло, звучал так: «Меня поддержали».
Мне давали такие ответы:
«Меня поддержал Дима Волков, консультант нашего центра. Если бы не он, я бы ушел из программы и сорвался».
«В меня поверила мама. Она сказала: "Ты справишься"».
«Я молюсь, конечно, перед едой и перед сном. Тут так принято. Библию тоже читаю. Но я так себе верующий. Мне важен пример ребят, у которых такой же срок употребления. Они торчали на том же, на чем я. Они меня понимают. Иногда у меня сносит крышу, но они могут со мной нормально поговорить, и я их слушаю. Это меня очень поддерживает».
«У меня перед глазами доказательства, что трезвость возможна. Я десятки раз пробовал и срывался. И думал, это невозможно. Но теперь я знаю, что это возможно. Я общаюсь с теми, у кого получается. Я им верю. Они мне помогают».
«Это трудно объяснить, но мне помогает то, что я сам помогаю новичкам. Я – консультант. Трезв полтора года. Я просто знаю, что мне нельзя сорваться. В меня верят ребята. Я не могу их подвести».
Итак, другие люди, общение с ними, взаимная поддержка, доверие, привязанность – вторая детерминанта успешного выздоровления.
Роль других людей в выздоровлении отдельного аддикта огромна. И речь не только о тесных доверительных отношениях. Речь о важных изменениях, которые совершает в своей голове аддикт, встречаясь с большим количеством других выздоравливающих аддиктов, ощущая свою причастность, принадлежность к огромному и сильному сообществу. Я это понял, беседуя с реабилитантами в рамках так называемых терапевтических лагерей. Лагерь – однонедельное мероприятие, во время которого около тысячи выздоравливающих аддиктов собираются в одном месте, общаются с лидерами реабилитационного сообщества, участвуют в спортивных соревнованиях, устраивают концерты, играют в игры, встречаются со знаменитостями. Терапевтический лагерь – это изобретение Никиты Лушникова, одного из ярких лидеров реабилитационного сообщества. Никита приглашал в лагерь многих влиятельных людей: чемпионов из большого спорта, деятелей культуры, политиков, первых лиц здравоохранения.
Но вообще-то я изучал деятельность реабцентров, чтобы понять, как работает программа. Я пытался прочитать скучную, непонятную книжицу, в которой изложена некая «программа», и понял, что это не может работать. В реабцентрах я обнаружил, что для успешной реабилитации важны собственная мотивация аддиктов и поддержка других людей. Но где настоящая программа?
В этих центрах день протекает по расписанию: подъем, утренний туалет, завтрак, терапевтическая группа, бытовые дела, спорт, обед, снова группа – и так неделя за неделей. Что из этого программа? Я пытался уловить следы программы, наблюдая за тем, как ребята самостоятельно проводят терапевтические группы. Да, в центрах были свои психологи. Они приезжали два-три раза в неделю и проводили групповую и индивидуальную терапию, но, за редким исключением, ребята не особо доверяли психологам и не называли работу психолога в списке факторов, способствующих их выздоровлению. Они сами научились проводить терапевтические группы и делали это весьма искусно. Во время группы реабилитанты выставляли на обсуждение те или иные проблемы из своей жизни: тяжелые отношения с родителями или супругами, тоску по детям, долги, ВИЧ-инфекцию и т. д. и т. п. Но, помимо этого, так же оживленно обсуждали будничные, даже мелкие, события, произошедшие в реабцентре: кто-то пересолил борщ, кто-то плакал в туалете, кто-то был пойман с сигаретой – эти эпизоды приобретали важное значение. Обсуждая их, ребята глядели на список эмоций, висящий на стене во всех центрах, и называли те, что имели отношение к ним в данный момент: «Я чувствую грусть»; «Я испытываю раздражение»; «Я ощущаю приподнятость и воодушевление». Собираться ежедневно, говорить о своих чувствах по поводу тех или иных событий – это и есть программа?
Возможно, программой можно называть то, что реабилитанты писали в своих тетрадях. Я просил, и мне давали полистать. Первые страницы обычно были хаотично исписаны, но потом записи обретали приличный вид, порядок, логику. Это мне показалось интересным. Я пытался понять, на какой вид психотерапии похоже то, что реабилитанты делают с собой, изучая себя и записывая свои выводы в рабочие тетради. С психотерапией в центрах было сложно: каждый психолог вносил что-то свое, и я встречал сомнительные по эффективности терапевтические интервенции, эклектично собранные в кучу. Арт-терапия, нарративная терапия, психодрама, психоанализ, экзистенциальная терапия, телесно ориентированная терапия, гештальт-терапия – все эти подходы каким-то образом сосуществовали и, на мой взгляд, скорее вносили путаницу, чем реально помогали. Читая рабочие тетради реабилитантов, я все больше склонялся к тому, что эта часть реабилитационной программы работает не благодаря практикуемым в центре психотерапевтическим методикам, а вопреки им. У меня сложилось впечатление, что не столь важно, что именно ребята пишут в своих тетрадях. Важно, что они пишут. Важно, что они задумываются о своем употреблении, своей жизни, своей личности. Сам факт, что детали их существования становятся предметом размышления, разбора и переосмысления, помогает им оставаться в трезвости и двигаться дальше. Эту детерминанту, не до конца мне понятную и временно названную мной «ежедневные действия», я поставил на третье место после истинной мотивации и поддержки.