Отец Гека. – Любящий родитель. – Раскаявшийся грешник.
Входя в комнату, я запер за собой дверь, а затем, обернувшись, увидал его. Раньше я очень боялся отца, так как он меня беспощадно дубасил. И на этот раз мне показалось, будто я его боюсь, но в следующую минуту я убедился в своей ошибке. Меня, в сущности, только ошеломила неожиданная встреча с ним, – до того неожиданная, что в первую минуту как будто даже дух захватило, но тотчас же я убедился, что о каком-нибудь серьезном страхе перед отцом у меня и речи не было.
Отцу было уже лет под пятьдесят, и это бросалось в глаза. Волосы были у него длинные, косматые, обильно смазанные жиром. Они ниспадали ему прямо на лицо, так что его глаза блестели сквозь них, словно из-за решетки или, вернее, сквозь чащу кустарника. Волосы эти были совершенно черными, без малейшей примеси седины. Длинные взъерошенные усы и бакенбарды были тоже черны, как смоль. В тех местах, где можно было разглядеть лицо, на нем не замечалось и тени румянца. Оно отличалось чрезвычайной бледностью, но не такой, какая встречается у других людей. На эту белизну противно и страшно было глядеть, так как она напоминала собой белизну некоторых лесных жуков или же белобрюхой акулы. Что касается одежды, то она была вся изодрана и висела лохмотьями. Отец сидел, перекинув одну ногу на другую, так что щиколотка ноги покоилась на колене. Сапог на этой ноге был дырявый, и сквозь отверстия в нем торчали два пальца, которыми мой отец время от времени шевелил. На полу валялась его шляпа – старая, черная войлочная шляпа с измятой, вогнутой вовнутрь тульей.
Я стоял и глядел на отца. Он, в свою очередь, глядел на меня, откинувшись на спинку стула и слегка раскачиваясь взад и вперед. Поставив свечу на стол, я окинул взглядом комнату и увидел, что окно раскрыто. Отец, значит, влез ко мне в комнату по крыше сарайчика. Пристально оглядев меня с ног до головы, папаша проговорил наконец: «Ишь ведь, подумаешь, каким он ходит щеголем! Даже рубашки носит с накрахмаленными воротниками! Ты, должно быть, считаешь себя очень важной персоной, настоящим богачом».
– Может быть, считаю, а может быть, и нет! – возразил я ему.
– Не советую говорить со мной в таком тоне! Ты за мое отсутствие страшно заважничал и начал поднимать нос. Вижу, что мне придется порядком посбивать с тебя спесь. Говорят, будто ты сделался человеком ученым, умеешь даже читать и писать? Уж не считаешь ли ты себя умнее отца оттого, что он не занимался такими глупостями? Я вышибу из тебя всю эту дурь. Скажи на милость, кто мог вбить в твою голову, будто тебе приличествует заниматься такими сумасбродными вещами? Желал бы я знать, кто именно осмелился это сделать?
– Вдовушка! Она велела мне ходить в школу.
– Так, значит, вдова Дуглас заварила всю эту кашу? Ну, а по чьему приказанию она позволила себе вмешаться в дело, которое ее вовсе не касается?
– Никто ей ничего не приказывал.
– Ну, ладно, я проучу ее за вмешательство! Ну, а ты, любезный, слушай, что я тебе говорю: брось школу! Я задам им перцу за наглую дерзость воспитывать мальчишку так, чтобы он глядел свысока на отца и считал себя умнее родителей! Посмей ты только еще таскаться в школу! Я отучу тебя от этой мерзости! Твоя мать не умела ни читать, ни писать и умерла безграмотной. Никто из твоей семьи грамоте не учился. Я сам человек безграмотный, а ты теперь позволяешь себе так возноситься над нами! Нет! Я этого ни за что не потерплю. Слышишь ты это!!! Ну-тка, теперь покажи мне, пострел, как ты читаешь?
Я взял книжку и принялся читать что-то такое про генерала Вашингтона и войну за освобождение. Послушав меня с полминутки, он вырвал у меня книгу, швырнул ее об стену и сказал: «Довольно, теперь я вижу, что ты умеешь читать. Сперва, было, я немного сомневался, но теперь, дружище, пойми, что я не потерплю больше таких фокусов. У меня, ты сам знаешь, расправа коротка. Я буду присматривать за тобой, голубчик, и если подмечу, то задам тебе такую лупку, что твоей милости небо покажется с овчинку. Уж не собираешься ли ты поступить в пасторы? Хорош сынок, нечего сказать!» Взяв со стола раскрашенную синей, желтой и красной краской картину, он спросил:
– А это еще что?!
– Я получил это в награду за прилежание и успехи.
Он тотчас же разорвал картинку и объявил:
– Я не в пример лучше награжу тебя за прилежание, попотчевав ремнем из коровьей шкуры! Небось останешься доволен!
Он еще с минутку сидел, шевеля губами и бормоча себе что-то под нос, а затем сказал:
– Этакий, подумаешь, раздушенный франт! Чего у него только нет в комнате?! Кровать с простынями и одеялами, зеркало, коврики на полу, а между тем родной его отец спит вместе со свиньями в заброшенной кожемятке! Нечего сказать, хорош сынок!.. Ручаюсь, что прежде, чем ты от меня отделаешься, я отучу тебя от таких мерзостных затей и прихотей! Нечего тебе чваниться перед отцом и воображать себя Бог знает какой важной птицей! Говорят, кстати, будто ты стал богатым человеком. Нут-ка, что ты мне на это скажешь?
– Скажу, что это чистая ложь!
– Гляди мне прямо в глаза и берегись меня обманывать! Ты все равно меня, брат, не проведешь! Я не из таковских, а потому лучше и не пытайся врать. Я здесь в местечке уже целых два дня, и все мне рассказывали, что ты страшно разбогател. То же самое говорили мне и на реке, вдали отсюда, вниз по течению. Это и заставило меня вернуться. К завтрашнему дню изволь достать мне все деньги! Они мне нужны.
– Денег у меня нет.
– Ты лжешь!!! Они у судьи Татчера! Изволь взять их у него завтра утром! Они мне нужны.
– Говорят же вам, что денег у меня нет. Спросите об этом у судьи Татчера. Он подтвердит это.
– Ладно! Я у него спрошу и заставлю раскошелиться, если он не хочет, чтобы я его самого притянул к суду. Ну, а сколько у тебя денег в кармане наличными? Подавай их сюда!
– У меня всего лишь один доллар, да и тот мне нужен…
– Меня вовсе не интересует, на что ты хотел его истратить! Отдай мне его сейчас, говорят тебе! Пони маешь?
Взяв у меня доллар, он испробовал зубом его доброкачественность и объявил, что сходит сейчас же в местечко за водкой, так как в течение целого дня ничего спиртного не пробовал. Выбравшись на крышу сарайчика, он снова просунул голову в окно и выругал меня за то, что я важничаю и пытаюсь сделаться умнее его. Я думал уже, что любящий родитель мой ушел, но он неожиданно вернулся, просунул голову в окно и посоветовал мне помнить про запрещение ходить в школу, так как устроит для меня где-нибудь по соседству засаду и отдует меня на все корки, если я вздумаю таскаться в такое непотребное место.
На следующий день, напившись пьяным, отец пошел к судье Татчеру, наговорил ему дерзостей и требовал, чтобы судья отдал ему мои деньги. Убедившись, что ему не удалось застращать Татчера, почтеннейший мой родитель поклялся, что принудит его судебным порядком вернуть деньги.
Желая избавить меня от напасти, судья и вдовушка подали в суд прошение и ходатайствовали о назначении надо мной опеки. Новый наш судья, однако, поступил недавно на службу и не знал моего старичка отца. Поэтому он объявил, что без крайней необходимости суд не вправе вмешиваться в отношения между родителями и детьми и разрушать семью. Было бы тяжким грехом отбирать от отца единственного его сына. При таких обстоятельствах судья Татчер и вдовушка оказались не в состоянии мне помочь и вынуждены были признать родительские права моего отца.
Это доставило моему папаше величайшее удовольствие: от радости он не мог даже усидеть на месте и объявил, что отдерет меня ремнем так, что у меня на всем теле не останется живого места, если я не раздобуду ему где-нибудь деньжат. Я занял тогда у судьи Татчера три доллара, получив которые, отец тотчас же напился пьяным и в таком виде начал слоняться по улицам местечка, устраивая всюду безбожный скандал: он кричал, ругался и, стащив где-то железную сковородку, колотил в нее нещадно, как в барабан. Таким образом бесчинствовал он чуть не до полуночи, когда его изловили и отвели в участок. На следующий день его препроводили в суд и засадили в тюрьму на целую неделю. Отец объявил, что совершенно доволен обоими приговорами, вынесенными судьей, так как ему все-таки сохранили власть над сыном. Это вознаграждает его за все. По выходе отца моего из тюрьмы новый судья возымел намерение сделать из него человека. Он взял моего папашу к себе в дом, одел его опрятно, сажал обедать и ужинать со своей семьей и вообще благодетельствовал ему, как говорится, вовсю. После ужина судья принимался беседовать с папашей насчет трезвости и разных иных добродетелей, так что под конец мой старичок расплакался и объявил, что был до тех пор безумцем и сумасбродно губил свою жизнь, но теперь начнет ее сызнова и станет таким человеком, знакомства с которым никто стыдиться не будет. Он высказал надежду, что судья поддержит его в этом решении и не станет презирать за прежнее безумие. Судья изъявил моему папаше готовность расцеловать его за эти слова и залился от умиления слезами. Жена его тоже расплакалась. Папаша сказал тогда, что ближние до тех пор его не понимали. Судья объявил, что искренне этому верит. Старик сообщил во всеуслышание, что падший человек нуждается в сочувствии, судья подтвердил это, и все вместе пролили слезы. Когда пришла пора расходиться по спальням, папаша мой встал и, протягивая руку, сказал: «Взгляните на нее, почтеннейшие дамы и джентльмены! Возьмите ее и пожмите хорошенько! Рука эта до сих пор была рукою свиньи, но теперь она стала совсем иною: это рука человека, начавшего новую жизнь, – человека, который скорее умрет, чем вернется на прежний свой греховный путь. Заметьте себе эти слова и не забывайте, что они сказаны мною! Рука эта теперь чистая, и вы можете пожать ее без боязни».
Все один за другим пожали папаше руку и расплакались. Жена судьи пришла в такой экстаз, что даже поцеловала эту руку. Тогда мой старик подписал клятвенное обещание не брать в будущем хмельного в рот, поставив по неграмотности под ним крест. Судья объявил, что никогда еще в жизни не испытывал такого священного восторга, как в эту минуту, и вообще совсем растаял. Затем они устроили старику постель в лучшей парадной комнате. Ночью его начала страшно томить жажда. Он влез на крышу парадного подъезда, а оттуда спустился по колонке на улицу. Променяв в соседнем питейном доме свой сюртук на кувшин сорокаградусной водки, он взобрался обратно в парадную залу и провел очень весело ночь в беседе с кувшином. Под утро папаша был уже пьян, как сапожник, когда задумал вылезти опять на улицу. На этот раз, однако, он свалился с крыши подъезда, сломав себе левую руку в двух местах, и непременно бы замерз до смерти, если бы, с восходом солнца, его не увидели и не подобрали. Заглянув тогда в парадную комнату, нашли ее загаженной до такой степени, что надо было с осторожностью осматриваться, чтобы безопасно поставить на пол ногу.
Судье после того немножко взгрустнулось: он объявил, что моего старика отца можно было бы, пожалуй, исправить доброй ружейной пулей, но что другие исправительные средства навряд ли подействуют.
Отец возбуждает судебное преследование против судьи Татчера. – Гек решается бежать. – Он обдумывает план побега. – Политическая экономия. – В бреду.
Старик вскоре вылечился, встал на ноги и тотчас же возбудил против судьи Татчера иск, требуя себе от него мои деньги. Одновременно с этим он принялся охотиться за мной, чтобы наказать меня за то, что я продолжал ходить в школу. Раза два ему удалось меня изловить и вздуть, но в большинстве случаев я от него благополучно убегал, так что он оставался с носом. Прежде мне не доставляло большого удовольствия ходить в школу, но теперь я решил, что назло папаше буду посещать ее аккуратно. Судебное разбирательство идет у нас, в Америке, как известно, черепашьим шагом, а что касается иска, предъявленного моим отцом, то он, по-видимому, совсем не трогался с места. При таких обстоятельствах мне приходилось время от времени занимать у судьи два или три доллара и отдавать их папаше, чтоб избавить себя от беспрестанной порки. Получив деньги, отец аккуратно каждый раз напивался и столь же аккуратно затевал в городе скандал, за что его неукоснительно сажали в тюрьму. Все это он выносил безропотно, так как подобная жизнь приходилась ему как нельзя более по вкусу.
Он принялся слишком уж часто бродить возле дома вдовушки, и госпожа Дуглас объявила ему, наконец, что если он не оставит ее в покое, то дело, пожалуй, кончится для него очень плохо. Это его окончательно взбесило, и он решил показать вдовушке, кто настоящий хозяин Гека Финна. Приняв такое решение, он подкараулил меня однажды весною, изловил и посадил в лодку. Проплыв мили три по реке вверх по течению, мы причалили к покрытому густым лесом Иллинойскому берегу. Тут не было никакого жилья, за исключением старого блокгауза, находившегося в такой чаще, где его можно было разыскать только зная на верное, что он там стоит. Отец держал меня все время при себе, так что мне никак не удавалось от него убежать. Мы жили в самом блокгаузе, а на ночь он запирал дверь на замок и ключ клал себе под голову. У отца имелось ружье, которое он, вероятно, где-нибудь стащил. Мы занимались охотой и рыбной ловлей.
Временами он запирал меня в блокгаузе и отправлялся мили за три вниз по течению, где и обменивал рыбу и дичь на водку; по возвращении домой он напивался, приходил в веселое настроение и задавал мне добрую трепку. Вдовушка разузнала под конец, где я находился, и подослала одного из своих знакомых, чтобы выручить меня, но папаша пригрозил застрелить его, как собаку, и таким образом заставил вернуться ни с чем. Вскоре после того я привык к житью в блокгаузе, и оно стало мне нравиться, за исключением, разумеется, побоев, довольно часто вы падавших на мою долю.
Мне жилось там действительно недурно. Я весело и беззаботно лежал целый день на брюхе, курил, удил рыбу и не имел надобности корпеть над книгами, долбя заданные уроки. Так прошло месяца два или больше. Платье на мне выпачкалось и ободралось, и я начал изумляться, каким вообще образом могло мне нравиться пребывание у вдовушки, где приходилось каждый день мыться, есть ножом и вилкой с тарелок, причесываться, ложиться спать и вставать в определенное время, постоянно сидеть над книгами и вы носить ехидные нападки злющей старой девы, мисс Ватсон. Я не чувствовал ни малейшей потребности туда вернуться. Вдовушка не любила крепких слов, а потому я совсем было перестал употреблять в разговоре проклятия, но у папаши я опять к ним привык, так как он не имел против них ровнехонько ничего. В окрестном дремучем лесу, вообще говоря, я чувствовал себя прекрасно.
Постепенно, однако, папаша стал уже слишком злоупотреблять вырезанным им специально для меня хлыстом из очень прочной и эластичной американской орешины. Обращение его со мной сделалось совершенно невыносимым, и чаша моего долготерпения переполнилась. К тому же он стал уходить в последнее время надолго из блокгауза, оставляя меня взаперти. Раз как-то отец не возвращался целых трое суток. Я ужасно соскучился в одиночестве и решил, что он, наверное, утонул и мне придется погибнуть в блокгаузе, откуда я ни под каким видом не выберусь. Мне стало положительно страшно, и я принялся обсуждать вопрос: каким образом мог бы я оттуда уйти. Перво начально никак не удавалось придумать сколько-нибудь подходящего способа. Сквозь окно в блокгаузе не могла проскользнуть и собачонка. Печная труба оказалась до такой степени узкой, что я не мог в нее пролезть. Двери были сколочены из толстых, массивных дубовых плах. Уходя из блокгауза, папаша никогда не оставлял в моем распоряжении ножа или какого-нибудь другого режущего инструмента, с помощью которого я мог бы высвободиться из заключения. Надо полагать, что я более сотни раз обыскивал все углы и закоулки в блокгаузе: я употреблял на это все мое свободное время, которое все равно надо было как-нибудь убить. На этот раз, впрочем, удалось кое-что найти: мне попалась на глаза старая заржавевшая пила без ручки, засунутая между потолочной балкой и брусьями, из которых была сколочена крыша. Смазав пилу салом, я тотчас принялся за работу. В заднем конце блокгауза была приколочена к бревнам лошадиная попона, чтобы защитить свечу, стоявшую на столе, от сквозного ветра; забравшись под стол, я приподнял попону и принялся выпиливать кусок нижнего бревна, достаточно большой, чтобы можно было пролезть в сделанное таким образом отверстие. Работа эта была долгая и трудная, но она все-таки приближалась к концу, когда я услышал в лесу выстрел из отцовского ружья. Я старательно скрыл все следы своей работы, опустил попону на место и спрятал пилу. Вскоре после того мой родитель вернулся в блокгауз.
Он оказался в обычном дурном расположении духа и рассказал мне, что ездил в город, где решительно все его дела идут из рук вон плохо. Адвокат папаши уверял, что непременно выиграет ему процесс и до будет деньги, если только иск дойдет до судебного разбирательства. К сожалению, имеется возможность отложить его в дальний ящик, чем судья Татчер, без сомнения, воспользуется. Ходили также слухи, будто вдовушка собирается вторично подать в суд просьбу о том, чтоб отобрать меня от отца и отдать ей под опеку. Полагали, что на этот раз просьба ее будет уважена. Это меня очень встревожило, так как я вовсе не хотел возвращаться к вдовушке, которая, разумеется, опять примется меня обтесывать и просвещать, – заставит ходить в тесной куртке, застегнутой на все пуговицы, и ежедневно зубрить уроки. Что касается моего старика, то он начал ругаться и проклинать ее, причем осыпал проклятиями все и вся, что приходило ему на ум, повторяя эту операцию многократно, дабы вполне увериться, что не сделал никаких упущений. Он закончил чем-то вроде общего проклятия, относившегося разом ко всем, кого он не знал по имени, а потому называл: «Как бишь их». Отослав всех этих незнакомцев в тартарары и водворив их там самыми страшными заклинаниями, папаша наконец оставил их в покое и принялся снова поносить вдовушку.
Он объявил, что посмотрит, как ей удастся заполучить меня у него; он будет смотреть в оба, и если попытаются сыграть с ним какую-нибудь шутку, то он упрячет меня в шести или семи милях от блокгауза в такое место, где они меня и с собаками не отыщут. В первую минуту заявление это подействовало на меня очень неприятно, но я тотчас же сообразил, что не стану дожидаться, пока папенька приведет свой план в исполнение. Отец послал меня к лодке, чтобы при нести оттуда привезенные им вещи. Там оказался мешок маисовой муки весом в пятьдесят фунтов, окорок ветчины, изрядный запас пороху и пуль, кувшин с водкой вместимостью в четыре галлона, старая книга и две газеты, предназначавшиеся на пыжи, и некоторое количество пакли. Я отнес порядочный груз в блокгауз, а затем вернулся к лодке и присел на ее нос, чтобы отдохнуть. Тщательно обсудив свое положение, я решил уйти, захватив с собою ружье и не сколько удочек. Разумеется, надо будет все время скрываться в лесу, не оставаясь долго на одном месте, но пробираясь все дальше и дальше, преимущественно ночью. Можно тогда жить охотой и рыболовством и уйти под конец так далеко, что ни отец, ни вдовушка меня ни за что не разыщут. Я рассчитывал, что папаша в эту ночь напьется до такой степени, что мне никто не помешает совсем пропилить отверстие в стене блокгауза и вылезти оттуда. Я был вполне убежден, что он напьется в стельку. Эти мысли до такой степени меня завлекли, что я ужасно замешкался. Вероятно, я просидел бы еще долго у лодки, если бы отец не кликнул меня и не спросил: «Что я, сплю или, может быть, утонул?»
Я снес тогда все остальные вещи в блокгауз. Начинало уже смеркаться. Пока я варил ужин, мой старик хлебнул разочек или два из кувшина и таким образом маленько согрелся, а затем принялся опять ругаться. Он пьянствовал уже и в городе, как называли из вежливости нашу деревню, и пролежал целую ночь в водосточной канаве. Благодаря этому на него стоило посмотреть. Человек, коротко знакомый с Библией, мог бы принять его за недоделанного Адама: он со стоял, казалось, целиком из глины и грязи. Каждый раз, когда спиртные пары начинали разбирать папашу, он обыкновенно принимался бранить на чем свет стоит правительство. Так и теперь он объявил:
– И это еще называют правительством!!! Потрудитесь только взглянуть на него и посмотрите, что это за мерзость. Вот, например, хотя бы наши законы! Они годятся только на то, чтобы отобрать от отца родного его сына, – ребенка, воспитание которого стоило Бог весть каких хлопот и издержек! И вот, когда этот малыш начинает подрастать, так что может кое-как работать и служить отцу хоть маленькой подмогой, закон отбирает его прочь и оставляет беднягу отца без всякой поддержки. И это называют правительством!!! Мало того!!! Закон стоит за старого судью Татчера и помогает ему лишать меня законной моей собственности! Вот каковы наши законы!!! Человек с капиталом более шести тысяч долларов должен, благодаря им, сидеть, с позволения сказать, в такой конуре, как этот блокгауз, и разгуливать в платьях, при личных какому-нибудь одичалому кабану! Нечего сказать, хорошее правительство. Понятно, что при таком правительстве человек не может добиться признания законного своего права. Иногда мне приходит на ум раз и навсегда покинуть здешние места. Без шуток, я говорил уже им об этом! Говорил прямо в лицо под лому старику Татчеру! Я говорил всенародно! Целые сотни свидетелей могут подтвердить это под присягой! Я изъявил готовность за два цента оставить эту не годную страну и никогда более сюда не возвращаться. Именно таковы были мои собственные слова! Взгляните только на мою шляпу, говорил я, если только ее можно назвать шляпой. Она ведь ни на что не похожа! Тулья проносилась чуть не насквозь, а все остальное налезает мне чуть не на подбородок. Когда я надеваю эту шляпу, можно подумать, что я ношу у себя на голове кусочек печной трубы. Так вот, говорю я, какую шляпу приходится мне носить! Кабы у нас был суд праведный и скорый, ведь я оказался бы одним из первых богачей в нашем городе! Да, поду маешь, чудное у нас правительство! Право, чудное! Подумай только! Сюда приехал из Огайо свободный негр, мулат, почти такой же белый, как я сам. Он носил чистую накрахмаленную рубашку и модный блестящий цилиндр. Во всем городе не было человека, одетого таким щеголем! Чего только у него не было! Золотые часы с цепочкой, трость с серебряным на балдашником, ну, одним словом, как на него посмотреть, подумаешь, что это богатейший седовласый на боб во всем штате! Мало того, утверждали, будто он состоит где-то профессором в университете, может говорить на всех языках и знает всевозможные науки! Это еще не все! Говорили, будто у себя на родине он может участвовать в выборах и подавать голос. Это уже вывело меня совершенно из себя. Я думал, к чему же придут в таком случае Северо-Американские Со единенные Штаты? Как раз на этот день были назначены выборы, и если бы я не был тогда слишком пьян, я непременно отправился бы тоже на голосование, но когда мне сказали, что у нас имеется такой штат, в котором дозволяется этому негру тоже подавать голос, я отступился и объявил, что никогда больше не стану участвовать в голосовании. Это были собственные мои слова, сказанные во всеуслышание! Пусть Соединенные Штаты теперь пропадают. Мне это совершенно безразлично, я все-таки, пока жив, не стану более участвовать в выборах. И как этот негодяй негр позволял себе важничать! Он не хотел посторониться и уступить мне дорогу, пока я не столкнул его с тротуара. Я говорил всем и каждому: почему этого негра не схватят и не продадут с аукциона? Что же, спрашивается, мне ответили? По закону этого негра нельзя было продать, пока он не прожил в штате полгода. Между тем для него срок этот еще не вышел. Но опять-таки, какое это правительство, коли оно не может продать с аукциона свободного негра, который не прожил в штате шести месяцев! Оно называет себя правительством, – позволяет считать себя таковым и, пожалуй, думает, что оно в самом деле правительство, а между тем сидит сложа руки целых шесть месяцев, прежде чем примет, наконец, надлежащее решение продать с публичного торга заважничавшего бродягу, дьявольского мерзавца и негодяя негра, который разыгрывает из себя профессора, ходит в чистых на крахмаленных рубашках и…
Папаша был в таком возбуждении, что не обращал ни малейшего внимания на то, куда именно носили его старые, расслабленные, пьяные ноги. Вследствие этого он наткнулся прямёхонько на бочонок с соленой свининой, через который и полетел вверх тормашками, причем жестоко ободрал себе обе ляжки. Он заключил поэтому свою речь букетом избраннейших непечатных выражений, направленных большей частью против негров и правительства, хотя, конечно, кое-что перепало также и на долю бочонка. Папаша долго прыгал по блокгаузу, сперва на одной ноге, потом на другой, придерживая то одну, то другую ляжку, а потом, обозлившись, дал изо всех сил такого пинка левой ногой бочонку, что тот даже загрохотал. Поступок этот со стороны моего родителя оказался не совсем благоразумным, так как левый сапог у него просил есть, выражаясь техническим термином; из него именно и торчали два пальца. Папаша расшиб их теперь так, что взвыл совсем по-звериному, бросился прямо на грязный пол и, ухватясь за окровавленные пальцы, принялся кататься из стороны в сторону, разражаясь великолепнейшими проклятиями, перед которыми все прежние отступали положительно на задний план. Он сам, по крайней мере, хвастался этим впоследствии. Ему доводилось слушать отборнейшую ругань старика Соуберри Хагана, и он уверял, будто ему удалось теперь превзойти старика, но весьма возможно, что в данном случае мой родитель позволил себе прихвастнуть.
После ужина папаша серьезно принялся за кувшин с водкой, объявив, что там ее достаточно, чтобы на питься два раза допьяна, а в третий раз до белой горячки. Это была, впрочем, его любимая поговорка. Я надеялся, что не более как через час он совсем свалится с ног, и тогда можно будет выкрасть у него ключ или же выпилиться на волю. Папаша пил очень добросовестно и наконец свалился на свою постель, но все-таки мне положительно не везло: ему не уда лось крепко заснуть. Напротив того, его сон был очень тревожен: он стонал, бормотал, размахивал руками и ногами, приподнимался, дико озирался кругом, снова опускался на одеяло и снова принимался стонать. Тем временем меня самого начала одолевать такая дремота, что глаза у меня положительно слипались, несмотря на все мои усилия этому воспрепятствовать. Под конец совершенно незаметным для себя образом я заснул, не успев даже погасить свечи.
Не знаю, сколько именно времени я спал, когда ужасающий вопль заставил меня проснутся. Это вопил мой родитель, который с диким, растерянным видом прыгал, как бешеный, по всему блокгаузу и кричал, что его жалят змеи. Он чувствовал, как они обвивались вокруг его ног и вползали ему на тело. От этого именно он откалывал такие отчаянные прыжки, испуская столь дикие вопли. Он уверял, будто одна из змей укусила его прямо в щеку, но я, при всем старании, не мог увидеть ни одной змеи. Очевидно, что змеи ему только мерещились. Вдруг он вскочил и принялся бегать по блокгаузу, крича во все горло: «Сними ее прочь, прочь! Она жалит меня прямо в затылок!» Никогда еще мне не случалось видеть на глазах у человека такое дикое, испуганное выражение. Вскоре, однако, отец утомился и, тяжело дыша, по валился на землю, а вслед за тем начал с изумительной быстротой кататься с боку на бок по полу, бешено вертясь кругом, отпихиваясь и отталкиваясь от чего-то руками, причем вопил и кричал, будто в него уже вцепились когтями черти. Мало-помалу, однако, он утомился и лежал некоторое время совершенно смирно, продолжая лишь потихоньку стонать. Наконец он совсем умолк и затих. Из леса доносилось до меня завывание сов и волков, благодаря которому окружавшая тишина казалась мне еще более страшной. Папаша лежал совершенно смирно в уголке. Постепенно он как будто очнулся, слегка приподнялся на локте, склонил голову набок, начал прислушиваться и потихоньку проговорил: «Это смерть! Топ, топ, топ!.. Они идут за мною, но я не хочу умирать!.. Они уже здесь!.. Они до меня дотрагиваются! Руки прочь! Они ведь такие холодные! Пустите меня!!! К чему я вам нужен?! Оставьте меня, беднягу, еще пожить». Он ползал на четвереньках, упрашивая кого-то отпустить его душу на покаяние, завернулся в одеяло и укатился под стол из сосновых досок, упрашивая и моля оставить его в живых, а затем принялся жалобно плакать. Папаша укутался с головой в одеяло, но я все-таки слышал, как он всхлипывал.
По прошествии некоторого времени он выкатился, однако, из-под стола, вскочил на ноги, свирепо осмотрелся кругом и вдруг, схватив со стола нож, неожиданно бросился на меня. Он гонялся за мною по всему блокгаузу, называя меня ангелом смерти и уверяя, что если зарежет меня, то я за ним более не приду. Я молил отца о пощаде, уверяя его, что я Гек, но он хрипло рас смеялся, объявив, что его не проведешь, и с диким ревом и проклятиями продолжал гоняться за мною. Поворачиваясь, чтобы увильнуть от папаши и проскользнуть под его вытянутой рукой, я чуть было не попался. Он ухватил меня за шиворот, и я уже думал, что настал мой конец, но, к счастью, мне удалось с быстротой молнии выскользнуть из куртки и таким образом спастись от занесенного уже ножа. Отец вскоре устал, сел на пол, прислонившись спиной к двери, и сказал, что отдохнет с минутку, а потом уж меня зарежет. Положив под себя нож, он добавил, что чуточку поспит, дабы подкрепиться маленько, и тогда уж расправится со мной по-свойски. Он и в самом деле уснул. Я взял тогда стул с продавленным сидением, осторожно вскарабкался на него, чтобы не делать лишнего шума, и снял со стены ружье. Попробовав в стволе шомполом, я убедился, что ружье заряжено, а затем, водворив шомпол на место, положил ружье на бочку с репой, нацелился в папашу и уселся за бочкой выжидать, когда он проснется и вздумает на меня броситься. Время тянулось для меня до невозможности медленно.