Серия «Лучшая поэзия. Серебряный век»
Составление и вступительная статья Виктории Горпинко
© Виктория Горпинко, сост. и вступ. ст., 2018
© ООО «Издательство АСТ», 2018
Марина Ивановна Цветаева (1892–1941) – выдающаяся русская поэтесса Серебряного века, прозаик, переводчица. Стихи писала с раннего детства, путь в литературе начинала под влиянием московских символистов. Первый же ее поэтический сборник «Вечерний альбом» (1910), изданный за свой счет, получил одобрительные отзывы. Максимилиан Волошин считал, что до Цветаевой еще никому с такой документальной убедительностью не удавалось написать «о детстве из детства», и отмечал, что юный автор «владеет не только стихом, но и четкой внешностью внутреннего наблюдения, импрессионистической способностью закреплять текущий миг».
После революции, чтобы прокормить себя и двух дочерей, в первый и последний раз в жизни Цветаева служила в ряде госучреждений. Выступала с чтением стихов, начала писать прозу и драматические произведения. В 1922 году вышел последний прижизненный сборник в России «Версты». Вскоре Цветаева со старшей дочерью Алей (младшая, Ирина, умерла в приюте от голода и болезни) уехала в Прагу для воссоединения с мужем, Сергеем Эфроном. Через три года перебралась с семьей в Париж. Вела активную переписку (в частности, с Борисом Пастернаком и Райнером Марией Рильке), сотрудничала в журнале «Версты». Большая часть новых произведений оставалась неопубликованной, хотя проза, в основном в жанре мемуарного эссе, в эмигрантской среде пользовалась определенным успехом.
Однако и в эмиграции, как и в Советской России, поэзия Цветаевой не находила понимания. Она была «не с теми, не с этими, не с третьими, не с сотыми… ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей… без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже чем собака…» (из письма Юрию Иваску, 1933 год). После нескольких лет нищеты, неустроенности и отсутствия читателей Цветаева вслед за мужем, который с подачи НКВД оказался замешан в заказном политическом убийстве, вернулась в СССР. Стихов почти не писала, зарабатывала переводами. После начала Великой Отечественной войны (муж и дочь к этому времени уже были арестованы) отправилась с шестнадцатилетним сыном Георгием в эвакуацию.
31 августа 1941 года Марина Цветаева покончила с собой. Точное место захоронения на кладбище в Елабуге (Татарстан) неизвестно.
Настоящее возвращение Цветаевой к читателю началось в 1960–1970-е годы. Цветаевская исповедальность, эмоциональная напряженность и образный, стремительный, насыщенный смыслами язык оказались созвучны новой эпохе – в последней четверти XX века, наконец, «настал черед» ее стихам. Самобытную, во многом новаторскую поэтику Цветаевой отличает огромное интонационное и ритмическое разнообразие (в том числе использование фольклорных мотивов), лексические контрасты (от просторечия до библейской образности), необычный синтаксис (изобилие знака «тире», часто опускаемые слова).
Нобелевский лауреат Иосиф Бродский отмечал: «Цветаева мастерски владеет ритмом, это ее душа, это не просто форма, а активное средство воплощения внутренней сути стиха. „Непобедимые ритмы“ Цветаевой, как определил их Андрей Белый, завораживают, берут в плен. Они неповторимы и потому незабываемы!»
Не смейтесь вы над юным поколеньем!
Вы не поймете никогда,
Как можно жить одним стремленьем,
Лишь жаждой воли и добра…
Вы не поймете, как пылает
Отвагой бранной грудь бойца,
Как свято отрок умирает,
Девизу верный до конца!
Так не зовите их домой
И не мешайте их стремленьям, –
Ведь каждый из бойцов – герой!
Гордитесь юным поколеньем!
1906
Дома до звезд, а небо ниже,
Земля в чаду ему близка.
В большом и радостном Париже
Все та же тайная тоска.
Шумны вечерние бульвары,
Последний луч зари угас,
Везде, везде все пары, пары,
Дрожанье губ и дерзость глаз.
Я здесь одна. К стволу каштана
Прильнуть так сладко голове!
И в сердце плачет стих Ростана
Как там, в покинутой Москве.
Париж в ночи мне чужд и жалок,
Дороже сердцу прежний бред!
Иду домой, там грусть фиалок
И чей-то ласковый портрет.
Там чей-то взор печально-братский.
Там нежный профиль на стене.
Rostand и мученик Рейхштадтский
И Сара – все придут во сне!
В большом и радостном Париже
Мне снятся травы, облака,
И дальше смех, и тени ближе,
И боль как прежде глубока.
Париж, июнь 1909
Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
– «Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звездам в черной башне,
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест и шелк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
Таруса, 26 сентября 1909
Склоняются низко цветущие ветки,
Фонтана в бассейне лепечут струи,
В тенистых аллеях все детки, все детки…
О детки в траве, почему не мои?
Как будто на каждой головке коронка
От взоров, детей стерегущих, любя.
И матери каждой, что гладит ребенка,
Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»
Как бабочки девочек платьица пестры,
Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…
И шепчутся мамы, как нежные сестры:
– «Подумайте, сын мой»… – «Да что вы! А мой».
Я женщин люблю, что в бою не робели,
Умевших и шпагу держать, и копье, –
Но знаю, что только в плену колыбели
Обычное – женское – счастье мое!
– «Все перемелется, будет мукой!»
Люди утешены этой наукой.
Станет мукою, что было тоской?
Нет, лучше мукой!
Люди, поверьте: мы живы тоской!
Только в тоске мы победны над скукой.
Все перемелется? Будет мукой?
Нет, лучше мукой!
Улыбнись в мое «окно»,
Иль к шутам меня причисли, –
Не изменишь, все равно!
«Острых чувств» и «нужных мыслей»
Мне от Бога не дано.
Нужно петь, что все темно,
Что над миром сны нависли…
– Так теперь заведено. –
Этих чувств и этих мыслей
Мне от Бога не дано!
Снова поют за стенами
Жалобы колоколов…
Несколько улиц меж нами,
Несколько слов!
Город во мгле засыпает,
Серп серебристый возник,
Звездами снег осыпает
Твой воротник.
Ранят ли прошлого зовы?
Долго ли раны болят?
Дразнит заманчиво-новый,
Блещущий взгляд.
Сердцу он (карий иль синий?)
Мудрых важнее страниц!
Белыми делает иней
Стрелы ресниц…
Смолкли без сил за стенами
Жалобы колоколов.
Несколько улиц меж нами,
Несколько слов!
Месяц склоняется чистый
В души поэтов и книг,
Сыплется снег на пушистый
Твой воротник.
Как много забвением темным
Из сердца навек унеслось!
Печальные губы мы помним
И пышные пряди волос,
Замедленный вздох над тетрадкой
И в ярких рубинах кольцо,
Когда над уютной кроваткой
Твое улыбалось лицо.
Мы помним о раненых птицах
Твою молодую печаль
И капельки слез на ресницах,
Когда умолкала рояль.
Мы с тобою лишь два отголоска:
Ты затихнул, и я замолчу.
Мы когда-то с покорностью воска
Отдались роковому лучу.
Это чувство сладчайшим недугом
Наши души терзало и жгло.
Оттого тебя чувствовать другом
Мне порою до слез тяжело.
Станет горечь улыбкою скоро,
И усталостью станет печаль.
Жаль не слова, поверь, и не взора,
Только тайны утраченной жаль!
От тебя, утомленный анатом,
Я познала сладчайшее зло.
Оттого тебя чувствовать братом
Мне порою до слез тяжело.
Я только девочка. Мой долг
До брачного венца
Не забывать, что всюду – волк
И помнить: я – овца.
Мечтать о замке золотом,
Качать, кружить, трясти
Сначала куклу, а потом
Не куклу, а почти.
В моей руке не быть мечу,
Не зазвенеть струне.
Я только девочка, молчу.
Ах, если бы и мне
Взглянув на звезды знать, что там
И мне звезда зажглась
И улыбаться всем глазам,
Не опуская глаз!
Звенят-поют, забвению мешая,
В моей душе слова: «пятнадцать лет».
О, для чего я выросла большая?
Спасенья нет!
Еще вчера в зеленые березки
Я убегала, вольная, с утра.
Еще вчера шалила без прически,
Еще вчера!
Весенний звон с далеких колоколен
Мне говорил: «Побегай и приляг!»
И каждый крик шалунье был позволен,
И каждый шаг!
Что впереди? Какая неудача?
Во всем обман и, ах, на всем запрет!
– Так с милым детством я прощалась, плача,
В пятнадцать лет.
Пока огнями смеется бал,
Душа не уснет в покое.
Но имя Бог мне иное дал:
Морское оно, морское!
В круженье вальса, под нежный вздох
Забыть не могу тоски я.
Мечты иные мне подал Бог:
Морские они, морские!
Поет огнями манящий зал,
Поет и зовет, сверкая.
Но душу Бог мне иную дал:
Морская она, морская!
Слово странное – старуха!
Смысл неясен, звук угрюм,
Как для розового уха
Темной раковины шум.
В нем – непонятое всеми,
Кто мгновения экран.
В этом слове дышит время
В раковине – океан.
Слава прабабушек томных,
Домики старой Москвы,
Из переулочков скромных
Все исчезаете вы,
Точно дворцы ледяные
По мановенью жезла.
Где потолки расписные,
До потолков зеркала?
Где клавесина аккорды,
Темные шторы в цветах,
Великолепные морды
На вековых воротах,
Кудри, склоненные к пяльцам,
Взгляды портретов в упор…
Странно постукивать пальцем
О деревянный забор!
Домики с знаком породы,
С видом ее сторожей,
Вас заменили уроды, –
Грузные, в шесть этажей.
Домовладельцы – их право!
И погибаете вы,
Томных прабабушек слава,
Домики старой Москвы.
Посвящаю эти строки
Тем, кто мне устроит гроб.
Приоткроют мой высокий
Ненавистный лоб.
Измененная без нужды,
С венчиком на лбу,
Собственному сердцу чуждой
Буду я в гробу.
Не увидят на лице:
«Все мне слышно! Все мне видно!
Мне в гробу еще обидно
Быть как все».
В платье белоснежном – с детства
Нелюбимый цвет! –
Лягу – с кем-то по соседству? –
До скончанья лет.
Слушайте! – Я не приемлю!
Это – западня!
Не меня опустят в землю,
Не меня.
Знаю! – Все сгорит дотла!
И не приютит могила
Ничего, что я любила,
Чем жила.
Москва, весна 1913
Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала – тоже!
Прохожий, остановись!
Прочти – слепоты куриной
И маков набрав букет —
Что звали меня Мариной
И сколько мне было лет.
Не думай, что здесь – могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!
И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!
Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед:
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.
Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь.
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.
Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
– И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.
Коктебель, 3 мая 1913
Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я – поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
Как искры из ракет,
Ворвавшимся, как маленькие черти,
В святилище, где сон и фимиам,
Моим стихам о юности и смерти,
– Нечитанным стихам!
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берет,
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
Коктебель, 13 мая 1913
Солнцем жилки налиты – не кровью –
На руке, коричневой уже.
Я одна с моей большой любовью
К собственной моей душе.
Жду кузнечика, считаю до ста,
Стебелек срываю и жую…
– Странно чувствовать так сильно
и так просто
Мимолетность жизни – и свою.
15 мая 1913
Вы, идущие мимо меня
К не моим и сомнительным чарам, –
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько жизни, растраченной даром,
И какой героический пыл
На случайную тень и на шорох…
– И как сердце мне испепелил
Этот даром истраченный порох!
О летящие в ночь поезда,
Уносящие сон на вокзале…
Впрочем, знаю я, что и тогда
Не узнали бы вы – если б знали –
Почему мои речи резки
В вечном дыме моей папиросы, –
Сколько темной и грозной тоски
В голове моей светловолосой.
17 мая 1913
Сердце, пламени капризней,
В этих диких лепестках,
Я найду в своих стихах
Все, чего не будет в жизни.
Жизнь подобна кораблю:
Чуть испанский замок – мимо!
Все, что неосуществимо,
Я сама осуществлю.
Всем случайностям навстречу!
Путь – не все ли мне равно?
Пусть ответа не дано –
Я сама себе отвечу!
С детской песней на устах
Я иду – к какой отчизне?
– Все, чего не будет в жизни
Я найду в своих стихах!
Коктебель, 22 мая 1913
Мальчиком, бегущим резво,
Я предстала Вам.
Вы посмеивались трезво
Злым моим словам:
«Шалость – жизнь мне, имя – шалость.
Смейся, кто не глуп!»
И не видели усталость
Побледневших губ.
Вас притягивали луны
Двух огромных глаз.
– Слишком розовой и юной
Я была для Вас!
Тающая легче снега,
Я была – как сталь.
Мячик, прыгнувший с разбега
Прямо на рояль,
Скрип песка под зубом, или
Стали по стеклу…
– Только Вы не уловили
Грозную стрелу
Легких слов моих, и нежность
Гнева напоказ…
– Каменную безнадежность
Всех моих проказ!
29 мая 1913
Я сейчас лежу ничком
– Взбешенная! – на постели.
Если бы Вы захотели
Быть моим учеником,
Я бы стала в тот же миг
– Слышите, мой ученик? –
В золоте и в серебре
Саламандра и Ундина.
Мы бы сели на ковре
У горящего камина.
Ночь, огонь и лунный лик…
– Слышите, мой ученик?
И безудержно – мой конь
Любит бешеную скачку! —
Я метала бы в огонь
Прошлое – за пачкой пачку:
Старых роз и старых книг.
– Слышите, мой ученик? –
А когда бы улеглась
Эта пепельная груда, –
Господи, какое чудо
Я бы сделала из Вас!
Юношей воскрес старик!
– Слышите, мой ученик? –
А когда бы Вы опять
Бросились в капкан науки,
Я осталась бы стоять,
Заломив от счастья руки.
Чувствуя, что ты – велик!
– Слышите, мой ученик?
1 июня 1913
Идите же! – Мой голос нем
И тщетны все слова.
Я знаю, что ни перед кем
Не буду я права.
Я знаю: в этой битве пасть
Не мне, прелестный трус!
Но, милый юноша, за власть
Я в мире не борюсь.
И не оспаривает Вас
Высокородный стих.
Вы можете – из-за других —
Моих не видеть глаз,
Не слепнуть на моем огне,
Моих не чуять сил…
Какого демона во мне
Ты в вечность упустил!
Но помните, что будет суд,
Разящий, как стрела,
Когда над головой блеснут
Два пламенных крыла.
11 июля 1913
Я думаю об утре Вашей славы,
Об утре Ваших дней,
Когда очнулись демоном от сна Вы
И богом для людей.
Я думаю о том, как Ваши брови
Сошлись над факелами Ваших глаз,
О том, как лава древней крови
По Вашим жилам разлилась.
Я думаю о пальцах – очень длинных —
В волнистых волосах,
И обо всех – в аллеях и в гостиных —
Вас жаждущих глазах.
И о сердцах, которых – слишком юный –
Вы не имели времени прочесть
В те времена, когда всходили луны
И гасли в Вашу честь.
Я думаю о полутемной зале,
О бархате, склоненном к кружевам,
О всех стихах, какие бы сказали
Вы – мне, я – Вам.
Я думаю еще о горсти пыли,
Оставшейся от Ваших губ и глаз…
О всех глазах, которые в могиле.
О них и нас.
Ялта, 24 сентября 1913
Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
Застынет все, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
И будет жизнь с ее насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет все – как будто бы под небом
И не было меня!
Изменчивой, как дети, в каждой мине
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой,
Виолончель и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
– Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!
– К вам всем – что мне, ни в чем
не знавшей меры,
Чужие и свои?!
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви.
И день и ночь, и письменно и устно:
За правду да и нет,
За то, что мне так часто – слишком грустно
И только двадцать лет,
За то, что мне – прямая неизбежность –
Прощение обид,
За всю мою безудержную нежность,
И слишком гордый вид,
За быстроту стремительных событий,
За правду, за игру…
– Послушайте! – Еще меня любите
За то, что я умру.
8 декабря 1913
Быть нежной, бешеной и шумной,
– Так жаждать жить! –
Очаровательной и умной, –
Прелестной быть!
Нежнее всех, кто есть и были,
Не знать вины…
– О возмущенье, что в могиле
Мы все равны!
Стать тем, что никому не мило,
– О, стать как лед! –
Не зная ни того, что было,
Ни что придет,
Забыть, как сердце раскололось
И вновь срослось,
Забыть свои слова и голос,
И блеск волос.
Браслет из бирюзы старинной –
На стебельке,
На этой узкой, этой длинной
Моей руке…
Как зарисовывая тучку
Издалека,
За перламутровую ручку
Бралась рука,
Как перепрыгивали ноги
Через плетень,
Забыть, как рядом по дороге
Бежала тень.
Забыть, как пламенно в лазури,
Как дни тихи…
– Все шалости свои, все бури
И все стихи!
Мое свершившееся чудо
Разгонит смех.
Я, вечно-розовая, буду
Бледнее всех.
И не раскроются – так надо –
– О, пожалей! –
Ни для заката, ни для взгляда,
Ни для полей –
Мои опущенные веки.
– Ни для цветка! –
Моя земля, прости навеки,
На все века.
И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век.
Феодосия, Сочельник 1913