bannerbannerbanner
Падший ангел

Марк Логинов
Падший ангел

Полная версия

Так что, подытоживая все вышесказанное, действительно не ошибкой будет сказать, что перспектива оказаться в тюрьме была на самом деле не такой уж и мрачной.

Кому-то повезло меньше, и он стал жертвой разъярённых бандитов или правительственных войск, потерявших контроль над собой, а кто-то потерял управление над своим собственным душевным благополучием, не справившись с навалившимися отовсюду напастями.

Новостей я, как следует предположить по тому, что я упоминал об отсутствии раздражителей, не получал – и разве что очень редко, обрывками слышал разговоры охранников о том, что происходит снаружи.

Окно же мое почти не давало никаких сведений – ибо там если и происходило что-то, то не сильно отличавшееся от того беспорядка, который был в полном разгаре когда меня арестовали.

Хорошо, думал я, что не становится хуже.

Плохо то, что казалось бы, куда уж хуже.

Но я даже на свободе не имел возможности повлиять на происходящее, а в тюрьме же имел еще меньше, так что я старался хотя бы не волноваться по поводу вещей, которые не могу изменить.

Я пробовал найти успокоение в книгах, составлявших потрёпанные остатки тюремной библиотеки, и пытался снова приобщиться к сфере культуры, возродить в себе духовное начало и старался не забывать, что я человек, и что сила, породившая порох, свинец и бронемашины, произвела на свет также Моцарта, Шопена, Гайдна и Баха.

Но я не мог представлять их одновременно, рядом друг с другом – это не укладывалось в моей голове, и я, пытаясь познать наш грешный путь со всеми его особенностями, взлётами и падениями, только терялся среди плавающих перед глазами образов, сменяющих друг друга всё быстрее и быстрее, пока на меня вновь не находило безумие.

Тогда вновь вызывали доктора, и по прошествии нескольких дней мне снова становилось лучше, пока в очередной раз мои мысли неконтролируемым образом не прибивало к берегу крамолы и они не отправлялись бродить по опасным пустырям, где им грозила участь затеряться и остаться навсегда в плену у неизвестности, неопределенности и сомнений.

Когда же я приходил в себя, несколько дней я чувствовал себя просветлённым, освежавшим – способствовала этому пришедшая весна, которая нагнала даже в уголки моей камеры лёгкий бриз, напомнивший мне о том, что природа ещё не полностью уничтожена и способна быть не столько компасом для руководства нашем действиями, сколько образцом, примером, напоминанием того, насколько красив и многообразен наш мир, и сколько должно было совпасть случайностей, чтобы появилось хоть самое маленькое дерево, простейшее существо или икринка – но тем не менее, это произошло и больше ни в одной вселенной нет того, что имеем счастье видеть мы, что довелось нам созерцать и осознавать, хоть мы и сами являемся результатом деятельности безмолвной планеты, и наше существование даже не мимолётно, а даже меньше того – и всё равно этот миг освещён отовсюду – как могучим солнцем с неба, так и отзывчивой и яркой палитрой красок на Земле – так крепко взаимосвязанных друг с другом, единственных в своем роде.

Прислушиваясь, я заметил, что и за окном – если так и правда можно назвать вырубленное отверстие в стене – настает тишина и спокойствие, будто умиротворение природы каким-то чудом повлияло и на нас – и вместо того, чтобы жить сцепившимся злобным ненавистным клубком, мы мирно вернулись в лоно семьи, чтобы трудолюбиво заниматься своим делом и никому не мешать, пока наши соседи будут точно так же, пребывая в полной гармонии с природой и сами с собой, заниматься своим.

Но это было хорошо, слишком хорошо, чтобы быть правдой, и я не поверил этому, однако, дождавшись смены одного надзирателя, наименее озлобленного из всех, я спросил, в чем причина такой перемены.

– Знамо в чём. Ведутся переговоры о мире.

Подняв палец для важности, проговорил он.

Затем без лишних церемоний забрал миску и удалился.

Я разлёгся на кровати, глядя в окно, по решеткам которого полз какой-то жук, чей панцирь ярко переливался на закатном солнце.

О таком я и мечтать не мог.

Война идёт настолько давно, что никто уже и не помнит, когда и отчего она началась.

И слово Мир, такое волшебное и эфемерное, казалось мне настолько же непостижимым, как слепому – возможность обрести зрение, или хромому – ходить.

Без поддержки, костылей – идти свободной, гордой и уверенной походкой – идти в будущее, которое столь же лучезарно, как и этот закат и рассвет, что последует за ним.

В этот момент меня неприятно кольнули настигшие мысли о предстоящем суде, который все откладывался по причине внутренней нестабильности, но я так не хотел портить этот убывающий день, озарённый надеждой, приземлёнными думами, что отогнал их от себя как можно дальше.

И лёг спать.

Проснувшись, я сразу вспомнил, с какими мыслями заснул накануне, и с нетерпением ждал охранника, чтобы спросить его о новостях, однако он не пришел в назначенное время, не пришёл и позже.

Изнывая от голода (информационного в том числе), я еле дождался, пока про нас вспомнят, и когда дверь открылась, я уже был на взводе – я сразу спросил про последние новости, и, швырнув миску мне в лицо, охранник объявил: Мира не будет. Можешь расслабиться.

И вышел за дверь.

5

И все рухнуло. Рухнула моя хрупкая система мироздания, сделавшая робкую попытку измениться под давлением обстоятельств, претерпела неудачу попытка стать лучше, найти себя и свой путь, стремление обрести покой в духовности, вся моя теперь такая жалкая рефлексия, чья цель была помочь преодолеть заключение, пошла прахом, и я не добился ничего и не сдвинулся с мертвой точки, совершенно, вернувшись туда, откуда и начал.

Я снова ощутил упадок сил, в изнеможении опустившись на кровать.

Казалось бы, я узнал светлые новости только вчера, чего мне так разочаровываться, но помимо постепенного осознания того, что на мир я подспудно надеялся долго, намного дольше того времени, в котором смею себе признаться, за прошедший вечер и ночь, наполненную самым безмятежным сном за много лет, эта идея успела сформировать столь крепкий остов надежды на будущее счастье и ожидание беспечности, которые соединились с моей бесконечной усталостью и жаждой отдохнуть от войны, которая шла уже, по ощущениям, столетия, что когда и эта иллюзия рухнула, словно стены Иерихона, меня придавила тяжесть не столько того, что я, будучи человеком впечатлительным, успел выдумать и уже свершить в своей голове, сколько закономерный и естественный результат неподвластных моему разуму мыслей, идущих от неудовлетворённости настоящим – а эта мрачная тюрьма, сравнимая лишь с чистилищем, и общая гротескность происходящего наполняли это дополнительным зловещим смыслом и придавали особенную окраску.

В конце концов я второй раз на своей памяти не выдержал столь яростной и безжалостной атаки впечатлений и событий на организм и испытал нервный срыв, впав в беспамятство.

Я рвал свою одежду, рвал книги, выкрикивал фразы из них и периодически приходящие мне на ум аксиомы, которые раньше считал для себя определяющими и непогрешимыми – теперь они казались мне смешными и ничтожными.

Мне казалось ничтожным все.

Я спорил сам с собой, доводя этим себя до исступления, с пеной у рта я носился по камере, бился головой о стены и, хватаясь за решётки своего окна, громко хохотал и вопил, вспоминая свою жизнь и принципы, которых считал нужным придерживаться раньше – столь это было жалким, абсурдным, примитивным.

Как мало я знал, какие ограниченные у меня были взгляды!

Я прохаживался по каждому этапу своей жизни и высмеивал его, время от времени не сумев сдержаться, выкрикивая что-нибудь особенно нелепое, понося свои увлечения и убеждения, и те чрезвычайно мелкие в своей значительности аргументы, которые я приводил.

Вспоминал споры и дискуссии, которые вёл на просторах газет и в хорошо освещённых гостиных и залах – запах пера, любимой еды; дом, в котором вырос; людей, которые составляли мою жизнь – как же это всё казалось далеко, как это было мелко и ничтожно!

Все наши заботы, вся наша деятельность, направленная на достижения кратковременных целей, непостижимых в своей незначительности, наши неправильные приоритеты, неверные ценности, наши причины для тревоги и счастья – какое это всё в конце концов имеет значение в масштабах хотя бы нашей солнечной системы, не говоря уж обо всей вселенной?

Последние слова я выкрикнул, обращаясь к улице за окном, и, наконец, потеряв контроль над собой, начал биться о решётки головой, яростно крича, пока не свалился без чувств.

Последнее, что я услышал, были выстрелы в городе.

Последнее, что я увидел, было лицо Леонарда.

6

Сквозь тучи может солнце просиять,

Тебя зажечь лучом полдневным снова.

Час славы может стать твоим опять,

Грядущий день – сравняться с днем былого!

Джордж Байрон

Леонард стоял, опираясь на танк, в чёрном берете и полном обмундировании, он курил сигару и выглядел среди своих людей чрезвычайно уверенно и спокойно (если он вообще когда-то выглядел неспокойно), несмотря на то, что вокруг гремели выстрели и то и дело падали люди и больше не поднимались.

У меня создалось ощущение, будто стреляют сразу со всех сторон, и я не понимал, кто это делает и зачем, ведь линия фронта очень далеко.

Разве что – мелькнула догадка – это свои стреляют по своим…

Но что за бред, абсурд…

Гражданская война, у нас?

Не может быть…

Поток мыслей был прерван доктором, который напряжённо всматривался в меня и чем-то отирал мне лоб.

На тряпке была кровь.

Врач и сам был ранен – по виску у него сочилась струйка крови, но он не обращал на это внимания.

Увидев, что мне стало легче, его лицо несколько прояснилось, однако грусть и задумчивость обречённости не сходили с него, как печать Танатоса, а сыпавшаяся с потолка штукатурка и пыль очерчивали его лицо, как дешёвый грим в плохоньком театре, но, казалось, что его внешний вид волнует его меньше всего.

 

Я спросил его, что происходит – спросил с трудом и хрипло (я сорвал голос, по всей видимости), но он не ответил и просто молча покачал головой.

И я снова впал в небытие.

Лёжа во тьме и бессилии, я ощущал лишь, как мои мысли меланхолично находили друг друга, словно бактерии под микроскопом, проникали в других и пожирали третьих – без какой-либо конкретики или глубины, жизнь в них теплилась лишь самая примитивная, и на большее я не был способен, настолько меня измотали мои собственные душевные терзания и приглянулась в то же время в этом мутном бреду и затмении эта аллюзия, но всё же, из-за непроглядного мрака Морфея, до меня доносились какие-то отрывочные звуки – видимо, сражение продолжалось, правда, я не мог понять точнее, что именно происходит в нашем городе и почему доктор был так опечален.

Я не мог предположить даже самое худшее – настолько мои мысли были далеки от того, чтобы не только хоть мало мальски развиваться, но и захватить моё внимание, столь уставшее и рассеянное по всему пространству моего воображения.

Я лишь осознавал, что я ещё жив.

И, какой-то частью своего существования, я осознал, что видел Леонарда.

И произнёс его имя.

Когда я очнулся, доктор всё ещё обеспокоенно сидел надо мной.

Выстрелы раздавались всё реже – похоже, накал сражения всё же, кто бы ни победил, сходил на нет.

Доктор устремил свой усталый сосредоточенный взгляд на меня и спросил, забыв даже померить температуру или о том, что мне не положено волноваться – хотя я его за это не виню – знаю ли я Леонарда.

Я ещё не вполне пришёл в себя и потому переспросил, и врач ответил, что я произнёс это имя во сне, и тогда я наконец прозрел.

– Я видел его, – слабо сказал я доктору, – видел. На площади, перед тюрьмой.

Он кивнул.

– Пришёл наводить порядок. Как и в других городах. Как и обещал.

Я всё ещё не понимал, и он уточнил:

– Мне неизвестно, откуда вы знаете Леонарда, ведь он начал свою, – тут он сморщился, – "карьеру" уже после того, как вы попали в тюрьму. Или же…

Он вопросительно посмотрел на меня, и я попытался кивнуть. Его лоб до известной меры разгладился.

– Тогда понятно. Одни несчастья он приносит, вот уж связались не с тем.

– Я не связывался. – Попытался возразить я. Доктор не спорил

– Может быть. Должно быть, он сам навязался вам – так же, как и стране. И так же, как и стране, он не принёс вам ничего путного – кроме как боли и страданий, даже если заслуженных, то явно не таких и не в такой форме.

– Что происходит, доктор? Что делает Леонард?

Врач усмехнулся.

– Наводит порядок. Как ему это видится.

Он горько развел руками. Показал на свое лицо.

– Вот его порядок, на деле. Пошёл против своих, брат против брата! И когда на фронте такая беда!

Далее доктор смешался от переполнявших его чувств и замолчал, закрыв лицо руками.

Я тоже молчал.

Я хотел выразить врачу свое понимание, сочувствие, благодарность за его доброту и заботливость, поинтересоваться состоянием его родных и его собственным, но поза этого человека как будто отвергала все попытки проникнуть ему в душу, показывала бесплодность их и вкупе с его бескорыстной натурой делала его в моем восприятии каким-то неприступным, даже безличным, бесполым – неким ангелом хранителем, чья жизненная цель состоит лишь в том, чтобы помогать другим, забывая о себе, хоть я и знал в глубине души, что это всего навсего человек, и к тому же очень уставший, но не мог относиться к нему, как к равному – хоть и ответственному за спасение моей жизни.

Для меня он был существом из другого мира.

И потому, когда существо отняло руки от своего лица и показало ясные, заплаканные голубые глаза, мне было трудно заставить что-то сказать, но я нашёл в себе силы спросить его.

Да, все мертвы.

Леонард их убил.

Не лично, разумеется, но ответственность в первую очередь лежит на военачальниках, а не на их солдатах.

– Единственное, что он с собой принёс – это безнадёжность и разрушения.

Помолчав, сказал доктор.

– И смерть.

Он глотнул из бутылки, принесённой с собой.

Выстрелы раздавались всё реже.

Внезапно доктор посмотрел на меня.

Пристально, испытующе – чем сразу поверг меня в нервозность.

Через некоторое время он сказал, видимо, сочтя меня достаточно сильным, чтобы выслушать новость:

– В вашем деле есть подвижки. Суд назначен на следующее воскресенье. Не спрашивайте, почему.

Я попросил доктора дать мне бутылку и он не возражал.

Казалось, мы оба истощили все свои запасы нервов и эмоций, и нас ничем нельзя было уже удивить.

Странное мы представляли собой зрелище – грязные, окровавленные мужчины, пьющие в открытой камере с рушащимся потолком посреди разваливающейся в братоубийстве страны.

Воскресенье так воскресенье.

А виски то, хорош…

Я посмотрел на доктора.

– 1870 года. – ответил он. – Выдержанное.

7

Как часто с этой крутизны,

Где птицы жадные кричат,

Под гул крутящейся волны

Смотреть я буду на закат.

Роберт Бёрнс

Дни сменялись ночами, за солнцем приходила луна.

Тишина, установившаяся было на улице, вновь наполнялась звуками – или же я своим отчаянием обречённого довёл до предела свои органы восприятия мира и чувственность, в безнадежной попытке вобрать в себя весь свет, тепло, счастье и звуки внешнего мира – мира, который был и моим.

Я подставлял лицо солнцу, когда оно на несколько минут в одно и то же время заглядывало в мою камеру, если только не было скрыто тучами, слушал пение птиц, смотрел за их небесными безмятежными играми сквозь зарешеченное окно, как прикованный пёс смотрит на опьянённых своей свободой дворовых собак, вольных пойти куда им только вздумается – весь мир у их ног, или лап, и всё, что следует сделать – это распахнуть дверь и протянуть руку.

Кто-то боится свободы, для него такое незаполненное, открытое пространство смерти подобно, воплощению худшего кошмара – навроде избытка кислорода в организме, ведь это пространство нужно заполнить, а отсутствие воображения и наработанная привычка лишь бездумно выполнять приказы или следовать общественным формулам счастья и мечты, гонясь за тем, за чем и другие – ради самой гонки, ибо итог её непостижим в своём отсутствии смысла для большинства – привело к тому, что многие из числа нашего поколения не могут чувствовать себя в безопасности, наедине с самими собой и своими мыслями, у них нет души, идей, желаний – всё, что у них было, было чужое.

А так как любая, даже самая хорошая копия, будет бездушной, без сердца и смысла – то если она будет у всех, люди разучатся думать, мечтать, ведь перед глазами будет как постоянный пример маячить доказательство того, что всё придумано за нас, и зачем исследовать лабиринты и потёмки нашей души и человеческого потенциала, если можно слепо следовать точным и надёжным формулам, которые сделают тебя если не счастливым, то полноправным членом общества?

Мне швырнули миску в камеру даже грубее обычного.

Это компенсация, отдушина для охранника – ведь перед смертью мне полагается порядочный завтрак, хотя вряд ли мне его предоставят, учитывая продовольственный дефицит в нашей стране.

Почему я думаю, что меня казнят всего лишь за присутствие на митинге?

Все в этом уверены.

Охранники, по крайней мере, так точно, а они составляют единственное общество, с которым я могу поддерживать контакт.

Почему они так считают, они не распространяются, но я и сам был на множестве процессов и видел, хоть и опосредованно, через людей кнута и пряника (или только кнута) и скверного образования, что происходит в стране – с такими как я, не церемонятся.

А если ещё взглянуть на это дело с практичной точки зрения – я просто напросто лишний рот.

И это самое главное.

Разбираться же в деталях никто не будет, и потому нечего рассчитывать на правосудие, на справедливость.

Я удивлен вообще, что будет суд, и охранники удивлены со мной.

К чему эта видимость законности, к чему все эти формальности?

Не проще ли пристрелить меня на задворках тюрьмы и там же похоронить, коли так всё плохо?

Но охранники пожимают плечами.

Мне в конце концов даже стало интересно, что будет на этом самом суде, пройдет ли он за несколько минут, в ходе которых лишь зачитают мое обвинение, вынесут скоропостижный приговор и уведут, пока не зашёл следующий кандидат на проверку добросовестности правосудия нашего режима, или же всё будет чин по чину, хотя не знаю, кто в нынешних обстоятельствах способен отвечать за такое – за такую идею.

Но, так или иначе, совсем скоро мое любопытство будет удовлетворено.

В субботу меня спросили, что бы я хотел на завтрак.

Да, перед судом.

И даже если это была шутка, что возможно, учитывая мрачное чувство юмора моих церберов, я отнёсся к ней серьезно, так как приговор, казалось, действительно не составляло труда предугадать, ибо кому я нужен на свободе?

Кому нужна справедливость, зачем разбираться со мной и тысячами моих соратников по несчастью, если можно просто одним росчерком пера приписать нас к изменникам и раз и навсегда забыть про нас, построив лицом к стене, предварительно порядочно накормив нас, для видимого ублажения собственной мелкой зачаточной морали?

Я выбрал пирожное и шампанское – отпраздновать соединение с богами, которых наше правительство так отвергает – объяснил я.

Меня молча выслушали и ушли.

Тюрьма закалила меня.

А может, просто измотала до предела, убив мою способность чувствовать, я ощущал себя привыкшим, готовым ко всему – этот в некотором роде воспитанный обстоятельствами стоицизм мне казался самым естественным, что со мной могло бы быть – таким же естественным, как мои глаза или же голос – будто мы неотделимы и незаметно сосуществовали всегда – даже если я не знал об этом.

В ночь перед судом я спал так крепко, как не спал никогда, на моей памяти.

Хоть из неё почти всё и вылетело, остались только размытые образы, самые яркие из всех.

Я спал без сновидений.

Наутро меня разбудил ворчливый охранник, который кинул на пол мою еду и, смерив меня взглядом из под кустистых бровей (в котором читалось осуждение), вышел за дверь.

Я сначала не мог поверить своим глазам – на подносе и правда лежало пирожное, и шампанское было – яркое и красивое.

Я не видел таких красок уже очень давно, и тем более не видел еды столь настоящей и искренней, какой мне казалась эта – в лучах рассветного солнца, она казалась неземной, походила скорее на пищу богов, чем на обыкновенные продукты, которые в другой стране не вызовут ничего, кроме беглого равнодушного взгляда – мне же, в Карниворе, в тюрьме, после стольких месяцев пайков и эрзацев, карточек и ненавистных граммовок, нынешний завтрак показался не то что роскошью, но стал чуть ли не самым запоминающимся и светлым воспоминанием за всю мою жизнь.

И хоть шампанское плохо сочеталось с кремом и ягодами (всё-таки, я не думал, что его действительно принесут и хотел лишь выразить в своём ответе горькую иронию), оно, тем не менее, было отменным.

Позже я узнал, что за эту трапезу я должен благодарить доктора – именно он отдал охранникам три выдержанных бутылки коньяка, чтобы они пронесли мне эту еду.

Также перед судом мне даже предоставили душ – в котором я не был несколько месяцев – и бритву, и я обнаружил, насколько зарос, и хотя вид мой тем не менее был немного безумен, глаза мои не оставляли сомнений в моем нынешнем состоянии покоя и благоразумия.

И, наконец, меня проводили в здание суда.

Впервые выйдя на улицу, я, сначала ослепнув от солнечного света, не мог понять, где нахожусь – настолько эта улица утратила свои привычные очертания, настолько сильно война прошлась по ней, уничтожив почти все – тюрьма уцелела чудом, остатки остальных же домов представляли собой разваливающиеся скелеты, наполненные сломанной мебелью, и периодически мы видели в них убитых с горя или фактически, оплакивающих свою участь и участь своих родных.

Я скоро должен был к ним присоединиться.

Машины у нас не было, поэтому мы шли пешком.

Единственный грузовик тюрьмы реквизировал Леонард, как я понял из болтовни конвоиров.

Когда мы подходили к зданию суда, я уже знал, как пройдет слушание.

Тут не было крыши – и всё же, внутри заседала комиссия, где-то раскопанный (буквально, наверное) судья, а в уголке подметала и пыталась избавиться от нескончаемого мусора какая-то усердная безразличная ко всему старушка.

Меня проводили к моему месту, где я с интересом присматривался к своим палачам и пытался угадать их настроение по выражению лиц, а также узнать хоть какие-то новости о том, что происходит в стране.

 

– Встать, суд идёт. – вяло, не поднимаясь, произнёс судья и так же слабо ударил молотком.

Какой же фанатик формальностей, подумалось мне и я усмехнулся.

Невероятно.

– Подсудимый Инерс, бывший журналист и корреспондент газеты Вести Карниворы, обвиняемый в… – тут судья, по всей видимости, делающий всю работу один, и без того начавший негромко, и вовсе перестал быть слышим и лишь что-то бормотал себе под нос, а потом, судя по всему, вообще погрузился в сон.

Мои конвоиры смешались, а другие члены комиссии переглянулись несколько раз, и в конце концов, самый смелый из них растолкал председателя.

Тот, через несколько минут, оклемавшись, некоторое время продолжал, разлепив глаза, но затем они у него снова закрылись.

Его попытались снова разбудить, но он отмахнулся от них, и лишь каким-то отчаянным жестом человека, который хочет, чтобы его оставили в покое, схватил молоточек и ударил им по столу.

– Виновен. – промямлил судья и снова погрузился в сон, в этот раз уже крепкий и незабвенный.

Члены комиссии вздохнули, развели руками и подписали всё, что надо.

– Завтра казнить. – Сказал самый смелый из них моему кивнувшему конвоиру и устало растянулся на стуле.

И наша скорбная процессия потянулась обратно.

Вечером меня навестил доктор, но беседа не клеилась, так как он почти всё время был где-то не здесь – и рассеянно отвечая на мои вопросы, он лишь кивал время от времени, бывший ещё более задумчивый, чем обычно, но внезапно он как будто очнулся и вперил в меня свой взгляд.

– Вы не должны умирать, – чётко и проникновенно заговорил он, пронизывая меня своими глазами. – Вы должны жить, должны и дальше быть вестником правды, пусть даже вас никто и не будет слышать, но в дальнейшем, впоследствии – ваше имя будут помнить, называть, вы войдёте в историю, и будете примером для узников совести, принципиальных и смелых, честных людей, – Здесь я попробовал его перебить, напомнив, что я сижу не за свои убеждения, однако он нетерпеливым жестом прервал меня и продолжал, – Вы будете факелом, маяком во тьме, единственным, кто не боится сказать правду, и единственный, кто имеет такую возможность и достаточную силу пера и мастерство обращения со словом, чтобы если не показать нашей стране, какую они совершили ошибку, то хотя бы сделать так, чтобы они задумались, или посадить хоть одно зерно сомнения в их души, и, быть может, когда оно прорастет, наши граждане станут хоть немного сознательнее, и поймут, наконец, как они были глупы и слепы, и вы сможете утешить себя, придать своей жизни смысл, – лихорадочно говорил доктор, – я искренне верю, что это ваше предназначение в нашем больном, сломанном, ирреальном мире. Что бы вы ни делали, обещайте мне, что выживете, что будете делать всё, чтобы пролить свет на зверства этих дикарей и бесов, обещайте мне это ради моей дочери!

Казалось, он помешался. Но тем важнее было дать ему то, что он просит, хотя снизошедший на меня фатализм и снимал с меня ответственность за мои решения, я не хотел подводить врача, хотел отплатить ему за его доброту, почтить память его семьи, поэтому, даже несмотря на то, что завтра мне предстояла казнь и на горизонте упрямо маячила смерть, уже ставшая мне скорее другом, чем врагом, и я не собирался препятствовать своему попаданию на небо, я от всей души заверил его, что я исполню его поручение, если бог дарует мне возможность для этого.

Он, казалось, был удовлетворен и возбуждение прошло, хотя струйки пота, стекавшие по его лицу, всё ещё не испарились. Он схватил меня за руки.

– Бог даст. Будьте уверены, бог даст.

И, озарённый какой-то навязчивой идеей, так же лихорадочно, как и говорил, он вскочил и скрылся быстрее, чем я успел с ним попрощаться.

Я подошёл к окну.

На небосклон всходила луна.

Это последняя луна в моей жизни, думал я.

Завтра всё кончится, и ничего страшного или плохого в этом нет.

Так закончится мой странный путь, несколько смущающий своим скомканным финалом, но, тем не менее, если посмотреть на это более абстрактно, то…

Не могу не признать себя удовлетворённым.

Пусть будет так, как оно будет.

А там посмотрим.

И, провожаемый такими мыслями я лёг спать.

Спалось мне хорошо, но внезапно сон прервали, даже раньше, чем надо было, и хотя я готов был умереть, выспаться я тоже хотел и потому пришлось гасить мне в душе свое недовольство, в согласии со своим новым философским мировоззрением, но когда охранник открыл дверь, он не швырнул в меня миской и даже не повёл меня на расстрел.

Он остался стоять в дверях и смотреть на меня озадаченным взглядом, настолько, что во мне даже проснулся интерес, пусть и слабый, чем, мол, обязан.

Он закашлялся и произнёс: Вы свободны, сэр.

И подал мне мою одежду.

– Вас оправдали. Сверху.

И, всё ещё не понимая ничего и совсем смешавшись, он, козырнув, вышел.

8

А сверху купол – жилище ангелов,

Где солнечный свет в стёклах множится.

Здесь быть и гробнице моей

Из базальта прочного; окончу путь свой

Роберт Браунинг

Я вышел на улицу, одевшись в свой старый костюм.

Я решительно ничего не понимал, так же, как и охранник, но ничему уже не удивлялся, и единственное, что меня неприятно покалывало, помимо того, что я не знаю, почему внезапно ленивый судья передумал, так это то, что мой путь не окончен, и неизвестность пугала меня, потому что впереди меня могло подстерегать что угодно, и я предпочел бы видеть там смерть, и знать, когда она наступит, нежели пустые пока годы жизни, не зная, чем их наполнить, и боясь больших и длительных страданий, чем мне мог причинить расстрел, навеки освободив меня от ответственности принимать решения.

Но ответ на первый вопрос, я получил, едва выйдя из тюрьмы.

На улице меня ждал доктор, весь сгорая от нетерпения, и как только я показался на свет, он просиял и даже обнял меня, хотя я был несколько растерян подобным проявлением чувств, он весь лучился, как объяснил потом, тем, что спас меня.

Но когда я попытался узнать, каким образом он вытащил меня из застенка, его лицо омрачилось и он замолчал, но я уже знал и без того.

– Вы заключили сделку с дьяволом.

Он кивнул.

– Чтобы с его же позволения его уничтожить.

– Вы переоцениваете мою способность бороться с демонами, доктор.

Он окинул меня испытующим взглядом.

– Даже если так, даже если я заблуждаюсь… Какой у нас есть ещё выбор? Ведь даже самое крохотное выступление против зла есть то, что и должен делать человек, предпринимать, видя несправедливость, пытаться положить этому конец, это ведь и есть сила, направленное во благо, и преступно, имея силу, не использовать её во благо другим, её не имеющим.

– Но право… Почему вы так уверены, что я ею обладаю?

Он пожал плечами.

– Я в вас верю. И опять-таки, – он посмотрел на меня, – какой у нас выбор?

К нам подъехала машина.

– Она отвезёт вас к Леонарду. – сказал доктор. – Помните, что вы обещали мне, и помните, что я сказал вам.

– Поехали со мной. – попытался предложить я, но врач остановил меня движением руки.

– Я благословляю вас и прощаю за связь с дьяволом, так же как прощаю себя. Но сам в этом участвовать не могу. Моя роль в этой истории окончена, и единственное, что мне остаётся, это уйти, и не быть вашим якорем и слабостью, если только в этот раз я не переоцениваю себя.

Вы не должны быть ни в чем ограничены, и не должны ни за кого бояться. Вы справитесь и выдержите эту схватку. Удачи вам. Не вспоминайте обо мне.

Доктор дал знак водителю, и машина тронулась, в то время как он остался одиноко стоять на обочине, в клубах пыли, потяренно глядя нам вслед.

А машина тем временем покоряла холмы за холмами, и мы мчались на невероятной скорости, минуя заброшенные деревни и разрушенные города.

– Куда мы едем? – спросил я у водителя.

– В новую столицу. Пророк перенёс её. – Ответил он мне, не отрываясь от дороги.

Пророк.

Неплохо.

Сделать такую карьерную лестницу от лейтенанта до человека, определяющего, в каком городе будет находиться столица и по щелчку пальцев освобождающего смертников из лап Морригана, и всего за несколько месяцев!

– Какие последние новости?, – спросил я. – как идут дела на фронте и что, черт возьми, происходит в стране?

Он глянул на меня, но видимо, сообразил, что я в тюрьме стал далеко не самым информированным человеком, и в двух словах объяснил.

Война идёт плохо, и инициатива уже у Гераса.

Рейтинг@Mail.ru