Marieke Lucas Rijneveld
De Avond Is Ongemak
Copyright © 2018 by Marieke Lucas Rijneveld
Фотография автора © Jouk Oosterhof
© Новикова К., перевод на русский язык, 2021
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
«Беспокойство дает крылья воображению».
Морис Хиллиамс
Написано: «Я обновляю вещи все!»
Но на аккордах словно сушится печаль,
Порывы, острые как нож, ломают веру
Мечтавшего сбежать от ярости начала.
Лед ливня месит цвет в стекло и кашу,
В неистовстве бродячий пес отряхивает шкуру.
Из собрания стихотворений Яна Волкерса (2008)
Мне было десять лет, и я больше не снимала пальто. Тем утром мать намазала всех нас по очереди мазью для вымени «Бохена» из желтой баночки, которую обычно использовали от трещин, мозолей и похожих на цветную капусту наростов на сосках молочных коров. Крышка у баночки была такая жирная, что ее удавалось открутить, только обхватив кухонным полотенцем; мазь пахла как посыпанные солью и перцем толстые куски вымени, что тушились в бульоне на сковороде на плите и вызывали у меня отвращение, как и эта вонючая мазь на коже. Но мать продолжала тыкать жирными пальцами в наши лица, словно они были сыром, который она ощупывала и охлопывала, проверяя, как созревает корочка. Наши бледные щеки блестели в свете кухонной лампочки, засиженной мухами. Этой лампочке годами собирались купить красивый абажур в цветах, но, когда мы натыкались на такой абажур в деревне, мать хотела поискать какой-нибудь еще. Искала она уже три года. Тем утром, за два дня до Рождества, я ощущала ее жирные большие пальцы на глазных яблоках и чуточку боялась, что она надавит слишком сильно и мои глаза выпрыгнут наружу, как стеклянные шарики. И что тогда она скажет: «Вот что происходит, когда вечно вертишься и ни на чем не задерживаешь взгляд, как пристало хорошей набожной девочке, которая смотрит снизу вверх на Господа, словно небеса в любой момент могут разверзнуться». Но небеса здесь разверзались только пургой, на которую незачем было пялиться.
Посреди стола для завтраков стояла сплетенная из тростника хлебная корзинка, накрытая салфеткой с рождественскими ангелочками. Они держали трубы или омелы, прикрывая свои маленькие члены; даже когда я держала салфетку против света, мне было не видно, как они выглядят, – я предполагала, что они похожи на свернутый ломтик болонской колбасы. На бумажных салфетках мать бережно разложила хлеб: белый, цельнозерновой с маком и рождественский кекс с изюмом. Хрустящую корочку кекса она аккуратно посыпала через сито сахарной пудрой, словно первым легким снежком, что утром лег на спины голландских коров на лугу, прежде чем мы загнали их под крышу. Клипса с пакета для хлеба всегда лежала на коробке для сухарей, иначе мы бы ее потеряли, а мать считала, что пакет, завязанный узлом, – это некрасиво.
– Сперва соленое, только потом сладкое, – привычно сказала она. Это правило, тогда мы вырастем большими и сильными: большими, как великан Голиаф, и сильными, как Самсон из Библии. Кроме того, мы обязательно должны были выпивать большой стакан парного молока, которое обычно наливали из бочки за пару часов до завтрака, поэтому оно было немного теплым, и на нем иногда плавал желтоватый слой сливок, который прилипал к нёбу, если пить слишком медленно. Лучше всего было проглатывать молоко с закрытыми глазами, но мать называла это «непочтительностью», хотя в Библии ничего не написано о том, как следует пить молоко: быстро или медленно, ощущая вкус коровы или нет. Я вытянула белый хлеб из корзинки и положила к себе в тарелку, перевернув его так, чтобы он выглядел как бледная попка младенца. Особенно похоже выходило, если каждую половинку намазать шоколадной пастой: нам с братьями это всегда казалось смешным, и они говорили: «Ну что, вкусно тебе опять вылизывать задницу в какашках». Но чтобы взять шоколадную пасту, сперва мне нужно было съесть что-нибудь соленое.
– Если продержать золотых рыбок в темной комнате слишком долго, они станут белыми, – прошептала я Маттису и уложила на хлеб шесть ломтиков колбасы: так, чтобы они поместились ровно, не выходя за пределы куска. У тебя было шесть коров, двух съели. Сколько у тебя осталось коров? Я слышала голос учителя в голове вместе со всем, что ела. Почему все эти дурацкие расчеты вечно связаны с едой – яблоками, пирожными, кусочками пиццы и печеньями, – я не знала, но в любом случае учитель уже оставил надежду, что я когда-нибудь научусь считать, а моя тетрадь станет образцово чистой, без красных росчерков. Мне потребовался год, чтобы научиться узнавать время по стрелкам часов – отец подолгу сидел со мной за кухонным столом с тренировочными часами из школы, которые он иногда в отчаянии швырял на пол, отчего из часов вываливались какие-то запчасти, и гадкая штука начинала трезвонить. Но стрелки до сих пор иногда превращались в дождевых червяков, которых мы вилами выкапывали за коровником, чтобы пойти порыбачить. Те тоже вечно извивались во все стороны, зажатые между большим и указательным пальцами, и ненадолго успокаивались, только если по ним несколько раз щелкнуть: ложились на ладонь и были похожи на красные клубничные сладости из магазина конфет «Фан Лёйк».
– Больше двух – говори вслух, – сказала наша сестричка Ханна, которая сидела за столом напротив меня, рядом с Оббе. Если ей что-то не нравилось, она шевелила губами слева направо.
– Некоторые слова пока слишком большие для твоих маленьких ушек и не пролезают, – сказала я с набитым ртом. Оббе от скуки поболтал пальцем в своем молоке, вытащил из него пенку и быстро вытер ее о скатерть. Она приклеилась к ткани, как белесая сопля. Это было отвратительное зрелище, и я знала, что завтра эта сторона скатерти с высохшей пенкой от молока, возможно, окажется повернута ко мне. Тогда я откажусь ставить тарелку на стол. Мы все знали, что салфетки на нем лежат для красоты: после завтрака мать уберет их обратно в буфет нетронутыми, потому что они не предназначены для грязных пальцев и ртов. Мне и самой было как-то жаль сминать ангелочков в кулаке, словно комара, и ломать им крылышки или пачкать их светлые ангельские волосы клубничным вареньем.
– Я такой бледный на вид, что мне придется выйти на улицу, – прошептал Маттис. Он засмеялся и крайне сосредоточенно погрузил нож в белую часть шоколадной пасты «Дуо Пенотти», чтобы ни в коем случае не задеть коричневую. Мы ели «Дуо Пенотти» только на каникулах. Мы ждали ее так долго, что теперь, когда пришли рождественские каникулы и час наконец пробил, наступал самый лучший момент: мать отрывала бумажную защитную пленку с банки, счищала остатки клея с краев и показывала нам коричневые и белые пятна, похожие на уникальный узор на шкуре новорожденного теленка. Тот, у кого на прошлой неделе были лучшие оценки, допускался к банке первым – я всегда оказывалась последней в очереди. Я ерзала туда-сюда на стуле, ноги еще не совсем доставали до земли. Мне так хотелось удержать всех дома, разбросать их по ферме, словно кусочки колбасы. Во время заключительного урока накануне учитель неспроста рассказал, что некоторые пингвины на Южном полюсе уходят ловить рыбу и больше никогда не возвращаются. Хоть мы и не на Южном полюсе, на улице все равно было холодно. Так холодно, что озеро замерзло, а в поилках для коров было полно льда.
Возле наших тарелок лежало по два светло-голубых термопакета. Я подняла один из своих и вопросительно посмотрела на мать.
– Поверх носков, – сказала она с улыбкой, от которой на щеках появились ямочки, – тогда тепло останется внутри, а еще ноги не промокнут.
Она готовила завтрак для отца, который ушел помогать разродиться корове. После каждого надреза она проводила ножом между большим и указательным пальцами, чтобы на них осталось масло, и затем собирала масло с пальцев тупой стороной ножа. Отец, наверное, в это время сидел на доильном табурете возле коровы в облаке пара над ее потной спиной, помогая животному разродиться. Дыхание и дым сигарет. Я отметила, что около его тарелки нет термопакетов – наверное, его ноги для них слишком велики, особенно левая, покалеченная во время аварии на комбайне, когда ему было лет двадцать. Рядом с матерью на столе лежал серебряный бур, с помощью которого она проверяла вкус сыров, которыми занималась по утрам. Прежде чем надрезать один из них, она протыкала буром слой пластика в серединке, делала два оборота и медленно вытаскивала бур. А потом, так же, как ела белый хлеб во время церковного ужина – вдумчиво и благочестиво, медленно и с остановившимся взглядом, – она жевала кусочек куминного сыра. Оббе как-то раз пошутил, что тело Иисусово тоже состоит из сыра: вот почему нам можно есть всего по два кусочка в день на бутерброде, не то Он слишком быстро кончится. После того как мать произнесла утреннюю молитву и поблагодарила Бога «за нужду и излишки; когда многие едят хлеб из горестей, Ты накормил нас щедро и досыта», Маттис отодвинул стул, повесил на шею коньки-норвежки и засунул в карман куртки рождественские открытки, которые мать велела ему разложить по почтовым ящикам наших знакомых. Маттис шел на озеро: вместе с парой друзей он собирался на соревнования. Маршрут был длиной в тридцать километров, а победитель получал бутерброд с тушеным выменем и горчицей и золотую медаль с надписью «2000 год». Я бы хотела натянуть еще один термопакет ему на голову и плотно застегнуть его вокруг шеи, чтобы тепло сохранилось подольше. Он коротко потрепал меня по волосам, я быстро поправила их и стряхнула пару крошек с пижамы. Маттис всегда расчесывал волосы на пробор и мазал пряди у лица гелем: они тогда становились похожи на два завитка масла на блюдце, которые мать всегда выкладывала во время Рождества, потому что масло из тюбика казалось ей недостаточно праздничным, оно подходило только для обычных дней. А день рождения Иисуса не был обычным днем. Словно он каждый год рождался заново, как и умирал за наши грехи, что мне казалось странным. Я частенько размышляла: этот бедный человек на самом деле мертв давным-давно, а они об этом, должно быть, забыли. Но не стоит об этом говорить: без этого не было бы рождественского печенья с посыпкой, и никто бы не рассказывал рождественских сказок про трех волхвов и звезду на Востоке.
Маттис прошелся по коридору, чтобы полюбоваться своими локонами в зеркале. Правда, от мороза они станут твердыми как камень и прилипнут ко лбу.
– Можно мне с тобой? – спросила я. Отец достал мои фризские коньки [1] с чердака и привязал их коричневые кожаные ремешки к ботинкам. Я уже пару дней каталась в них по дому: руки за спиной, на лезвиях чехлы – чтобы не оставлять царапины на полу и матери не пришлось счищать мою страсть к конькам плоской насадкой пылесоса. Мои икры стали твердыми. Я уже достаточно натренировалась, чтобы выйти на лед и кататься без складного стульчика-опоры.
– Нельзя, – ответил он. А потом добавил тише, чтобы слышала только я: – Потому что мы поедем на ту сторону.
– Я тоже хочу на ту сторону, – прошептала я.
– Как станешь постарше – возьму.
Он надел шерстяную шапку и улыбнулся. Я увидела его брекеты с зигзагами натянутых синих резиночек.
– Буду дома до темноты, – крикнул он матери. На пороге он обернулся еще раз и помахал мне. Эту сцену я прокручивала в голове так много раз, пока его рука не переставала подниматься вверх, и я начинала сомневаться, правда ли мы тогда попрощались.
У нас было только три канала: Нидерланды-1, 2 и 3. По мнению отца, на них не показывали голых: он произносил слово «голых» так, словно ему в рот попала уксусная мушка, и даже немного брызгал слюной. Это слово напоминало звук картофеля, который мать каждый вечер чистила и кидала в полную воды кастрюлю, звук-всплеск. Я представляла, что если будешь слишком долго думать о голых людях, то на тебе, как на картофелине, со временем появятся отростки, которые придется вырезать из мягкой плоти кончиком ножа. Мы скармливали зеленые раздвоенные ростки курам – те были от них без ума. Я лежала на животе перед дубовым шифоньером, в котором стоял наш телевизор. Под него укатилась застежка с коньков, когда я от злости швырнула их в угол гостиной. Я была слишком маленькой, чтобы отправиться на ту сторону, но слишком взрослой, чтобы кататься по навозной канаве за коровником. Это даже нельзя было назвать катанием: я ковыляла, как гуси, что прилетали к канаве в поисках съестного, и с каждой царапиной от конька из-подо льда выходил навозный дух, от которого лезвия сделались светло-коричневыми. Наверное, мы выглядели как слабоумные: стояли в этой канаве как два тупых гусенка, закутанные туловища мотаются туда-сюда от одного травянистого берега к другому, вместо того чтобы нестись по большому озеру на соревнованиях, куда отправилась вся деревня.
– Мы не сможем пойти посмотреть, как выступит Маттис, – сказал отец, – у теленка понос.
– Но вы же обещали, – закричала я. Я уже натянула на ноги термопакеты.
– Это исключительное обстоятельство, – ответил отец и натянул черный берет до бровей. Я пару раз кивнула. Исключительным обстоятельствам нам было нечего противопоставить, не существовало ничего важнее коров, коровы были превыше всего. Даже когда они не требовали внимания, даже когда их толстые, громоздкие туши сыто лежали в стойлах, они все равно оставались исключительным обстоятельством. Я сердито скрестила руки. Все мои тренировки на фризских коньках оказались напрасны. Мои икры были тверже фарфоровых икр Иисуса, что стоял в коридоре и был размером с отца. Я нарочно запихала термопакеты глубоко в мусорное ведро, закопала их в кофейную гущу и корки хлеба, чтобы мать не смогла использовать их повторно, как салфетки.
Под шифоньером было пыльно. Я наткнулась на шпильку, высохшую изюмину и детальку от «лего». Мать закрывала дверцы шифоньера, когда к нам заходили родственники или старейшины из церкви: им не стоило видеть, что по вечерам мы позволяли себе сойти с путей Господних – ведь мать по понедельникам смотрела «Линго» [2], а мы в это время должны были сидеть тихо, как мыши, пока она угадывала слова, стоя за гладильной доской. После каждого правильного ответа мы слышали свист утюга, и вверх поднимался пар. Большинство слов из игры в Библии не встречалось, но мать откуда-то их знала и звала их «пунцовыми словами», потому что от некоторых пунцовели щеки. Оббе однажды сказал, что если экран выключен, то телевизор становится оком Господним, и когда мать закрывала дверцы шкафа, она не хотела, чтобы Он нас видел. Наверное, она нас стыдилась, потому что мы порой выкрикивали пунцовые слова, когда «Линго» по телевизору не шла. Она пыталась отмыть наши сжатые челюсти от них с помощью куска зеленого мыла так же, как отстирывала пятна жира и грязи с нашей хорошей школьной формы.
Я водила рукой по полу в поисках застежки от коньков. С того места, где лежала, я заглянула в кухню и увидела, как перед холодильником неожиданно появились отцовские зеленые сапоги с приклеившимися соломинками и коровьим навозом по бокам. Должно быть, он зашел взять из ящика для овощей морковную ботву. Он всегда срезал ее с морковок копытным ножом, который носил в нагрудном кармане комбинезона. В последнее время отец целыми днями ходил туда-сюда между холодильником и загоном для кроликов. С ним вместе ходило и пирожное, оставшееся с седьмого дня рождения Ханны. Когда холодильник открывался, я смотрела на пирожное с вожделением. Я не могла устоять: потихоньку расковыривала ногтем уголок розовой глазури и клала ее в рот. Я проковыряла целый тоннель в креме, который затвердел в холодильнике и стоял на кончике пальца, как шапочка. Отец тоннель не заметил. «Если он что вбил себе в голову, то его не переубедить», – частенько говорила бабушка из религиозной половины нашей семьи, ну а я подозревала, что он откармливал кролика, которого мне подарила наша соседка Лин, к рождественскому ужину, который должен был состояться через два дня. Отец обычно не возился с кроликами: считал, что «мелкий скот» достоин лишь оказаться на тарелке, и любил только тех животных, что захватывали собой все пространство его взгляда – а мой кролик не занял бы и половины. Отец однажды сказал, что шейные позвонки – самые хрупкая часть тела. Я слышала, как они хрустят у меня в голове с таким звуком, словно мать ломала пригоршню сухой вермишели над кастрюлей: а еще на чердаке в последнее время висела веревка с петлей на конце. «Это для качелей», – говорил отец, но качели так и не повесили. Я не понимала, зачем этой веревке быть на чердаке, а не в сарае, среди отверток и отцовской коллекции нарезных болтов. Возможно, думала я, отец хотел, чтобы мы смотрели – возможно, так и будет, если мы нагрешим. Я мельком представляла, как мой кролик безжизненно висит на веревке на чердаке со свернутой шеей около кровати Маттиса, чтобы отцу было удобнее его свежевать. Шкурка с него, наверное, сошла бы так же легко, как с колбаски, которую мать чистила по утрам ножом для картофеля. Они бы засунули моего Диверчье, обмазанного сливочным маслом, в большую форму для запекания и поставили бы ее на конфорку, и весь дом бы пропах жарким из кролика. А мы, Мюлдеры, учуяли бы издалека, что рождественский ужин скоро будет на столе и следует хорошенько проголодаться. Я заметила, что, когда я задавала корм другим кроликам, меня заставляли быть побережливее, но Диверчье теперь позволяли кормить кучей разной еды помимо морковной ботвы, которую он получал и так. Несмотря на то что он был самцом, я назвала его в честь кудрявой девушки – ведущей программы Журнал Синтерклааса [3], потому что она казалась мне ужасно красивой. Я бы с удовольствием добавила ее в список подарков к Рождеству, но с этим пришлось повременить, потому что в каталоге магазина игрушек «Интертойс» я ее не нашла.
К моему кролику были щедры не просто так, я в этом не сомневалась. Поэтому, когда мы с отцом перед завтраком шли собирать коров с пастбища и загонять их в зимние стойла, я предлагала ему других животных. В руках у меня была хворостина, чтобы подгонять коров. Лучше всего стегать их по бокам – тогда они шли послушно.
– Ребята в моем классе будут есть утку, фазана или индейку. Их до отказа набивают через гузку картофелем, чесноком, пореем, луком и свеклой.
Я искоса посмотрела на отца. Он кивнул. У нас в деревне много разных кивков. Выражать себя можно только ими. Я быстро изучила их все. Этот кивок отец использовал, когда торговцы скотом предлагали ему слишком мало, но ему приходилось соглашаться, потому что бедное животное было с браком и иначе от него было вообще не избавиться.
– Тут полно фазанов, особенно в низине, – добавила я и посмотрела на заросший участок слева от деревни. Я иногда видела там фазанов, сидящих на деревьях или на земле. Когда они меня замечали, то камнем падали вниз и притворялись мертвыми, пока я не уходила, а затем задирали головы вверх.
Отец вновь кивнул, хлестнул своей хворостиной по земле и закричал «шшшш, а ну пошли» коровам, за которыми мы пришли. После того разговора я все заглядывала в морозилку: среди упаковок фарша и овощей для супа не появилось ни утки, ни фазана, ни индейки.
Отцовские сапоги исчезли из виду. На полу осталась только пара соломинок. Я засунула пряжку в карман и в одних носках пошла наверх по лестнице в свою спальню, выходящую окнами во двор, присела на корточки у кровати и стала думать о руке отца на моей голове, после того мы загнали коров в хлев и пошли обратно на пастбище, чтобы проверить ловушки для кротов. Если в ловушках никого не было, отец неподвижно держал ладони в карманах штанов: не было ничего, что требовало бы вознаграждения – в отличие от тех моментов, когда мы находили кротов и заржавевшей отверткой выковыривали переломанные окровавленные тушки из тисков. Я это делала наклонившись, чтобы отец не заметил слез, катившихся по моим щекам при виде маленьких живых существ, которые забрели в ловушку, ничего не подозревая. Я представляла, как отец этими же руками сворачивает шею моему кролику, словно крышечку от бутылки с защитой от детей: существовал один-единственный способ сделать это правильно. И как мать потом положит моего безжизненного Диверчье на серебряное блюдо, на котором она по воскресеньям после церковной службы обычно раскладывала салат с майонезом. Она устроит моего кролика на ложе из полевого салата, а на гарнир к нему будут огурцы, кусочки помидора, натертая морковь и немножко тимьяна. Я взглянула на свои ладони, на извивающиеся линии, бегущие по ним. Эти руки были еще слишком малы, чтобы что-то делать, они умели только хватать. Они пока помещались в ладонях матери и отца, но вот их ладони в мою не помещались. В этом и была разница между нами: они могли обхватить шею кролика или головку сыра, перевернувшуюся в бочке с рассолом. Их руки вечно что-то искали, и если они больше не могли с любовью удерживать человека или животное, то попросту его отпускали и обращались к чему-нибудь другому.
Я покрепче прижала лоб к краю кровати, ощущая, как холодное дерево давит на кожу, и закрыла глаза. Иногда мне казалось очень странным, что для молитвы нужна темнота, хотя, возможно, это как с моим светящимся одеялом: звезды и планеты на нем начинали сиять и защищали меня от ночи, только если было достаточно темно. Наверное, так же это работало и с Богом. Я положила сложенные руки на колени. Сердито подумала о Маттисе, о том, как он, должно быть, пьет горячий шоколад у ларька на льду и как поедет дальше кататься с раскрасневшимися щеками, об оттепели, что придет завтра: кудрявая ведущая предупреждала о скользких крышах и тумане, из-за которого Черные Питы рискуют заблудиться, а может, и Маттис тоже. Вот только это будет его собственная вина. Перед глазами на мгновение возникли мои коньки, смазанные жиром и готовые отправиться в коробку на антресоли. Я думала о том, что слишком мала для многих вещей, но никто не говорил, когда же я стану достаточно взрослой для них и сколько это будет в сантиметрах на дверном косяке. И я попросила у Бога: «Пожалуйста, не забирай моего кролика и, если можно, забери лучше вместо него моего брата Маттиса, аминь».