bannerbannerbanner
Спящая

Мария Некрасова
Спящая

Полная версия

Все притихли. Даже Лёка оторвал взгляд от жуткой тарелки. А эта подошла, встала над ним. Было страшно поднять глаза. Ухо щекотал грязноватый тёткин халат, от которого пахло мясом и силосом. Смертью.

– Это что за новости?! Быстро ешь, за шиворот вылью! – от её вопля, наверное, оглохла вся палата. – Надо есть! Умереть хочешь?! – она вопила так, как будто Лёка и правда умирает. Она вопила – а его голова сама вжималась в плечи.

Лёка думал, не сможет, думал, вырвет, думал, в обморок упадёт. Но рядом с тёткой-горой съел как миленький и первое, и второе (компот ещё раньше стащил Славик, а Лёка и не возражал). Когда он доел последнюю ложку, тётка отобрала посуду, пригрозив:

– Смотри, чтобы в первый и в последний раз! – И ушла. Наконец-то ушла.

В животе и почему-то рукам было тяжело. Лёка плюхнулся на кровать обессиленный, как будто дрова колол. Соседи захихикали, зашептались, кто-то сказал какую-то гадость. Всё равно. В ушах ещё гремел голос жуткой тётки. Надо есть, чтобы не привлекать её внимание. Вообще надо есть, чтобы не привлекать ничьё внимание. Поел бы сразу – так бы она и осталась толстой рукой в окошке доставки. А она – вот…

* * *

…Помнит, как после того зеркала не мог уснуть и лежал, уставившись на тёмные разводы на потолке. Ещё летом он лежал так же на тёплой земле, смотрел на облака, а не на это жёлтое даже в темноте безобразие, слушал дерево, и всё было хорошо. А теперь…

– Плохо… – неголос был где-то рядом.

Перед глазами возникло что-то белое, в нос ударил противный и странно знакомый запах. Опять! Лека устал плакать по своей беззаботной жизни. Было ещё обидно: «Почему я?!» – но тогда он вспоминал, как долго и старательно тренировался сам, как пытался сказать хоть что-то на загадочном цветочном языке. Ведь он сам этого хотел – чего теперь-то?… А чего тогда другие не хотели? Дело не в тренировках или хотя бы не только в них, Лёка это чувствовал.

– Плохо… Плохо…

Лёка напрягся, но не увидел ничего нового, кроме белизны, не услышал ничего нового, кроме того запаха…

– Ты в туалете, что ли?

– Плохо…

Лёка откидывает одеяло, и на тело тут же нападает лёгкий холодок. Опускает ноги: пол ледяной, где там тапочки? Тихонько выходит, глядя на ряды белых пододеяльников. Спят, глухие, а он должен слышать это всё…

В коридоре тусклый дежурный свет. Пост медсестры пуст. Наверное, ушла поспать часок в ординаторской, один Лёка тут…

Грязноватая дверь туалета скрипит на весь коридор. Темно. Лёка нашаривает выключатель – и зажмуривается от света. Лампы зажигаются не сразу, а мигая, перемигиваясь, одна за другой, одна за другой, пока не успокоятся. Тогда они будут гудеть, тихо-тихо, но всё равно на нервы действует…

– Плохо…

Никого. Ряд унитазов, ведро и швабра в углу… Наверное, кто-то маленький…

Сердце застучало в ушах и ухнуло куда-то в живот. Лёка уже догадался, кто там такой маленький. В голове закрутился этот жуткий сон, из-за которого Лёка боялся засыпать: «Угадай, что мы здесь едим, маленький больной мальчик!» К горлу подступила тошнота, а в голове стучало: «Угадай…»

– Крыса!.. Кры-са! – он пытался позвать котов, но на цветочном выходило только это «Крыса!». – Здесь крыса! В туалете крыса!

– Плохо…

Лёка хватает швабру, с грохотом падает на пол жестяное ведро: отлично! Меньше всего ему хочется оставаться с крысой один на один – может, разбудит кого-нибудь это ведро, если коты не откликаются…

– Крыса! Крыса! – он ещё попробовал позвать котов, но выходило опять это глупое слово «Крыса»… Держа швабру перед собой, Лёка заглядывает в каждый угол: – Где ты? Ну где? Специально заманиваешь? Я живой!

– Здесь… Плохо… – Под батареей валяется какая-то мокрая тряпка. Лёка осторожно приседает, чтобы разглядеть.

Маленькая серая тряпка, удивлённо открытая пасть, резцы – жёлтые, длиннющие… Лёка не видел ни крови, ни ран – чего плохо-то? Крыса тяжело дышала. Чёрные глазки-бусинки удивлённо таращились в стену.

– Плохо…

– Тебе… Подарок. – Этот неголос был другим. Он доносился, кажется, с улицы, но там было тепло. Сидя на корточках у батареи, Лёка слышит запах сена и пыльного сухого мешка из-под крупы и будто слышит… не слышит – чувствует кожей кошачье мурлыканье.

– Тебе, – повторил кот. Кажется, ухо у него ещё побаливает.

Лёка так и сидит на корточках, уставившись на крысу. Она лежит на боку, маленькая и совсем не страшная…

– Плохо…

– Подарок.

Лёке хочется вскочить и завопить «Я не ем крыс!» – но он помалкивает. Нельзя обижать кота. Не хочется. У него, у Лёки, не будет других друзей, в смысле друзей-людей, а не цветов и животных. Эта мысль зрела давно, а теперь явилась во всей красе. Даже крысу обижать не стоит.

– Плохо…

– Сейчас будет легче. Потерпи… – Лёка не понял, кого уговаривает: себя или её. Крысе уже не помочь. Ей очень больно.

Лёка переворачивает швабру палкой вперёд, рывком вытаскивает крысу из-под батареи. На кафеле остаётся ржавая дорожка, как если бы и правда грязной тряпкой протёрли. Руки трясутся. Лёка набрасывает на крысу тряпку, чтобы не видеть, хотя понимает, что бесполезно. Он видит, он слышит, в этом беда. Ей очень больно. Так не должно быть, даже с крысой не должно!

– Сейчас…

Перехватывает палку поудобнее – удар! Дерево шмякнуло по мягкому. Кажется, крыса охнула вслух, но это было уже не важно. Всё. Лёка шумно выдохнул, и самому стало легко. Он знал, что всё.

Голова кружилась, наверное, от удушливых запахов. Лёка зажмурился, осознавая, что сделал, и боялся открыть глаза. Тихо как. Ни шороха, ни неголоса, ночь, все спят. Только он стоит как дурак – в трусах со шваброй посреди туалета. А если кто-то войдёт? Надо убрать. Надо убирать за собой, даже если тебе страшно открыть глаза.

Он провозился почти час, отмывая туалет, потом руки… Тельце боялся трогать. В конце концов сгрёб в совок и смыл в унитаз. Крыса уплыла. Не с первого раза. Но когда уплыла, стало спокойнее.

В ту ночь Лёке уже не снились страшные крысы. Никогда больше не снились.

Глава V
Пирожок

Потом была поездка в город. Не в тот, где больница, а в большой, далёкий, Ленинград или даже Москву. Это было уже весной, после выписки. Лёка с матерью ехали на поезде долго-долго, даже ночевали там на странных полках, похожих на полати в бане, только кожаных. Лёке досталась верхняя. Он лежал смотрел в окно и наслаждался тишиной. Никто не говорил с ним на цветочном языке, не жаловался и не звал, ни в поезде, ни снаружи. Наверное, поезд ехал слишком быстро. Только на одной из станций он услышал собаку.

Тут и там сновали торговки со всякой всячиной, пассажиры, вышедшие купить пирожок или газету. Лёка выходить не хотел, мать заставила: «Двадцать минут стоим, належишься ещё. Неужели самому неохота размять ноги?» Охоты не было, но Лёка пошёл, что делать. Слез со своей полки, накинул курточку («Застегни как следует, только что из больницы!»), спустился за матерью на платформу по жутковатым железным ступенькам. Они высокие и узкие, того и гляди нога провалится.

На платформе было солнечно и неспокойно. К Лёкиной матери тут же подскочила бабулька с детской коляской и завопила, как на рынке:

– Пирожки! – хотя у бабки не было в руках ничего, кроме этой коляски. В таких колясках же детей возят – какие ещё пирожки?

Лёка вцепился в мать, а эта с коляской подошла ещё ближе, чуть не наехав колесом Лёке на ногу, и стала уговаривать:

– С чем ты хочешь, смотри: у меня есть с повидлом, с капустой… – Она откинула тент коляски, и Лёка невольно зажмурился… – Смотри же! – бабка (точно бабка, мать Лёка держал за обе руки) тронула его за рукав. Лёка распахнул глаза. В коляске на рыжей клеёнке в рядок стояли алюминиевые кастрюли с закрытыми крышками. Бабулька стала открывать всё по очереди, и там действительно были пирожки.

Лёка шумно выдохнул. Нет, он не маленький, он знает, что нет никакой Бабы-яги, которая живёт в лесу и ест детей. Но эта коляска… За спиной торговки мельтешили точно такие же бабульки с детскими колясками, да ещё вопящие «Пирожки!», и мысль о Бабе-яге не хотела уходить.

Матери, кажется, тоже было неуютно. Она что-то промычала, потянула Лёку прочь от бабки…

– С повидлом, – прозвучало на цветочном языке.

Лёка встал под раздражённым взглядом матери и забегал глазами: на платформе было столько всего: торговцы, пассажиры, огромные котлы с плавающими солёными огурцами…

– Кто здесь?

– Иду.

– Ну? – торговка догнала и наклонилась прямо к нему.

Мать, не сводя глаз с грязноватой коляски, опять потянула Лёку восвояси:

– С-спасибо…

– С повидлом! – быстро выпалил Лёка. – Можно, мам?

Мать глянула на него: «Ты правда хочешь это есть?» – но торговка так шустро откинула крышку, подхватила пирожок и завернула в бумажку, что матери оставалось только молча полезть за кошельком. Лёка оглядывался (ну где оно?), когда ладонь защекотал тёплый мех. От неожиданности он отдёрнул руку.

Собака. Огромная грязно-белая, похожая на поседевшего волка, она сидела у Лёкиной ноги, вопросительно подняв морду:

– С повидлом, пожалуйста.

Лёка думал, этого слова нет на цветочном языке. «Спасибо», «Пожалуйста» – он не слышал этого от животных. Торговка уже протягивала ему пирожок, когда мать заметила пса и, пятясь, потянула Лёку к себе:

– Это что такое? Ну-ка кыш!

Собака покладисто сделала несколько шагов в сторону, не сводя глаз с пирожка.

– Она не злая, мам…

– Откуда ты знаешь, знаток?

Собака ждала. Лёка цапнул пирожок, вывернулся у матери, быстро, пока она не сообразила, подскочил к собаке и протянул пирожок ей:

– Скорее!

Мать за спиной уже кричала «Отойди сейчас же!» – но почему-то не подбегала, не оттаскивала Лёку. Собака деликатно, за бумажку, взяла пирожок и драпанула прочь:

– Спасибо. Пока.

Лёка только моргнул, а собаки уже не было видно: только толпа и огурцы-пирожки-газеты. Она знает «Пока» и «Спасибо», и… Что-то было не так, Лёка чувствовал, но понять не мог…

 

– Погоди! А почему не с мясом?

– Надо… – неголос был уже далеко. – Не мне надо. Пока. Спасибо.

– Ну ты где там? Потеряться хочешь? – мать. Голос не злой. Уже не сердится?

Лёка повернулся: мать и торговка стояли в паре шагов от него. Торговка держала мать под руку и что-то ей шептала. Мать кивала рассеянно и как-то задумчиво. Лёка расслышал только «Пенсия маленькая», и всё. Увидев, что Лёка идёт к ним, торговка резко замолчала, отпустила мать и полезла в свои кастрюли.

– Вот, держи, – она протянула ему второй пирожок. – Ты всё сделал правильно. – Они с матерью странно переглянулись, и та засобиралась на поезд:

– Идём уже, а то отстанем, что тогда? Спасибо-то скажи.

Лёка буркнул «Спасибо», сжимая в руке несчастный масляный пирожок, есть который не хотелось. Ему было неинтересно, о чём они там болтали, что ему нельзя слышать, он думал о вежливой собаке. Интересно, кому она носит пирожки?

– …Надо же, а? Вот как бывает… – мать шла за Лёкой по вагону поезда и бормотала что-то невнятное себе под нос. – Лёка понимал, что это не для его ушей, что она проговаривает это самой себе, пытаясь осознать или запомнить. – Вот так бывает…

– Как? – не выдержал Лёка.

Мать будто не слышала. Она плюхнулась на полку и уставилась в окно. За окном ещё было видно ту торговку. Она не смотрела на них, она смотрела по сторонам, беззвучно выкрикивая своё «Пирожки!».

– Как бывает, мам? Тётя знает эту собаку, да? А кому она носит пирожки?

Мать обернулась, рассеянно глядя сквозь Лёку:

– Догадался? Какой ты уже большой. Ну правильно: другая бы сглотнула сразу вместе с бумажкой, а эта, вишь, унесла…

– Кому? Тебе же тётя сказала!

Мать покачала головой и неопределённо шевельнула ладонью. Она так делает, когда речь идёт о каких-то взрослых делах, о которых Лёке знать ещё не положено. Было обидно, что его считают маленьким. И ужасно захотелось выскочить на платформу, найти ту собаку, расспросить… Хотя она, пожалуй, не ответит, Лёка сам не понял почему, просто ему так показалось.

– Собаки верные, Лёнь. Собака не бросит. Все бросят, а собака – нет… Тоже, что ли, собаку завести?

Лёка замер. Он никогда не просил собаку: ему не нравилось, что их держат на цепи на улице, даже зимой, когда холодно, даже летом, когда жарко. Но если построить тёплую будку и укрепить забор, можно обойтись без привязи. Собака хорошая. Собака вежливая и всё время радуется, как тот больничный пёс. Сидел на цепи на холоде, ни на что не жаловался, только радовался: утру, каше, даже котам радовался. Хорошо, когда животные радуются, Лёке легче. И ещё у него будет настоящий друг.

– Правда?!

Мать глянула на Лёку, словно её выдернули из каких-то важных мыслей.

– Что «правда»?

– Правда, что собаку заведём?

Мать смотрела непонимающе, как будто не сама только что говорила о собаке:

– Посмотрим…

– На моё поведение?

– На твоё здоровье.

* * *

…Здоровье оказалось паршивым. Обидно. Из всего огромного, оглушительного города Лёка запомнил только лошадь милиционера и вредного молодого доктора. Их было много, тех докторов, в большом городе, больше, чем собак. Лёка с матерью только и делали, что бегали от одного к другому – как их запоминать? А этого Лёка запомнил. Этот сказал, что у Лёки какая-то там астма и что заводить собаку ему будет нельзя очень долго или даже всю жизнь.

Лёка разревелся тогда на всю больницу, да так, что медсестра пригрозила сдать его милиционеру. В доказательство она подвела его к окну. Там за окном дежурил милиционер на лошади. Лёка даже притих на секунду: он такого не видел.

Лошадь была рыжая, как понимающий человек Галка, и очень красивая как лошадь. На ней был форменный вальтрап со звёздочкой. Лёка жутко робел, но не мог не спросить:

– Вы меня правда заберёте?

Лошадь повернула голову в Лёкину сторону. На улице было жарко, и окно кабинета было распахнуто, Лёка даже услышал её запах – запах кожаных ремней и шерсти. Она выгнула шею набок, наверное, чтобы внимательнее разглядеть Лёку и эту медсестру, которая ещё стояла за его спиной:

– Не бойся. Врёт. Дура.

Лёка расхохотался от таких слов, а медсестра стала оттаскивать его от окна, да ещё и закрывать его зачем-то. Вредный доктор спрашивал мать что-то про нервы, а Лёка хохотал как ненормальный, забыв обо всём, даже о собаке.

…А потом, когда вернулись домой, на Лёку сразу, будто из-за угла, набросилась школа.

Глава VI
Прутик

Она даже выглядела унылой и какой-то грязной. Крыша, издалека видно, что покосившаяся, того и гляди свалится на голову; несколько печных труб торчат как иглы; окна будто никогда не мытые, и занавесок нет. Огромный вытоптанный двор без единой травинки, зато с доской-качелями, словно кому-то придёт в голову здесь играть.

…А ребята у школы ничего: смеялись, болтали, в глаженых рубашках, с цветочками все. Лёке мать тоже нарезала цветов, что настроения не прибавило. Он ещё спал, когда услышал, как они кричали, как плакали… Выскочил в одних трусах, стал отбирать ножницы, конечно, распорол себе ладонь, конечно, получил оплеуху, и цветы были уже срезаны. Они будут умирать медленно в какой-нибудь уродливой вазочке, каких полно в любом школьном классе, будто за этим в школу и ходят, чтобы любоваться умирающим цветами. Держать в руках это было жутко, но Лёка ничего не мог поделать. А мать не понимала:

– Ты же не хочешь в первый же день опозориться перед учителем? Давай без этих твоих глупостей хоть сегодня. А вечером пирогов напечём, праздник как-никак.

Ничего себе праздник!

Дурацкий Славик тоже был здесь, с Юркой, Витькой, да почти со всеми ребятами с пятидневки, со всей бандой. А мать такая:

– Ой, там ребята, идём поздороваемся! – будто Лёке надо. Пошёл.

Она-то пошла к их матерям, сбившимся в стайку чуть поодаль, а Лёку прямо втолкнула в этот улей дурацкого Славика.

– Привет, малахольный! – Славкины дружки засмеялись.

А чего Лёка ждал – что Славик изменится? Война, начатая не один год назад, никуда не делась…

– Чего молчишь?

Ещё чего: с ним разговаривать!

Лёка молча показал Славику язык и покрутил пальцем у виска. На физиономии Славика отразилась гамма чувств: удивление и что-то похожее на обиду: как это так – ему, дурацкому Славику, показывают язык! Он выпятил нижнюю губу и привычно противным голосом заныл:

– Татьяна Аркадьевна!

Лёка сообразить не успел, что за «Татьяна Аркадьевна», они вроде уже не в садике, а Славкины дружки уже вовсю хохотали:

– Привычки детства! Ну ты даёшь!

– Что, Артемон в первый класс пошла?! Не знал!

Кто-то хлопнул Славика по спине, чуть подтолкнув в сторону Лёки. Славик сверкнул глазами, больше от неожиданности, чем от злости, и как бы нечаянно втолкнул Лёку в дощатый сарай с инструментами. Кто-то не закрыл дверь, она и стояла распахнутой. Лёка влетел, выставив ладони, и упёрся в стену. За спиной послышался новый взрыв смеха, дверь захлопнули, шаркнул деревянный затвор.

Темно. Ну и ладно! В щёлочку видно, как эти дурные хохочут, как болтает с подругами мать, ничего не замечая вокруг. Умирающий букет помялся, но ему уже не помочь. Дурацкий Славик небось думает, что Лёка сейчас начнёт стучаться, реветь, – вот ещё! Если его здесь забудут, то и в школу можно не идти. Не ждать, пока заставят читать, не сидеть с дурацким Славиком в одной комнате по полдня. Хотя полдня ладно – это не пять суток, как раньше…

Вышла учительница в уродском платье, всех пересчитала, под хохот Славика и банды выпустила Лёку, даже, кажется, отругала, Лёка плохо помнит.

Он вообще не запомнил её лица, ни в первый день, ни в десятый: узнавал по уродскому платью, а зимой – по другому уродскому платью. Только классу ко второму стал кое-как узнавать её на улице в пальто, а после третьего с удовольствием забыл.

* * *

…Она оказалась злая. Всё время кричала на Лёку, что он лентяй, что не может сосредоточиться, ставила двойки, вызывала мать. Особенно её сердило, когда Лёка вставал посреди урока, чтобы полить цветы в классе.

Никто ж не польёт, если Лёка не польёт, полила бы сама – ничего бы не было! Не понимала! Вопила, срываясь на визг: «Луцев, сядь, ты срываешь мне урок!» Лёка разве срывал? Он тихо-спокойно брал лейку, набирал воды: зимой – из бака у большой печки, которая отапливала класс, весной и ранней осенью – из бочки с дождевой водой во дворе. И пока эта орала «Мать в школу, двойка в четверти!», спокойно поливал цветы в классе.

Дурацкий Славик, сидящий у окна, по своей подхалимской привычке преграждал ему путь, пытался не подпустить к цветам, а один раз даже спрятал горшок под партой – резко, грубо, как во всём… Он сломал тогда стебель.

Цветок закричал так, что Лёка закричал вместе с ним и, скорее всего, на человеческом, потому что в первый раз увидел, как у дурацкого Славика округляются глаза. Выронив лейку, Лёка набросился на него с кулаками. Получил, конечно. Потом мать вызывали в школу. Но урок дурацкий Славик усвоил и цветы при Лёке не трогал. Жаль, что только цветы.

…Хотя всё равно пытался мешать, когда Лёка их поливал во время урока: кривлялся, загораживал собой подоконник, исподтишка пинал Лёку по ногам. Лёка тогда лил воду ему за шиворот под вопли училки и в конце концов получал от неё метровой линейкой и от Славика на перемене получал.

После уроков училка бежала к матери скандалить, говорила даже, что Лёке место не в нормальной школе, а в специальной, для дурачков, потому что он не только мешает учителю, но и в науках успевает неважно. Мать сперва что-то ей шептала, как-то уговаривала, потом плакала: «За что мне такое проклятье?!» – и просила в последний-препоследний раз поставить троечки. Училка ворчала, но позволяла себя уговорить, и Лёка догадывался, кому должен быть за это благодарен.

* * *

Это было зимой, ранним вечером, когда спать ещё рано, даже мать ещё не приехала с работы, а на улице такая темень, будто за полночь давно. В большинстве домов ещё не горел свет (на работе же все), Лёка шёл по тёмной улице, видя только белый снег под ногами да редкие горящие окошки, настолько редкие, чтобы сохранилось это ощущение глубокой ночи.

Он возвращался от собаки из зелёного дома. Лёка не помнил и, честно говоря, знать не хотел, кто там её хозяин, его и дома-то никогда не было. В тот день собака опять осталась голодной, и Лёка принёс ей каши и воды. А потом ещё забалтывал несколько часов, чтобы она не скучала.

Он возвращался домой, шаркая по тулупу пустой алюминиевой кастрюлей, когда услышал:

– Танец! Танец! – Неголос доносился из ближайшего освещённого дома.

Это было так странно, что Лёка тут же рванул туда. Обычно жалуются, просят о помощи или, наоборот, делятся радостью, а тут… Неголос был вроде спокойный, даже равнодушный, но в то же время какой-то… шкодливый, что ли?

– …Танец глупых тапок!

Лёка даже не спросил, кто там! Взбежал на крыльцо, не заботясь, что его не приглашали: от людей дождёшься! Мало ли, что там – любопытно же!

Если бы он напряг человеческий слух, он бы без проблем услышал, что в доме играет музыка. Весёлая, хотя приглушена, словно кто-то не хочет беспокоить соседей – глупо, если ты в частном доме, да ещё и почти всей улицы дома нет.

Лёка распахнул дверь, ворвался в комнату – и увидел. Кошка. Кошка скачет под музыку, охотясь за дрыгающимися в такт тапками.

– Танец глупых тапок!

Тапки плясали резво, заводно, аж самому захотелось. А в тапках, перед зеркалом, держа перед собой стул вместо партнёра… Лёка даже не узнал её. Точнее, узнал, но по уродскому платью. И первые секунды не мог поверить своим глазам. Училка. Его злая училка плясала со стулом перед зеркалом под весёлую музычку и, кажется, даже подпевала. Кошка охотилась за тапками.

Сперва он испугался, как пугаются всего странного. Закрыл лицо кастрюлей, попятился назад в надежде остаться незамеченным. Он бы и остался, если бы в коридоре не споткнулся о чей-то валенок и не грохнулся на пол, перешумев музыку.

Тапки (из-под кастрюли Лёка только их и видел) замерли на секунду, к неудовольствию кошки, которая продолжала цапать их лапой. Потом знакомый голос охнул:

– Луцев!

Лёка вылетел оттуда сам не помнит как. Он бежал со всех ног, балансируя кастрюлей, и, только свернув на свою улицу, притормозил, чтобы расхохотаться. Увиденное было странно – до жути, до смеха, до безобразия, Лёка не знал, как к этому относиться, но хохот рвался на волю сам.

С утра училка поймала его перед уроками и долго говорила, как надеется на его сознательность и на то, что это останется между ними. Лёка обещал (он и правда никому не сказал, даже матери). А на перемене потихоньку сбегал и отнёс кошке полпачки сметаны. Оно того стоило.

 

От этой общей глуповатой тайны добрее к нему училка, конечно, не стала. Но на какое-то время стала осторожнее.

…Зато дурацкий Славик с дружками вечно подстерегал его в школьном дворе, чтобы сказать какую-нибудь гадость, поставить подножку, дать затрещину. К затрещинам Лёка относился философски, а к третьему классу ему уже казалось, что он превратился в одну большую мозоль.

* * *

Один раз Лёка особенно удачно налил воды за шиворот дурацкому Славику, хорошо налил: мокрое пятно было не только на спине, но и на штанах. Над Славиком тогда стали смеяться даже его собственные дружки: Витёк и Юрка прямо на уроке завопили, что он описался, а училка опять стала орать на Лёку, будто это он смеётся на весь класс… Славик тогда не стерпел.

Уже на перемене Лёка вышел на школьный двор к маленькой берёзке, единственному там дереву, узнать, не надо ли полить, и так просто – что в классе-то делать? Была весна, и на берёзке распускались маленькие зелёные листочки. Лёке нравилось на них смотреть просто так, молча.

Когда во двор выскочил дурацкий Славик, Лёка и сообразить ничего не успел, как оказался на земле лицом вниз. За руки с двух сторон схватили Юрка и Витёк, больно вдавив ладони в сухую землю. Дурацкий Славик рывком уселся Лёке на ноги:

– Какая-то Какойтовна (не помнит Лёка, как её там звали!) говорит, что тебя пороть некому, безотцовщина! Мы сейчас… – его прервал стон на цветочном языке.

Длинный, негромкий, без неслов. Лёка вдруг увидел у Славика в руке прут. Тонкий, гибкий с зелёными малюсенькими листочками… Дерево стонало. Совсем низко на стволе, куда только мог дотянуться дурацкий Славик, белела ранка…

– Ты что наделал?! – Лёка рванул на себя руки, кажется, что-то там хрустнуло, и эти двое, которые держали его, отшатнулись почти синхронно, чуть не упав. Он перевернулся, ловко вывернул Славику руку с кричащим прутиком, надавил на костяшки, разогнул пальцы. Прутик упал. Лёка схватил его, пока этот не сломал, и побежал вон со школьного двора. Весна. Его ещё можно спасти. Лишь бы этот, лишь бы эти не погнались, не сломали прутик…

За спиной послышалось радостное улюлюканье и вопли «Малахольный». Значит, не погонятся.

– Потерпи, я поставлю тебя в воду, ты дашь корни, ты вырастешь большой-пребольшой берёзой, ты будешь жить долго-долго и этих всех переживёшь. Их не будет, а ты будешь.

– Больно… – ответил прутик в руке. Ещё бы не больно!

Дома (мать была на работе, а то бы устроила скандал и погнала в школу) Лёка нашёл своё старое детское ведёрко для песочницы, вкопал на самом солнечном месте, чтобы не опрокинулось. Налил тёплой воды из бочки, поставил стонущий прутик.

– Больно…

– Больно, – согласился Лёка. Он чувствовал чужую боль, вряд ли в полную меру, но всё равно чувствовал, ему хватало. Разве есть живое существо, которому не хватает боли? Только эти… Да все: дурацкий Славик, эта, даже мать – не слышат, не чувствуют, как можно… Прутик втягивал ранкой тёплую воду, от этого боль слегка отпускала, а у Лёки до ломоты сводило пальцы на ногах…

– Больно! – он завопил это на цветочном, громко, в неголос, ему хотелось, чтобы его наконец-то расслышали люди: и училка, и даже Славик, и все-все. Они же могут слышать иногда его, Лёку, – почему не слышат остальных, почему такие глухие и злющие?! – Больно! Больно! Больно! – он вопил, перекрикивая прутик, хотя пальцы понемногу проходили, и всё не мог успокоиться.

Поднялся ветер, сильный, аж нос заложило. Зашумели деревья в лесу, зашептали:

– Тише, тише.

И Лёка сразу успокоился. Подумал, что прутик надо бы привязать, а то ветром унесёт. И ещё – что он кого-то разбудил. Кого-то в лесу, кого-то… Не смог расслышать кого. Далеко, наверное. Не стоило так орать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru