bannerbannerbanner
Новая сестра

Мария Воронова
Новая сестра

Полная версия

– А кто? Санитары?

– Силенок маловато. Но все же страху поддаваться нельзя, Леля.

– Нельзя, – кивнула она.

– Знаешь, – задумчиво протянул Костя, – евреи, великий народ, вечно гонимый народ. Никого за всю историю человечества не преследовали так, как их, но они уцелели. Многие благополучные народы канули в небытие, оставив в истории только свое имя, а может, и вовсе без следа, а евреи сохранили себя. Почему? Из-за великих вождей и патриархов? Из-за религии? Отчасти, может быть, но нет. Главное то, что у них с древних времен был непреложный закон: когда при погромах им говорили «выдайте одного, остальных не тронем», они не отдавали на поругание этого одного. Вот в чем дело, Леля.

– Все так, – сказала Элеонора и обняла мужа, наслаждаясь живым теплом.

О вечности думать не хотелось.

Костя наконец уснул, а Элеонора смотрела, как фары редких проезжающих мимо машин чертят на потолке квадраты света. Теперь, в тишине, она должна была признаться себе, почему помощь Кате Холоденко дается ей так трудно. Будь на Катином месте любой другой человек, она бы, естественно, тоже понимала весь риск, но на душе было бы легко и радостно, как всегда, когда делаешь правое дело. Теперь же кошки скребли.

Они с Тамарой Петровной не были подругами, и даже приятельницами, но Холоденко приглашала Элеонору с Костей на Рождество и Пасху без опасений, что они донесут про религиозную пропаганду. Так Элеонора познакомилась с Катей, тихой и скромной девушкой с манерами, сделавшими бы честь любой выпускнице Смольного института.

Катя не выглядела красавицей в классическом понимании этого слова, но соблазнительной не была только потому, что не хотела быть, или не понимала своей прелести.

Кажется, невзрачная, кажется, серая мышь, но стоило завести интересный разговор о, например, строении черепа (разговоры, не имеющие отношения к медицине, в этом доме интересными не считались), как девушка воодушевлялась, улыбалась, на щеках появлялись ямочки и румянец, глаза сияли, и на нее хотелось смотреть и смотреть.

Нет, не красавица, но своими волнистыми русыми волосами и лучистыми серыми глазами эта девочка была так похожа на Лизу, единственную женщину, которую Костя любил по-настоящему! Лиза была дочерью Петра Ивановича Архангельского, учителя Кости и дядюшки Элеоноры. Костя ухаживал за нею, хотел жениться, и Лиза отвечала ему взаимностью, но в последний момент спасовала перед участью жены военного врача и выбрала сказочно богатого предпринимателя, у которого хватило ума уехать из России до того, как та полетела в пропасть. Какое-то время Лиза переписывалась с семьей, потом, когда это стало слишком опасно, поддерживала связь через доверенных людей, но эта тонкая ниточка просуществовала совсем недолго. Вот уже много лет в семье ничего о ней не знали, только надеялись, что в ее судьбе ничего не изменилось с тех пор, как приходили последние вести, что она по-прежнему счастливая жена и мать.

Вспоминает ли Лиза Костю? Бог весть, но Костя никогда ее не забывал. В самые высокие мгновения он мечтал о ней, и когда был на пороге смерти, к Лизе обратились все его помыслы…

Лиза навсегда в его сердце, самое чистое, самое прекрасное воспоминание, а Катя – всего лишь молодая девушка, лишь отдаленно похожая на нее. Только хватит робкого взгляда, одного неосторожного прикосновения, чтобы вызвать в памяти несбывшуюся мечту, заставить сердце сжаться в сладкой горечи сожаления о том, что могло бы быть…

Элеонора встрепенулась. Хватит грустить! Пусть Костя никогда не был влюблен в нее саму, и они поженились только потому, что их сблизили тяжелые испытания, теперь это не имеет значения после многих лет счастливого супружества. Бог благословил их союз сыном. Они родные люди, вместе делили горе и радости, вместе принимали удары судьбы, как и полагается мужу и жене. Они оба знают, что в трудную минуту не предадут друг друга, а это важнее всего остального, и уж точно важнее мимолетного сладкого опьянения, которое юность дарит каждому человеку перед началом взрослой жизни.

Это все так, но разве настоящее счастье не в том, чтобы пройти жизнь рука об руку с тем, кто впервые заставил твое сердце сильно биться? Первая любовь – самое сильное, самое светлое чувство, и как же, наверное, прекрасно, когда оно не отравлено предательством, не раздавлено вечной разлукой! Когда двое, впервые вверив себя друг другу, остаются вместе до конца, чистое пламя юности не гаснет до конца их дней, освещая и согревая, но им с Костей, увы, не дано этого узнать.

* * *

Проверив, что дежурная смена обеспечена всем необходимым, Элеонора собралась домой, но тут ее вызвали к секретарю парторганизации. До недавнего времени Элеонора не слишком опасалась этой грозной силы, раз не состояла в ее рядах, и вызов в отдел кадров представлялся гораздо страшнее. «Кто не католик, тот не еретик, кто не коммунист – тот не троцкист», – успокаивала она себя с помощью нехитрой логики, но времена логики, кажется, прошли. Коммунисты теперь не только окормляли свою паству, но активно лезли в жизнь каждого советского гражданина, в самые тайные и интимные ее уголки, указывая не только, как жить, но и что думать.

В общем, любое внимание руководства ничего хорошего Элеоноре не сулило. Когда она вышла замуж за Костю, то перешла в другой операционный блок, чтобы «не разводить семейственность», которой в те годы боялись как огня. Кадровиком тогда служил один старый большевик, которому преданность коммунистическим идеалам странным образом не мешала видеть в людях людей, а не «элемент» и «материал». Когда у его маленькой внучки развился перитонит от нераспознанного вовремя аппендицита, все профессора в один голос сказали, что дело безнадежное, а Костя рискнул, взял ребенка на стол. Девочка выжила, поправилась, и счастливый дед ради доктора Воинова был готов на все. Так, когда Элеонора после замужества стала заполнять новую анкету, кадровик сказал ей написать, что она не располагает данными о родителях, поскольку круглая сирота и воспитывалась в Смольном на благотворительной основе. В сущности, это был не обман, но и не правда. Отец и мать действительно умерли вскоре после ее рождения, Элеонора их не помнила, и детство с юностью прошли в казенных учреждениях. Но она прекрасно знала, кто были ее предки, и гордилась ими, отрекаться от них, пусть даже в анкетах отдела кадров, казалось ей предательством. Она колебалась, но кадровик, внезапно и удивительно для людей его склада понимая ее чувства, мягко заметил, что не просит ее вписать в графу родителей каких-то других людей, поэтому она никоим образом не отрекается от отца и матери, просто не афиширует их социальное происхождение, что сейчас делают все, кому дорога жизнь. Подумав немного, Элеонора совершила этот подлог – не подлог, но фигуру умолчания. Подумала, что так безопаснее для Кости и для Петра Константиновича, который только завязался у нее в животе и был еще абстрактным малюткой. Тогда казалось, что жизнь налаживается, истребление классово чуждых подходит к концу, что вот-вот, уже брезжит тот самый рассвет, перед которым надо пережить самый темный час суток, и Элеонора решила, ладно, почему бы и нет, ведь вскоре эти анкеты станут никому не нужны. Она ошиблась. Время нахмурилось. Врагов становилось все больше, а борьба с ними – все беспощадней. И княжна, не указавшая в анкете, что она княжна, подходила на роль врага как нельзя лучше.

Правда, такие дела начинались, как правило, публично, на общих собраниях коллектива, когда кто-то облеченный доверием, пылая праведным гневом, разоблачал «притаившуюся гадину», «классового врага». Коллектив охал, ахал, изумлялся своей беспечности и единогласно голосовал. Наверное, так было приятнее, застать человека врасплох, насладиться зрелищем его унижения и беспомощности перед мощью коллектива.

Если разоблаченный враг был членом партии, его сначала прорабатывали на партсобрании и исключали из славных рядов, и поначалу Элеонора не понимала отчаяния сослуживцев-большевиков, которым пришлось пройти через эту экзекуцию. Естественно, думала она в первое время, неприятно, обидно, что ты больше не можешь быть вместе с товарищами, с единомышленниками, работать с ними плечом к плечу над тем, во что веришь. Жаль, что ты не оправдал доверия людей, которых уважал и которые не хотят больше с тобою общаться, но жизнь ведь на этом не кончается. Сколько еще в ней остается интересного, даже если ты выбыл из политической борьбы! Профессия, семья, увлечения, да мало ли еще чего! Почему надо класть партбилет на стол так, будто ты не бумажку из кармана вынимаешь, а сердце из груди?

Так она утешала Шуру Довгалюка, только после исключения из партии он сразу был уволен, а после арестован и сослан. По этому пути вслед за ним последовали многие другие знакомые Элеоноре партийные, и очень быстро сделалось ясно, что исключение из партии это, по сути, гражданская смерть, за которой по пятам крадется настоящая. И отчаяние исключаемых объяснялось не тем, что их отлучают от их идеалов, а страхом за себя и за свою семью. Было в этом что-то глубоко неправильное, даже порочное, но видеть справедливость в том, что вчерашние винтики машины сегодня становились ее жертвами, тоже было нехорошо. Так же как и считать людей винтиками.

Партком располагался в административном корпусе, и Элеонора зашла туда по дороге домой, закончив работу. Ничего хорошего она от визита не ждала, но и опасалась не слишком сильно. Это был не первый ее визит в святая святых, или, как однажды подобострастно выразился Бесенков на очередном торжественном заседании, «пламенное сердце нашей академии». Два года назад Элеонору назначили старшей сестрой операционного блока скорой помощи. Она знала, что справится с новыми обязанностями, хотела эту должность, но отказывалась, ссылаясь на свое семейное положение, якобы забота о муже и сыне отнимают все свободное время. К тому же трудовым кодексом не слишком поощряется, когда муж с женой трудятся в одном учреждении на высоких должностях. Они и так, несмотря на все ухищрения и предосторожности, иногда вынуждены стоять на одной операции, что в принципе противоречит хирургической этике. А вдруг ошибка? Вдруг забытый тампон или инструмент в брюшной полости? Как тогда муж с женой будут свидетельствовать друг против друга? В теории то были разумные резоны, но в действительности Элеонора боялась, что новый кадровик начнет заново проверять ее анкету. По этой же причине она не поступала в медицинский институт, хоть чувствовала, что высшее образование ей вполне по силам. Происхождение висело как дамоклов меч, от малейшего неосторожного движения грозя поразить не только ее саму, но и всю семью. Только коллеги не сдавались, приходили уговаривать сначала поодиночке, потом целыми делегациями, и наконец парторг налетела на Костю, что он развел домострой и мракобесие, а сейчас, между прочим, не царские времена, и женщина тоже человек, имеет право двигаться по служебной лестнице не хуже мужчины. После этого серьезного внушения Элеонора решилась. В конце концов, категорический отказ от хорошего места тоже вызывает подозрения. Рискнула она не зря, анкета, кажется, была пролистана по диагонали, и вскоре Элеонора уже злилась на себя, малодушную. Пуганая ворона куста боится, и она чуть не упустила интересную и ответственную работу из-за каких-то выдуманных страхов! Все-таки общество еще не окончательно сошло с ума, кровавый туман революции рассеялся, и тому, кто честно работает и не лезет к партийному корыту, совершенно нечего бояться. Так она думала тогда.

 

И действительно, эти два года подарили ей ту чистую радость, которую испытывает человек на своем месте, когда делает то, что знает и любит, а плоды его трудов не пропадают втуне. Только парторг, видимо, считала себя кем-то вроде крестной матери Элеоноры и периодически вызывала ее для наставлений и душеспасительных бесед.

– Садитесь, товарищ Воинова, – сказала парторг, указав ей на высокое кожаное кресло. Сама она легко выскользнула из-за своего массивного стола, включила верхний свет и задернула тяжелые шторы цвета красного вина. Рядом с ними красный флаг, прибитый в простенке возле бюста Ленина, казался особенно ярким и каким-то несерьезным. Равно как и гипсовый вождь мирового пролетариата выглядел по-сиротски возле бронзовых голов Гиппократа, Пирогова, и, кажется, Луи Пастера.

Элеонора села на краешек кресла, как школьница, сложив руки на коленках. Кабинет у товарища Павловой был роскошный, богаче и внушительнее большинства профессорских кабинетов, но, несмотря на академические атрибуты, оставшиеся от прежнего владельца, в нем совсем не хотелось восхищаться достижениями науки.

Партийные и административные органы изрядно потеснили профессоров и клиницистов, переселив их в кабинеты поменьше, попроще, в одно окно, а не в два, а кое-кого и просто в каморку под лестницей, с мебелью не из резного дуба, а из рассыхающихся дощечек, и стеллажи там, казалось, готовы были превратиться в дрова от одного неосторожного взгляда, и старинных книг с кожаными корешками в них было поменьше, и портреты великих медиков не взирали требовательно и ободряюще со стен, но сразу чувствовалось, что хозяин скромной кельи занят чем-то хорошим и важным для человечества.

Здесь же великолепие старинной мебели создавало гнетущую атмосферу, даже Маркс с Энгельсом на портретах будто недоуменно переглядывались, мол, куда мы попали. Только Ленин смотрел хитро и довольно своими гипсовыми раскосыми глазами.

В таком кабинете нельзя прохлаждаться, размышлять о всяких мелочах. Здесь от хозяина требуется вершить судьбы, тревожить покой мраморной чернильницы только для того, чтобы начертать резолюцию казнить или помиловать. Всем, и посетителям, и самому хозяину этого святилища следует понимать, что, если вокруг человека столько ценных вещей, значит, и он тоже ценен, тоже необходим, важен, добротен и увесист, как дубовый стол, кресло с готической резной спинкой, пушистый ковер на полу и другие вещи, раньше украшавшие интерьеры эксплуататоров, а теперь перешедшие на службу народу.

Элеонора приготовилась выслушать очередную филиппику о том, как важно не терять бдительности, особенно ей, беспартийной руководительнице с ослабленным классовым чутьем. Слова эти были затерты до полной потери смысла, если допустить, что он там когда-то был, иногда Элеоноре даже казалось, что партийцы произносят свои речи как заученную молитву, разве что не крестятся на портреты Ленина и Сталина. Что ж, человеку нужен ритуал, а в чем он состоит, вопрос второй.

Однако в этот раз товарищ Павлова не стала заниматься демагогией, а сразу перешла к делу:

– Что можете сказать о медсестре Антиповой?

Элеонора удивилась конкретному вопросу, редкости в устах партийного работника, внутренне поморщилась и чертыхнулась, а вслух сказала, что сестра как сестра.

– Политически Елена Егоровна во всяком случае вполне благонадежна, – добавила она, – у меня к ней вопросов нет.

– Зато у нее к вам есть! – воскликнула Марья Степановна и стремительно выдернула какой-то листок из наваленной на столе горы бумаг.

Элеонора вздохнула. Если парторг хотела застать ее врасплох, то в этот раз не получилось.

– Из данного документа следует, что вы, товарищ Воинова, совсем зарвались, барыней себя возомнили, – парторг зачем-то потрясла листочком перед лицом Элеоноры, будто сей жест придавал доносу правдивости, – относитесь к подчиненным как к прислуге, а это недопустимо.

– Да-да, не те времена, – вздохнула Элеонора.

– Вот именно, товарищ Воинова, не те! – С грохотом выдвинув кресло, парторг вернулась на свое место и сурово уставилась на посетительницу, сцепив руки в замок. – Не те!

«Напомнить ли тебе, что в те времена к прислуге относились с уважением? Так, по крайней мере, было принято среди благородных людей… Если человек оскорблял нижестоящих, то с ним старались дела не иметь. Не веришь угнетательнице, спроси хоть у Пелагеи Никодимовны, бывшей угнетенной!»

Только вслух Элеонора не отважилась это произнести, потупила взгляд и промолчала.

– Антипова сообщает, что вы злоупотребляете служебным положением…

– Почему вам?

– Что, простите?

– Почему именно вам она это сообщает? Если она недовольна моей работой, то должна доложить об этом начальнику операционного блока или в профсоюз.

Товарищ Павлова нахмурилась, забарабанила по столу длинными пальцами. Было похоже, будто большой паук бежит на месте.

– Будьте спокойны, она обращалась в эти инстанции, но там ее не стали слушать, к вашему, между прочим, счастью. – Павлова прищурилась: – Поэтому пришлось идти ко мне, ибо я тут специально поставлена блюсти интересы простого рабочего человека.

Элеонора промолчала. Несколько тягостных мгновений парторг глядела на нее, потом вдруг снова поднялась, заходила по кабинету.

– Мне нелегко здесь, – заговорила она просто, как с подругой, – много старорежимного, чуждого элемента, от помощи которого пока невозможно отказаться. Как его укоротить, обуздать, чтобы знал, что он тут больше не хозяин? Как отучить от барских замашек?

– Не так уж много старой гвардии и дожило до сегодняшнего дня, – сказала Элеонора, – а кто остался, те с молодых ногтей знали, что кафедра и клиника – не их вотчина. Я начинала работать еще до революции, и никогда никто из докторов не относился ко мне как к прислуге, как бы высоко он надо мною ни стоял.

– Раз вы так ставите вопрос, товарищ Воинова, то скажите, много ли вы видели до революции врачей из рабочих и крестьян?

– Для начала моего собственного мужа.

Парторг засмеялась, сразу став похожа на лошадь, впрочем, довольно изящную:

– Позвольте вам напомнить, дорогая Элеонора Сергеевна, что ваш супруг стал врачом только и исключительно благодаря покровительству профессора Архангельского. В его случае мы имеем дело с редчайшим исключением, доказывающим не то, что при царе мальчик из сиротского приюта мог стать кем угодно, а то, что, если бы не помощь богатого человека, Константин Георгиевич до революции не исцелял бы людей, а в лучшем случае грузил мешки в порту. Вашему мужу повезло, а подумайте, сколько таких молодых людей ничем не хуже его пропали зря, потому что не нашли богатого покровителя!

Чтобы вынырнуть из этого потока идеологической штамповки, в котором ее уже начало укачивать, Элеонора поскорее поддакнула:

– Тут с вами нельзя спорить.

– И не нужно! Только старые профессора не хотят понять, что теперь все равны, и, как в прежние времена, убеждены, что сын рабочего или крестьянина должен знать свое место и не лезть, так сказать, со свиным рылом в калашный ряд! Этот образ мыслей я буду беспощадно искоренять, будьте уверены! Каждый трудящийся человек имеет право на уважение!

«Радетельница ты наша, – вертелось на языке у Элеоноры, – страдаешь, что профессора-недобитки слишком вольно себя ведут? Ишь какие, вырывают людей из лап смерти и хотят, чтобы их за это уважали! Вот уж наглость так наглость! Конечно, партийная организация должна крепко дать им по носу, чтобы не смели слишком много о себе понимать! Пусть работают на износ, но знают, что ничем не лучше дяди Васи-электрика, который вообще, кажется, не просыхает, из-за чего у нас в операционной только за последний месяц трижды пропадал свет. А уж товарищу Сталину они даже пятки лизать недостойны».

– Я стараюсь быть вежливой и внимательной к своим сотрудникам, – произнесла она вслух.

– Вы, допустим, да! – Товарищ Павлова остановилась возле зашторенного окна, перевела дух, а Элеонора привычно удивилась, насколько бесполый вид у этой еще, в сущности, молодой женщины. Серый костюм мужского покроя скрадывал тоненькую фигурку, прелесть стройных лодыжек убивалась нитяными чулками и грубыми туфлями, богатые рыжеватые волосы были небрежно пострижены и по-старушечьи убраны с помощью обруча-гребенки. Лицо определенно красивое, но строгое выражение делало его каким-то неживым, плакатным. Лишь улыбка заставляла вспомнить, что перед тобой живая женщина, но улыбалась парторг довольно редко.

– Но если мои сотрудники допускают ошибки и оплошности, я должна им на это указать. Это входит в мои служебные обязанности.

– Указать, а не ткнуть носом. А то взяли моду… Расслабились, знаете ли, распустили перья! Если врач из крестьян, Гомера не знает, так он уж второй сорт. Будто без Гомера ни роды принять, ни аппендицит вырезать! Гнушаются, а того не понимают, что он не сам по себе такой дурак стоеросовый, а потому что ваши предки веками угнетали его предков. Если бы у нас хотя бы лет сто всеобщее образование было поставлено, как сейчас, так еще надо посмотреть, кто бы лекции читал, а кто улицы подметал.

Услышав «ваши предки», Элеонора вздрогнула. Что это, риторика, или парторг все о ней знает, потому что положено знать? И намекает, дает понять, что в любой момент пустит свое знание в ход… Господи, какая гадость! Как противно следить за каждым своим словом, чтобы ненароком не сказать лишнего, и самой видеть в чужих речах намеки, которых там, скорее всего, и нет! Почему нельзя говорить свободно и искренне, почему количество того, что необходимо утаивать, растет как снежный ком? Ты не можешь без опаски сказать, кто твои родители, с кем ты дружишь, кого любишь, что читаешь, что чувствуешь, что думаешь…

– А недавно был совсем вопиющий случай, – парторг повысила голос, и Элеонора вновь насторожилась, – один профессор не захотел работать с молодым врачом, потому что он, видите ли, еврей!

– Да быть не может!

– А вот представьте себе! На семнадцатом году советской власти такие дикие представления!

– И что, открыто отказался?

– Нет, конечно! Но не мне вам объяснять, как это бывает.

Естественно, Элеонора, почти двадцать лет простояв у операционного стола со светилами хирургии, знала, как это бывает. Все люди, все человеки, даже профессора. Бывает так, что ученик категорически не нравится, даже если он сам по себе и неплох, и для такого случая есть способы затравить неугодного. Можно просто игнорировать, не пускать в операционную, не давать на курацию больных, а можно и пожестче – высмеивать, одергивать, критиковать каждый ответ, каждое движение. Если быть до конца честной с самой собой, то возмущение парторга родилось не совсем на пустом месте. Приходилось Элеоноре работать со старыми профессорами, которые не то чтобы третировали молодых врачей рабоче-крестьянского происхождения, но относились к ним свысока. Формально они были вежливы, но то была вежливость барина к конюху, и в теории конюх этого презрения не должен был понимать, а вот более утонченные коллеги – должны и понимали. Особенно становилось заметно, когда появлялся молодой доктор хорошего происхождения, лучше всего отпрыск какой-нибудь знаменитой фамилии, и показное, презрительное дружелюбие сменялось настоящим. Да, пожалуй, следовало признать, что человеческое отношение было разным, но профессиональные обязанности профессора выполняли честно. Разве что в узком кругу жаловались, как им противно обучать всякую чернь. Только очень трудно было поверить, что кто-то позволил себе высказаться против евреев, ибо в среде образованных людей антисемитизм считался позорным явлением задолго до семнадцатого года. Наверняка кто-то напраслину навел, потому что не смог найти никаких других прегрешений у объекта своей неприязни.

 

– Наша с вами задача, – чеканила парторг, будто произносила речь на очередном собрании, Элеоноре даже сделалось неловко, что столь торжественное представление предназначено ей одной, – так вот, наша с вами задача категорически искоренять все сословные предрассудки! Мы должны добиться уважения к каждому трудящемуся человеку независимо от его должности, происхождения и тем более, простите меня, национальности!

– Абсолютно с вами согласна, – поспешно вклинилась Элеонора, пока Павлова переводила дух.

– Именно поэтому я обязана принять меры по жалобе товарища Антиповой!

– Если обязаны, то принимайте, – пожала плечами Элеонора. В самом деле, что еще могла она ответить? Падать перед парторгом ниц и умолять о прощении?

– Так что же мне, поставить на собрании вопрос о несоответствии вами занимаемой должности, как настаивает Антипова?

Сердце сжалось. Ну вот и все. Глупо надеяться, что после собрания ее просто понизят до рядовой сестры. Уволят с треском, а что дальше, остается только гадать.

– Поступайте как считаете нужным, – сказала Элеонора.

– Для этого я вас и вызвала. Расскажите, почему вы к ней придираетесь?

– Я? Придираюсь? – от возмущения Элеонора едва не подскочила.

– Спокойно, спокойно, – парторг надавила узкой ладонью на ее плечо, – изложите суть конфликта.

«Почему я должна отчитываться перед тобой? – с тоской подумала Элеонора, садясь на место. – Кто ты такая, чтобы разбирать наши сугубо рабочие моменты? Что ты понимаешь в операционном деле?»

– Я виновата перед Еленой Егоровной не в том, что придираюсь, а что попустительствую, – вздохнула она, – напротив, на ее фоне может показаться, что я придираюсь к другим сестрам. Товарищ Антипова груба с коллегами, позволяет себе высказывать недовольство, когда наставник доверяет оперировать ученику. Да, в этом случае вмешательство затягивается, иногда надолго, но необходимо помнить, что в задачи академии входит в числе прочего подготовка специалистов, и относиться с пониманием к подобным вещам.

Товарищ Павлова пожала плечами:

– Что здесь такого? Молодой специалист тоже должен понимать…

– А вы себя представьте на месте молодого специалиста! Вы идете на первую в жизни аппендэктомию, у вас и так ноги подкашиваются, в глазах темно от страха, а вам еще заявляют, что вы провозитесь три часа, потому что ничего не умеете, а потом всю операцию инструменты кидают разве что не в лицо. Это, знаете ли, не способствует успеху. Кроме того, наставники доверяют скальпель только тем, кто к этому готов, и только когда ситуация позволяет. При массовом поступлении, естественно, учебный процесс отходит на десятый план. Честно говоря, – вздохнула Элеонора, решив быть до конца объективной, – по-человечески раздражение сестры понятно, но надо понимать, что ты не у себя дома, а на службе, где у тебя есть определенные обязанности, и первая из них – выполнять указания врача. Кстати, с опытными хирургами Елена Егоровна ведет себя не многим лучше. Антипова более или менее знает ход аппендэктомии, а на более сложных операциях путается и отвлекается, запаздывает с подачей, иглодержатель заряжает небрежно, а дополнительного инструмента у нее вовсе не допросишься. Знаете, люди, конечно, все равны, но не все одинаковы, – усмехнулась Элеонора, – иногда встречаются анатомические особенности, требующие особого подхода. Нужен, например, диссектор с определенным углом или дополнительный крючок. Антипова же ленится обрабатывать инструменты, поэтому не дает их хирургу. А когда дает, то лучше бы не давала, ибо лезет на общий стерильный стол своим пинцетом.

– И это очень плохо? – спросила парторг с искренним, кажется, интересом.

– Это недопустимо! Я на многое могу закрыть глаза, только не на пренебрежение асептикой и антисептикой. Есть правила, нарушать которые невозможно. Как заповеди, даже строже! – последние слова Элеонора хотела бы взять назад, но было уже поздно. – Короче говоря, от того, насколько добросовестно мы соблюдаем правила, в прямом смысле слова зависит человеческая жизнь. Врачи не боги, болезнь коварна, и на неблагоприятный исход влияет очень много разных факторов, которые далеко не всегда зависят от хирурга. Но инфекционные осложнения – это прямой результат халатности операционной сестры.

– То есть вы заставили ее заново накрыть стол и обработать инструменты не для того, чтобы поглумиться?

– Боже, конечно, нет! Мария Степановна, поймите, спирохетам и стрептококкам недоступен классовый подход. Они внедряются в организм пролетария и буржуя с совершенно одинаковым энтузиазмом. И прыгают на общий стол с пинцета коммунистки с точно такой же резвостью, как с пинцета беспартийной сестры. Антипова грубо нарушила асептику, расстерилизовала стол, после чего накрыть его заново было единственным возможным выходом. Слава богу, у нас был необходимый запас инструментов и материала, иначе, боюсь, пришлось бы вовсе закрыть операционную.

– Ну она же только слегка коснулась…

– Да, верно. Можно сказать, что я перестраховалась, но давайте положим на одну чашу весов два часа работы нерадивой медсестры, а на другую – смерть от сепсиса или длительное лечение от сифилиса, пусть даже вероятность этих осложнений десятая доля процента? В полевых условиях другое дело, но сейчас мирное время, и мы обязаны исключить риск на сто процентов, а не на девяносто девять и девять.

– Понятно, раз она напортачила, сама и должна была переделать. Логично. Но зачем вы стояли у нее над душой?

– Наблюдала, чтобы она все сделала добросовестно. Или вы считаете, что мне самой надо было за ней подтирать? Я и так половину рабочего времени трачу на увещевания многоуважаемой Елены Егоровны…

– Я вас поняла, товарищ Воинова. Что ж, будем считать инцидент исчерпанным. Я провела с вами профилактическую беседу, вам все ясно?

– Да, спасибо.

– Все ясно? – переспросила Павлова с нажимом.

Элеонора пожала плечами.

– Товарищ Антипова большевичка с десятилетним стажем, общественница… – сказала парторг негромко.

– И социальное происхождение у нее, насколько мне известно, безупречное.

– Вот именно! Такие кадры нам нужны, поэтому даже не пытайтесь как-то от нее избавиться.

– Да я уже поняла, что в наше время человека можно уволить за все, что угодно, только не за то, как он работает, – буркнула Элеонора.

Павлова демонстративно отвела глаза, якобы не услышала, и так же мягко продолжала:

– Постарайтесь найти с ней общий язык, и сами будьте внимательны. Не ставьте себя выше коллектива.

– Я и не ставлю. Напротив, беру дежурства наравне со всеми. Такая же сестра, как и все, только с дополнительными обязанностями.

– Не скажите! Вы профессорская жена, сами образованная, дружите с начальством… Вы не одна из них, и никогда не будете, поэтому повторяю – соблюдайте осторожность.

Поблагодарив за совет, Элеонора вышла. Секретарша Павловой медленно, будто под водой, перекладывала папки с серыми засаленными тесемками и с тоской смотрела на часы. Она улыбнулась Элеоноре, потому что ее уход предвещал скорый конец рабочего дня. Посмотрев на детские ямочки на ее щеках, Элеонора улыбнулась в ответ. Милая девушка в шелке и завитушках составляла разительный контраст с сухопарой и блеклой Павловой. Даже удивительно, как такую жизнерадостную лапочку держат на столь ответственном посту.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru