bannerbannerbanner
Идеальная жена

Мария Воронова
Идеальная жена

Полная версия

Гарафеев положил трубку вне себя от радости. Настоящее полновесное алиби, уважительная причина! Он немедленно начертал жене записку о срочном вызове, схватил куртку и понесся на работу, уверенный, что проблема люстр теперь как-нибудь рассосется. Может, жена сообразит, что не такие уж они и грязные. Или сама помоет.

Главное, что он ни при каких обстоятельствах не мог отказать Кожатову, ведь на кону человеческая жизнь!

Как он и думал, случай не представлял особых трудностей, просто пациент оказался профессором из Высшей партийной школы, вот Кожатов и решил перестраховаться. Что ж, Гарафеев расписал терапию, немножко понаблюдал, потом для гарантии еще без дела поболтался в ординаторской и вернулся домой ближе к вечеру, готовый к легкому скандальчику, но Соня встретила его вполне миролюбиво.

Спокойно, с улыбкой, она сказала, что хочет развестись.

Гарафеев так и сел.

Жена не хотела выяснять отношений, но он заявил, что после двадцати лет совместной жизни надо такое решение как минимум обсудить, и в ответ получил, что жена устала быть, как она сказала, «погонщиком мула», ей надоело жить с человеком, на которого невозможно положиться, который всегда слабое звено в цепи и обязательно завалит дело, если ему поручить хоть малейшую часть. Пресловутая каменная стена оказалась воздушным замком, и Соня не видит больше смысла надрываться ради иллюзии штанов в доме.

Под конец она вспомнила модную в последнее время действительно смешную шутку, что он такой мудак, что на конкурсе мудаков занял бы второе место, и ушла в комнату дочери, куда, оказывается, перенесла почти все свои вещи.

Гарафеев тогда не сильно встревожился, решив, что это воспитательный процесс, а к утру Соня остынет и простит его, тем более он действительно раскаивался, понимая, что с этими люстрами повел себя как полный идиот.

Утром он встал пораньше и, найдя люстры чистыми, сказал Соне, что готов к любым трудам, но она заявила, что единственное действие, которое ей теперь от него нужно, это дойти до загса и подать заявление на развод.

Пока они будут жить каждый в своей комнате, питаться раздельно, а убирать общую площадь по очереди, и на этом все.

Гарафеев ныл и просил прощения, но Соня была непреклонна. Оказалось, что ей давно хотелось развестись, потому что она считает мужа ничтожеством, дурачком и «ссыкотой», который профукал все свои шансы и от лени и трусости ничего абсолютно в жизни не добился. Гордость за своего мужчину – это естественное и необходимое чувство для каждой женщины, настолько важное, что она готова раздуть костер восторга из самой жалкой искры мужского поведения, но когда субстрата вообще нет… Когда приходится стыдиться мужа и мямлить: «Зато человек хороший», – это так унизительно, что лучше и вовсе не надо. Лучше быть разведенной.

Она терпела никчемного мужичонку только ради дочери, потому что девочке вредно расти без отца, но теперь Лиза взрослая, так что нет больше никакого смысла в этой каторге – обслуживать великовозрастного капризного ребенка.

– Но я очень хороший врач, – робко возразил Гарафеев.

– И где это видно? – жена язвительно рассмеялась. – Когда ты даже на высшую категорию поленился сдать!

– Ну поленился, потому что какой смысл? И так все знают, что я лучший!

– Все знают, что тебе можно сесть на шею, вот и все. Торчишь там на работе целыми днями, а толку никакого! Ни прибавки, ни повышения. Может, ты там с медсестрами просто гужуешься.

– Да ты что, Сонечка, какие медсестры! У меня никого не было и нет! – с жаром начал Гарафеев, но жена отмахнулась.

– Дело не в том, Гар, есть у тебя баба или нет, – грустно сказала она, – а в том, что мне на это абсолютно наплевать.

– Соня, я никогда тебе не изменял!

– Очень жаль. Так хоть было бы тебе к кому уйти.

Как он ни уговаривал дать ему шанс, жена была непреклонна. Она обещала обратиться в суд, если он не согласится разводиться, и Гарафеев сходил с нею, подал заявление. Теперь три месяца неопределенности, а потом они официально станут посторонними людьми. Как жить тогда дальше?

Покамест он максимально переселился на работу, набрал дежурств, а в обычные дни засиживался до упора. Впрочем, дома Соня была с ним дружелюбна и приветлива – так сам Гарафеев общался с соседом по комнате в общаге, пока не женился. И от ее хорошего настроения было еще больнее. Лучше бы дулась, мотала ему нервы, обвиняла в загубленной жизни, как делают истинно достойные женщины.

Странно, но вопреки расхожему мнению, что женщина уходит не от мужчины, а к мужчине, он не думал, что жена с ним разводится потому, что у нее кто-то появился. Ни разу не возникло такой мысли, хоть Соня была очень привлекательная женщина и всегда пользовалась успехом.

Если так, то ему стоит поскорее освободить квартиру, только куда идти? Действительно он никчемушник, ничтожество и тютя, раз не в силах даже уйти с одним чемоданом. Все откладывает, надеется сам не знает на что.

Придется искать работу в другом городе, пусть в небольшом, главное, где есть центральная районная больница. Там дадут комнату в общежитии как минимум. Еще можно так подать, что это он делает одолжение, а не ему.

Как бы только узнать, где требуются специалисты?

Гарафеев нахмурился. Жена права, он почти не ориентируется в окружающей действительности. В специальности своей он знает очень много, а житейские дела ему мало интересны, а потому почти не изучены.

Минутная стрелка на часах с усилием и щелчком передвинулась на одно деление. Все равно рано. Дома Соня, веселая, довольная, делает себе ужин из огурца и апельсина, потому что больше не надо кормить мужика и можно сидеть на диете, сколько захочется.

Потом будет гладить, напевая, а ему уже нельзя подойти и прижаться. Теперь у нее один ответ на все: «Иди лесом, Гарафеев».

Вздохнув, он заглянул в оперблок и сообразил, что сегодня работает профессор Завьялов, не последний человек в ГУЗЛе[4]. Надо у него осторожненько спросить насчет вакансий, где о них вообще узнают.

Завьялов делал мениск, а наркоз давал Кожатов, который в принципе работать в операционной не любил, но никогда не упускал шанса засветиться перед нужным человеком. Простых операций не бывает, но все же надо сильно постараться, чтобы облажаться при вмешательстве на мениске, вот сыночек и рискнул.

Маски под рукой не оказалось, Гарафеев закрылся воротником халата и вошел в операционную.

Скорее спинным мозгом, чем сознанием, он уловил, что что-то не так.

– А что это у вас кровь такая черная? – спросил он и перевел взгляд на живот пациента. Или это был необыкновенно полный человек, или дыхательный аппарат подавал воздух в желудок.

– Где черная? А действительно…

Гарафеев взглянул на кисть руки пациента. Ногтевые ложа синие.

Забыв про маску, Гарафеев сорвал с шеи Кожатова фонендоскоп. Так и есть, дыхание не проводится.

– Клинок, – бросил он анестезистке.

Времени надевать перчатки не было, оставалось только надеяться, что пациент не страдает сифилисом или гепатитом.

– Игорь Иванович… – начал Кожатов, но Гарафеев оттолкнул его.

Он ведь не знает, когда началась операция. Вроде бы только кожный разрез успели сделать, но пока накрылись, пока то, се… Сколько больной пролежал с интубационной трубкой в пищеводе? Очень может быть, что он сейчас будет интубировать труп.

Гарафеев поставил трубку, удостоверился, что она наконец оказалась там, где положено, то есть в трахее, и кинулся считать пульс. От волнения он долго не мог его найти, но потом все-таки нащупал.

– Вы давайте закругляйтесь, – сказал он Завьялову, – в следующий раз.

– Как? Игорь Иванович, это же сустав! Не брюшная полость. Сюда нельзя как к себе домой входить.

– А если у мужика кора улетела? Лучше выводить.

– Да я думаю, все в порядке… – встрял Кожатов, – сейчас глюкозки прокапаем для мозгов…

Даже под маской было видно, что он ничуть не взволнован, и Гарафеев не выдержал:

– Себе прокапай! – вскипел он. – Думает он! Вам, Кожатов, это вредно, а нам – опасно! Ваш уровень – это лопата от забора и до обеда! Все! Любое другое орудие производства в ваших руках превращается в смертельное оружие. Вы сейчас должны молчать и молиться, чтобы у мужика от ваших стараний мозги не отвалились! И то он умнее вас останется! Идите отсюда, я сам наркоз закончу.

Кожатов вскинулся, но анестезистка вытолкала его вон.

Гарафеев раздышал пациента, показатели гемодинамики которого вроде бы укладывались в норму, но его собственное сердце колотилось, как бешеное, пока он не экстубировал несчастного мужика и не удостоверился, что с ним все хорошо.

Головные боли, конечно, сильно помучают его, но главное, что мозг не пострадал, человек не остался овощем после операции по поводу заболевания, не угрожающего жизни.

Устроив больного на койку и вкрутив ему наглую ложь про скачок давления, Гарафеев вернулся в ординаторскую, без сил упал на диван и жадно затянулся сигаретой.

Никчемный мужичонка, ничего не добившийся в этой жизни – все так. Только если бы он не заглянул в операционную, мужики сняли бы со стола труп. Все-таки есть, наверное, какой то смысл в его существовании…

Он медленно выпустил дым. Курить вредно, и он в принципе человек некурящий, иногда только прибегает к сигаретке, чтобы успокоиться, но в последнее время столько волнений, что он смолит больше курящего. Пора завязывать.

Гарафеев раздавил окурок в пепельнице, клятвенно пообещав себе, что больше в жизни не притронется к этой отраве.

Для гарантии сделал жест, как на советском плакате «Нет!», где симпатичный молодой человек с негодованием отвергал предложенную ему рюмку.

 

Это уже так вошло в привычку, что не сразу вспомнилось, как этому жесту их с Лизой научила жена.

Они тогда ездили к Гарафеевской маме погостить, и бабушка решила повоспитывать внучку, научить ее волшебному слову «пожалуйста», а Соня сказала, что настоящее волшебное слово это не «пожалуйста», а «нет», и оно способно совершать настоящие чудеса, если его правильно применять. Главное, не превращать его в «да», потому что очень хочется.

А если трудно, то можно подкрепить жестом, как на плакате. Гарафеев часто видел, как Соня, когда сидела на диете, наедине с собой показывала заслоняющую ладонь плюшкам и конфетам, Лиза быстро переняла эту манеру, а потом и он сам. На работе знали, что если во время пьянки Гарафеев повторил жест молодого человека с плаката, то дальше наливать ему бесполезно. В семье была такая традиция, что просто «нет» еще можно было отменить, но если уже сделал движение, то все.

Гарафеев вздохнул. Теперь семьи нет…

Он запрокинул голову на спинку дивана, прикидывая, не помыться ли чуть теплой ржавой водичкой в душевой оперблока и не завалиться ли на старую сломанную функциональную кровать в подсобке и так скоротать ночку? Пусть Соня наслаждается свободой, посмотрит фильм по цветному телику, который стоит у него в комнате.

Он потянулся к телефону, чтобы предупредить жену, но тут в ординаторскую ворвался Витька, заведующий, и упал на диван с такой силой, что Гарафеев едва не подскочил, как на качелях.

– Ну ты дал, конечно! – сказал Витька.

Гарафеев улыбнулся скромно, но с достоинством.

– Чего лыбишься? – взвился заведующий. – Ты вообще соображал?

– Не понял?

– Ты зачем наорал на сыночка? Совсем страх потерял?

– Слушай, но он чуть человека не угробил…

– Это его дело. Бывает такое, операция это всегда риск, – наставительно произнес Витя и полез в карман за сигаретами. Протянул раскрытую пачку Гарафееву, тот потянулся было, а потом вспомнил свое «нет» и не стал, – труба в пищеводе это форсмажор, она может там оказаться по обстоятельствам, которые доктор не в силах контролировать, а вот свое поведение он всегда в силах контролировать.

– Да?

– Да. В итоге Кожатов у нас хороший врач, нарвавшийся на сложный случай, а ты неуравновешенный хам.

– А что неуравновешенный хам заинтубировал сложный случай в одну секунду, это ничего? Ни на какие мысли не наводит?

– Представь себе, нет. Слушай, ты же всегда тихий, воды не замутишь, сейчас-то что вдруг? При Завьялове и его клевретах?

– Завьялов вообще-то теперь должен меня год коньяком поить.

– Это да. Так он, наверное, и сделает, только Кожатов, после того как ты его выгнал, как только добрался до первого телефона, сразу папашке настучал, а тот мне. Кстати о коньяке, будешь?

– Давай.

Заведующий достал из шкафа початую бутылку и два граненых стакана. Налил по чуть-чуть. Чокнулись, Витя выпил залпом, а Гарафеев только пригубил и стал болтать стакан в ладони, как артисты делали это в заграничных фильмах, только у них были пузатые рюмки тонкого стекла.

– В общем, я получил по полной, что распустил коллектив и держу у себя какого-то неадеквата. Это он тебя имел в виду, а не собственного сына.

– Понятно.

– Требует самых жестких мер.

– Вить, да я сам уволюсь.

– В смысле?

– Я развожусь и хочу уехать. Ты не знаешь, кстати, где можно узнать про работу в других городах?

– Ты серьезно?

Гарафеев кивнул.

– Нет, ну это… Нет, ну как же я тебя отпущу? У меня же все на тебе держится.

– Ты ошибаешься, я ничтожество.

– Жена сказала? Да не слушай ты ее! Ну и дела… – Витя вздохнул. – а я как раз недавно думал, какой у тебя образцовый брак, сплошное счастье… Неудивительно, что ты сорвался.

– Не приплетай. Я высказал Кожатову только и исключительно потому, что он едва не угробил больного.

– Ну, конечно. Слушай, тебе просто надо отдохнуть. Просто погулять пару неделек, ты восстановишься, Кожатов остынет, а там, глядишь, и с женой помиритесь.

Гарафеев покачал головой.

– Правда, Гар.

– Да я все отгулял, а за свой счет не хочу.

Витя поморщился, но быстро просветлел лицом.

– Слушай, а есть вариант. Народным заседателем пойдешь.

– С ума сошел?

– Ну да. Походишь в суд, посмотришь, как люди вообще живут, чем дышат, какие у них проблемы.

– Какие у них проблемы, я и здесь прекрасно вижу.

– В общем, переключишься. А там все наладится у вас.

– Нет.

– Наладится, наладится. Ты, главное, держи себя в руках, пожалуйста, потому что смерть пациента всегда можно объяснить стечением обстоятельств, а за нарушение этики и деонтологии стопроцентно огребешь.

Гарафеев молча допил коньяк. Действительно, распускаться недопустимо. В сплоченном коллективе, где люди понимают друг друга с полуслова и на первом месте дело, а не личные амбиции, порой орут друг на друга, ибо это значительно ускоряет обмен информацией, что важно, когда счет идет на секунды. Но сам Гарафеев сегодня оскоромился первый раз за свою карьеру, он считал, что когда говоришь спокойно и понятно, то это в принципе ничем не хуже мата.

И вот сорвался, дал человеку повод отомстить своему наставнику за науку и поддержку.

Витя потянулся налить по второй, но тут его вызвали к начмеду. Гарафеев остался один. То ли от пережитого волнения, то ли от коньяка голова немного кружилась, он открыл окно и, облокотившись на подоконник, высунулся на улицу. В больничном садике гуляли пациенты, и по некоторым было видно, что они тяжело и неизлечимо больны и вскоре умрут.

Гарафеев вздохнул. Иногда ему становилось жаль, что он такой хороший врач и не сможет обмануться, когда заболеет. Хорошо, если смерть придет к нему в виде инфаркта или кирпича на голову, а вот угасать от рака он бы не хотел. А может, он сумеет найти себе какую-нибудь тень надежды, обманет себя… А может быть, и нет. Он же будет одинокий. Соня забудет о бывшем муже, как о страшном сне, а Лиза… Поедет ли она к больному отцу в тот город, куда он переберется, или ограничится телефонными разговорами? Пришлют ли ей заверенную телеграмму, когда его не станет?

Гарафееву стало так жаль себя, что он не сразу вспомнил, что пока еще здоров.

Смерть пациента всегда можно объяснить стечением обстоятельств, сказал Витька. К сожалению, это так. Впрочем, всегда можно и наоборот – обвинить врача, даже если стечение обстоятельств было поистине фатальным. Все зависит от того, какой врач. Например, рядовой хирург Иванов, если пересечет при холецистэктомии общий желчный проток, то это будет повод для административных решений, а если то же самое сделает профессор Сидоров, то все просто изумятся, о боже мой, какая же у больного оказалась нестандартная анатомия! Хотя самая нестандартная анатомия как раз у профессора Сидорова, руки из задницы растут.

Спаечный процесс, анатомические особенности, атипичная форма, стертая клиника – много есть таких эвфемизмов, оправдывающих ротозейство докторов. Спасение тут одно – много читать, перенимать чужой опыт и делиться своим, чтобы в трудной ситуации вспомнить какой-нибудь мельчайший факт, крошечную деталь, которая позволит вытащить на поверхность болезнь, спрятавшуюся под маской совсем другой патологии. Врач должен постоянно расширять свой кругозор, а не люстры мыть.

В институте Гарафеев не был образцом прилежания, он учился неплохо, но не с таким рвением, как его жена. Вполуха слушал наставления профессора Федосеева, что врач, который не читает, вреден и опасен, и черпал знания только из учебников, почти не открывал монографий, а медицинские журналы наводили на него тоску. Статьи на английском он понимал с пятого на десятое, и удивлялся, как Соня все это постигает.

Зато Гарафеев страшно гордился, что умеет быстро и красиво заинтубировать, отлично ставит подключички и единственный из всего потока овладел навыком регионарной анестезии.

«Золотые руки» – говорили про него, и Гарафееву казалось, что при таких способностях ему не нужен слишком обширный интеллектуальный багаж.

Все изменилось на шестом курсе. Он был уже человек опытный, имел за плечами более двадцати самостоятельных наркозов, так что дежурил и к собственному удовольствию, и к радости старых докторов, которым оставалось только вполглаза наблюдать за юным дарованием.

Гарафеев до сих пор помнил то удивительное чувство не то чтобы всемогущества, но раскрепощенности и свободы, которые дает уверенность в своих силах, с которым отправился давать наркоз на аппендицит.

Пациентка была молодая женщина (впрочем, это он сейчас о ней так думал, тогда она, тридцатилетняя, казалась ему уже порядочно пожившей дамой). Здоровая, цветущая, недавно родившая, без хронических заболеваний – просто подарок для анестезиолога.

Он провел стандартный ингаляционный наркоз, отвез пациентку в палату, расписал обезболивание и вприпрыжку помчался в реанимацию, куда как раз доставили интереснейший инфаркт. Утром он зашел посмотреть на женщину, убедился, что все в порядке и тут же о ней забыл. Стандартный случай, что его держать в голове? Гарафеева не насторожило, что на операции обнаружился неизмененный червеобразный отросток, ибо такое бывает сплошь и рядом. Ничего страшного не произойдет, если удалишь здоровый аппендикс, а вот если оставишь больной, то тут разные варианты, вплоть до летального исхода.

Скорее всего, у женщины была просто почечная колика, которая сплошь и рядом протекает, как аппендицит, а от инфузионной терапии все прошло.

Через сутки он снова пришел подежурить и обнаружил женщину в реанимации с тяжелой дыхательной недостаточностью. Решили, что у нее пневмония, которая иногда протекает, как аппендицит, настучали по голове терапевту, что пропустил, назначили антибиотики и стали ждать выздоровления. Гарафеев корил себя, что сам не послушал легкие и не настоял на том, чтобы сделать снимок. Рентгенография, впрочем, инфильтративных изменений не показала, но такое тоже бывает при некоторых формах пневмоний.

Антибиотики назначили сразу хорошие, новые и в приличной дозировке, и надеялись, что состояние пациентки быстро улучшится, но ей становилось только хуже. Появилась тахикардия, шум в сердце, и ее стали вести, как эндокардит, только без всякого эффекта.

Консилиум следовал за консилиумом, профессора поджимали губы, чтобы скрыть свою растерянность, и сходились только в одном – клиника нетипичная.

Гарафеев не отходил от больной, чувствуя себя виноватым не столько за то, что ошибся, а именно за самоуверенность, которая тогда овладела им. Сейчас он, наоборот, переживал худшую форму бессилия – бессилие от неведения. Плохо, когда погибает пациент с доказанным диагнозом и ты ничего не можешь с этим поделать. Болезнь сильнее, на этом этапе развития медицины тебе ее не победить. Плохо, горько, но в тысячу раз тяжелее, когда ты не знаешь, от чего умирает больной.

Как на олимпиаде по математике – забыл формулу и не можешь решить задачу, но там от твоей глупости страдаешь только ты сам, а тут цена – жизнь. Как говорил его наставник – врач ошибается один раз в чужой жизни.

Гарафееву все время казалось, будто они что-то упускают, не понимают, не видят, а путь к спасению есть, и он где-то рядом.

Женщина понимала, что с ней что-то не так, плакала, просила: «Спасите меня, я не хочу умирать, у меня Андрюша маленький». Ей обещали, что все будет в порядке, но вскоре начались судороги, потом кома, из которой вывести пациентку не удалось, и она через двое суток скончалась.

Вскрытие производили в присутствии всех специалистов, но патологоанатом так и не смог установить причину смерти. Послеоперационная рана заживала без особенностей, в легких воспалительных изменений тоже не нашли, клапаны сердца оказались в порядке.

В общем, аутопсия ясности не прибавила, и в конце концов сошлись на миокардите и острой сердечной недостаточности, как непосредственной причине смерти.

У пациентки был какой-то непростой муж, то ли инженер-оборонщик, то ли физик-ядерщик, в общем, человек не из последних, и некоторое время доктора опасались, что он начнет строчить жалобы, но бедняга не требовал возмездия, и все успокоились и забыли о несчастной женщине.

И Гарафеев с годами вспоминал о ней все реже, и теперь уже не с сожалением, а с признательностью, потому что благодаря ей он понял, как важно врачу много знать, что в буквальном смысле один прочитанный абзац может спасти жизнь.

Он взял за правило читать всю периодику по специальности, новые монографии и как можно чаще перечитывать классические труды.

Он так и не нашел четкого объяснения смерти той женщины и за неимением лучшего считал, что, скорее всего, она переносила тяжелую форму гриппа, а ошибочная операция просто усугубила течение заболевания. Ах, если бы он тогда был внимательнее, если бы думал о пациентке, а не страстно жаждал добавить в свою копилку очередной самостоятельный наркоз, если бы посмотрел ее внимательно и непредвзято, а не поверил хирургу на слово, что там классический аппендицит, то, возможно, женщина осталась бы в живых…

 

Формально он был тогда ни в чем не виноват хотя бы потому, что был просто студентом, набирающимся опыта, а главное, ставят диагноз и принимают решение об операции хирурги, а не анестезиологи, так что все правильно. Ему сказали дать наркоз – он дал. Какие претензии?

И все же тот давний случай сидел в памяти, как мертвый зуб. Вроде бы не беспокоит, но отзывается, когда посильнее накусаешь.

* * *

Мама поставила перед ним тарелку щей из молодой капусты. Стас вдохнул простой, но аппетитный запах и быстро заработал ложкой.

– Никто не отнимет, – улыбнулась мама, – кушай, кушай.

Она пододвинула ему блюдо с пирожками.

Стас тут же схватил один и впился зубами, зная, что маме приятно видеть, с какой жадностью он накидывается на ее стряпню.

Семнадцать лет эта большая квартира была его домом. Мама говорит, что и сейчас остается, в его комнате до сих пор все, как было при нем, только что-то изменилось, неуловимо, но бесповоротно, как в рассказе «Бабочка» Рэя Брэдбери. Теперь он здесь гость.

– А папа где? – спросил Стас.

– В Москве на конференции.

– Не стая воронов слетелась…

– Зачем ты так? Вы же тоже торчите целыми днями в своем «Сайгоне».

– Мы там только кофе пьем, каннибализмом не занимаемся.

Мама поморщилась:

– Ты кушай, кушай.

Стас взял еще пирожок, откусил, и вдруг от знакомого вкуса словно провалился в детство, так ярко вспомнился воскресный обед. Он ерзает на стуле – не терпится, когда родители доедят и пойдут с ним гулять, может быть, в кино или зоопарк, смотреть на белых медведей, и будут держать его за руки, а он станет разбегаться и подгибать колени, а потом, когда наиграется, налазается по детской площадке, папа возьмет его на руки, и он повиснет «бесчувственной сосиской», и специально расслабит все мышцы, чтобы голова его билась в такт отцовским шагам так, как будто он красный командир и убит в бою, и теперь товарищи выносят его с поля битвы.

И мама будет говорить: «Стас, папе же тяжело», а отец ответит, что ничего, пусть. Пусть сын пользуется, пока он молод и силен, а Стас прижимался к теплой шее и думал, какую глупость говорит папа. Он всегда-всегда останется молодым и сильным.

Заметив, что он задумался, мама потрепала его по макушке, осторожно провела кончиками пальцев по бороде.

– Как странно, – улыбнулась она, – вчера еще был малыш, и нате вдруг – суровый дядька. Ты хоть бороду бы снял.

– Мам, я буду тогда похож на печального клоуна из мультика.

– Это почему это?

– Ну как… Тут вот морда прокоптилась, задубела, а под бородой белое все.

– Хоть подровняй.

– Да уж придется. Я тебе не говорил, меня в народные заседатели выбрали.

– Это тебя-то?

– Прикинь!

– Ну в принципе… – мама пожала плечами, – все слои населения должны быть представлены, даже отщепенцы вроде тебя. Это демократично.

– Ой, я тебя умоляю. У меня сознательность нулевая.

– Ты гражданин? Вот и исполняй свой гражданский долг. Только приведи себя в порядок, действительно, прежде чем в суд идти. Постригись нормально и знаешь что? Я сейчас достану твой костюм с выпускного.

Стас поморщился, но мама уже вышла в гардеробную. Да, у лауреата Государственной премии Суханова, воспевающего спартанский быт советской деревни, был дома такой изыск, как гардеробная, даже со специальным шкафом для обуви.

Мама сняла с вешалки костюм, закованный в серую бумагу, пахнущую сургучом.

– Так это же ботинки надо, – заныл Стас.

– Надо.

Весь его обувной ряд состоял из нескольких пар кед разной степени потрепанности, тяжелых походных ботинок и кирзовых сапог.

– Может, я так?

– Нет уж! Не губи отцовскую репутацию окончательно. Пусть люди знают, что хоть какое-то уважение к государственным институтам осталось в тебе.

– Уважение есть, а ботинок нету.

Мама с шумом разорвала бумагу, и в нос ударило нафталином.

– Проветрится.

Она приложила костюм к его плечу.

– Ах, какой ты был красавец!

– Ладно, мам!

– Все были такие… – мама зажмурилась, – а уж Лелечка! Джина Лоллобриджида просто драная кошка рядом с ней.

Стас улыбнулся.

– Я ее недавно встретил. Она стала такая серьезная, сухая.

– Станешь тут.

– В смысле?

Мама положила костюм на спинку стула, нахмурилась и зачем-то поправила Стасу воротник футболки.

– А ты разве не знаешь? Ну да, ты же в армии был.

Сердце екнуло, и на секунду Стас подумал, что не хочет ничего знать.

– На нее напали.

– О господи!

– Бедная девочка осталась еле жива, но нашла в себе силы пойти в милицию. Она решилась на это унижение и огласку ради того, чтобы другие девушки не пострадали, но как ты понимаешь, ничего хорошего из этого не вышло. С ней обошлись по-хамски, следователь объяснил, что сама, дура, виновата, а преступника так и не нашли. Впрочем, особо и не искали, зачем, с другой стороны, если бабы сами виноваты?

Стас слышал маму как сквозь вату.

– Жених после этого ее бросил, – продолжала мама, – да и вообще люди девочку не поддержали, сам знаешь, у нас жалеют тех, кто сам опустился, а действительно невинных жертв принято добивать. В общем, не повезло Леле, сбили на взлете.

Стас сжал кулаки изо всех сил.

– Я пойду, мам.

– Ладно. Я сегодня позвоню кое-кому, и завтра отправимся с тобой за ботинками. И костюм завтра заберешь, я пока проветрю. И не кривись, пожалуйста, а молча делай, что тебе говорят.

– Хорошо.

Он вышел на Лелиной остановке и устроился в ее дворе. Школьником он проводил здесь немало часов, нес вахту на качелях, чтобы только увидеть ее, столкнуться как бы случайно.

Кто-то еще, какой-то зверь притаился здесь, может быть, на этих самых качелях и ждал. Темный глухой двор, поздним вечером здесь ходить опасно, а он был в армии и не защитил…

Мысли путались, отчетливой была только глухая тоска и страстное, но невозможное желание изменить то, что уже случилось и что нельзя ни отменить, ни исправить. Казалось, и любовь прошла, и сегодняшняя сухая Леля будто утратила связь с той девушкой, по которой он когда-то сходил с ума на этих самых качелях. Их даже вроде бы не красили с тех пор. «Крикну я, но разве кто поможет, чтоб моя душа не умерла? Только змеи сбрасывают кожу, мы меняем души, не тела», – с горечью прошептал он.

Все прошло, прошло… Стас оттолкнулся ногами от земли, и рама со скрипом пошла вверх, тяжело и нехотя. Леля совсем другая, и он тоже.

И поэтому необходимо остаться здесь.

Стас раскачался сильнее, но тут же смутился своего детского порыва и затормозил ногой, оставив на земле глубокий след.

Тут дверь парадной хлопнула и во дворе появилась Леля, в платьице и пестрой шали. На ногах были тяжелые сабо, и от этого лодыжки казались неправдоподобно тонкими.

Стас спрыгнул и подошел к ней.

– Я увидела тебя в окно.

– А я шел мимо, так дай, думаю, зайду.

– Ясно.

– Может, в кино?

Леля пожала плечами.

– И по мороженому.

– Стас, я не хожу на свидания.

– Просто фильм посмотрим.

Леля нахмурилась:

– Не хотелось бы ставить тебя в неловкое положение.

– Не поставишь.

– Какой фильм?

– Не знаю. Что идет… Хочешь, на Невский поедем, там выберем.

– Подожди две минуты, я переоденусь.

Он вернулся на качели.

* * *

Ирина потянула руку к только что полученному делу Тиходольской, и тут раздался телефонный звонок. Оказалась бывшая свекровь с претензией, что Егор плохо ест.

– Ничего, – улыбнулась Ирина, – голодная смерть ему не угрожает, чай, не в Эфиопии живем.

– Ты очень легкомысленно к этому относишься, – проскрежетала в трубку свекровь. – Ребенок должен быть приучен съедать все, что ему дают, и без капризов.

– Да неужели, – пробормотала Ирина.

– Что?

– Ничего.

Она не стала напоминать бывшей свекрови, что ее собственный сын не приобрел этот важный навык даже к тридцати годам и выкаблучивался за столом так, что Ирину всякий раз трясло при мысли об ужине.

– Необходимо, чтобы Егор хорошо кушал.

– Ага, – прижав трубку телефона плечом, Ирина раскрыла дело.

– Сейчас закладывается его здоровье на всю жизнь, поэтому правильное питание крайне важно, – надрывалась свекровь, – а ведь если ты его не приучила, это значит, он и в садике недоедает!

При этом слове Ирине представилось изможденное дитя в лохмотьях, ничего общего не имеющее с Егором.

– Да все нормально с ним. Ест по внутренней потребности.

– Ира, ты должна обратить на это самое пристальное внимание.

4ГУЗЛ – Главное управление здравоохранения Ленинграда.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru