bannerbannerbanner
Посмотри на меня

Маша Трауб
Посмотри на меня

Полная версия

Разработка серии и оформление обложки:

Александр Кудрявцев, студия графического дизайна «FOLD & SPINE»

Иллюстрация на переплете Ирины Ветровой

© Трауб М., 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

– Это сын звонит. Прости.

Виталий ответил на звонок.

– Да, конечно, позвони, как все пройдет, хорошо? Обязательно. Нормально себя чувствуешь? Выздоровел? Да, хорошо.

– Сколько ему сейчас?

– Семнадцать. В институт поступает. В МархИ. Надеюсь, все хорошо будет. Я больше него волнуюсь.

– Ты ведь, кажется, с ним не общался? Не воспитывал, не растил. Даже видеть не хотел. Насколько я помню, ты был рад, что тебя избавили от обязанностей отца? Или меня память подводит? А теперь беспокоишься, как заполошный отец. Не находишь это странным?

– Я с ним виделся. Даже готовил к поступлению в художественную школу.

– Сколько дал уроков? Два или три? А что потом? Он тебе надоел?

– Не сложилось. Он палец порезал ножом, который я ему подарил, и его мать… это было ее решение.

– Да, а сейчас ты обрел готового взрослого сына. Подожди, а когда он узнал, что ты его отец? Кажется, это была страшная тайна?

– Он сам. Нашел документы. Спросил у матери. Ему было пятнадцать. Какая разница?

– Ну да, конечно, никакой разницы. Подросток вдруг узнает, что у него есть отец, которого он даже видел, но считал посторонним дядей. И все это время этот дядя не сделал ни единой попытки изменить ситуацию. И не собирался признать, что он – отец. Ты хоть понимаешь, что творилось в голове у мальчика? Удивительно, что он еще с тобой общается.

– Ты стала злая. Изменилась. Ведь знаешь, чего я хотел. Тебя. Все было из-за тебя. И тогда тоже. Если бы не ты, все было бы по-другому. Да, он приходил три или четыре раза, не больше. Мне он нравился. Его мать, Лена, она была не против – наоборот. Я бы обязательно признался. Но опять появилась ты. Позвонила и разрушила мою жизнь. Как делала всегда. Дожидалась момента, когда я начинал жить без тебя, дышать, и снова все ломала. Ради тебя я отказался от семьи, от сына. Только ты в этом виновата. Я был зависим от тебя. Ждал каждый день. Ты же все знаешь, зачем сейчас начала вспоминать? Когда мне было плохо, тебя никогда не было рядом. Ни разу. А Лена была.

– Ты не меняешься. У тебя всегда кто-то другой виноват. Так и не научился нести ответственность. Раньше обвинял жену и ее семью в том, что они лишили тебя сына и сделали так, чтобы ты его не видел. Теперь вот меня виноватой назначил.

– Ты тогда была на моей стороне.

– Нет. Тебе хотелось так думать. Я была ни на чьей стороне. Не имела права. Кто я? Любовница.

– Любовь.

– Сейчас это не имеет никакого значения. Прошло все.

– Тогда зачем я тебе? Зачем ты появлялась? Почему не отпускала? И сейчас. Зачем пришла?

– Отпускала. Много раз. Ты меня не отпускал. Тебе нужны были мои коленки, ступни, шея, уши. До сих пор хранишь эти наброски? Они меня пугали, если честно.

– Храню. Я так и не написал тебя. Полностью. Уже не напишу.

– Ну почему? Я могу тебе позировать. Давай сейчас. Хочешь? И я перестану быть тебе интересной. Мы наконец расстанемся. Я за этим и пришла. Попрощаться. Уезжаю. Надеюсь, что навсегда.

– Далеко?

– Нет. Но достаточно далеко от тебя.

– Ты не ответила. Почему всегда возвращалась?

– Не знаю. Честно. Сначала была страсть. И да, ты прав – любовь. Безумная, ненормальная. Твои наброски. Они и пугали, и завораживали одновременно. Это была зависимость. В твоих набросках было столько страсти, столько желания. Мне нравилось смотреть на тебя, когда ты пишешь. А потом на себя на твоих рисунках. Разглядывать собственные грудь, плечо, локоть. Странная форма вуайеризма. Кстати, ты никогда не пытался совместить наброски? Как конструктор? А мне безумно этого хотелось. Вырезать и сложить на полу картину, как пазл.

– Мне это в голову не приходило.

– А я ждала картину. Хотела увидеть себя целиком. Ведь я тоже была как твои наброски – частями. Никак не могла себя собрать воедино. Ты это заметил, почувствовал. Или нет. Не знаю. Но мне казалось, что, когда ты завершишь картину, я сама стану полноценной. Настоящей. Понимаешь, я считала себя наброском, карандашным. Без красок, без теней. Вся моя жизнь была такая, набросанная наспех. Непрорисованная. Ученическим рисунком, на котором видны аккуратно обозначенные линии. Я все ждала, когда ученик превратится в мастера.

– Что изменилось сейчас? Почему ты уезжаешь?

– Мне надоело. Я устала. Ничего необычного. Хочу просто жить, наплевав на геометрию, композицию и пропорции. Раньше думала, что можно подтереть неудачи ластиком, заштриховать. Теперь понимаю, что проще порвать, сжечь холст и начать заново. Да, не морщись. Все настолько банально. Хочу начать жизнь с чистого листа. Посмотри на меня. Ты видишь? Здесь – целлюлит. Здесь – кожа провисла. Вот здесь – пигментные пятна. А здесь – новые складки. Раньше их не было. Не хочешь сделать новый набросок?

– Нет. Мне не нужно.

– А мне нужно. Если бы ты хоть раз посмотрел на меня по-другому. Ты не меняешься с годами. К сожалению. Я ждала много лет. Каждый раз, возвращаясь, надеялась. На что? Сама не знаю. Мыло-мочало, начинай сначала… Ты продолжал писать не меня, а придуманный образ. Меня, живую, не видел. Не хотел увидеть.

– Нет, я всегда писал тебя.

– Посмотри на мою коленку. Ни на одном наброске нет этого шрама. Ты его не замечал. Видел, конечно же. Миллион раз. Но его нет на твоих рисунках. Даже ни разу не спросил, откуда у меня этот шрам. Хочешь узнать? Нет? Сколько моих коленок ты написал? Сто? Двести? И ни на одной нет этого здоровенного шрама. В детстве, мне было девять, я упала с велосипеда и наткнулась на кусок арматуры. Коленку зашивали. А едва рана стала заживать, только сняли швы, я опять поехала кататься на велосипеде и упала. На эту же самую коленку. Ты этого не знал. Тебе это было неинтересно, не нужно. Как лишняя, бессмысленная информация, которой не хочется засорять голову. Ты ни разу, пусть из вежливости, не спросил, как я себя чувствую, болит ли у меня голова, в конце концов. Как-то я приехала к тебе с загипсованной по локоть рукой. На перевязи. Ты, кажется, этого не заметил. Рисовал мои ступни, икры. Не помнишь? Конечно, нет. Если бы просто хоть раз поинтересовался, как прошел мой день. Сколько мы знакомы? Твой сын еще не родился, когда мы познакомились, вот и считай. И ты не знаешь, что я люблю, чего терпеть не могу. Что я предпочитаю – чай или кофе. Какие люблю фильмы, книги, музыку. Ты ничего обо мне не знаешь.

– А ты обо мне?

– О, это твой любимый прием – всегда отвечать вопросом на вопрос. Поверь, о тебе я знаю больше, чем ты думаешь. Не ешь сметану и терпеть не можешь любые блюда, залитые соусом. Ты пьешь кофе с одним куском сахара. Чай – только с лимоном и без сахара. Тебя не раздражает пыль, но тут же хватаешься за тряпку, если видишь пятна на полу. Продолжать? И да, с тобой невыносимо находиться дольше четырех часов. У тебя появляется на лице выражение муки и страдания – до того хочется остаться одному, надоедает присутствие рядом другого человека. Даже раздражает. И ты абсолютный, кристаллизованный эгоист. А еще сноб. Не знаю, что хуже. Тебе наплевать, хочет ли другой человек есть или пить, если ты в тот момент не голоден и не страдаешь от жажды. Если я хотела просто посидеть в кресле, тебя это не волновало. Новый набросок занимал все твои мысли.

– Возможно, я эгоист, но точно не сноб.

– Разве нет? Кто такая Галя? А дядя Петя? Не знаешь? Потому что они для тебя никто, пустое место. Галя – консьержка. Она твою бабушку помнит. Рассказывала мне, как та всегда ей что-нибудь на праздники дарила – пусть цветок, коробку конфет, – но всегда останавливалась, спрашивала, как Галя поживает, как учится в школе ее внук. Ты ни разу с ней не поздоровался. Не кивнул. Дядя Петя – твой сосед снизу. Он курит на лестничном пролете. На лестнице проводит больше времени, чем в квартире. Жену похоронил пять лет назад. Она болела тяжело, дядя Петя подрабатывал сантехником, электриком, дворником, чтобы жене лекарства купить. Весь подъезд сбрасывался на похороны. Все дали кто сколько мог. Хоть копейкой, но помогли. Все, кроме тебя. Я тогда отдала, сказала, что ты передал. Дядя Петя и у тебя засор чинил, прокладки в кране менял. Ты тогда ушел в комнату, оставив с ним меня. Тебе было противно, что от дяди Пети пахнет немытым телом и дешевыми сигаретами. Ты просто не считал нужным общаться с каким-то сантехником.

– Это не снобизм.

– Да, ты прав, это скорее открытое хамство. Ты можешь унизить человека, не заметив этого. Не слышишь собеседника. Всех, кто чуть меньше знает, автоматически считаешь идиотами. Даже меня считал полной дурой. Просто потому, что я ничего не понимала в живописи, не разбиралась в искусстве и не собиралась. Это тебя раздражало и заводило одновременно. Твоя жена. Хорошая, добрая женщина. Верная, преданная. Сколько она для тебя сделала? Ты хоть раз сказал ей спасибо? Ни разу. Принимал как должное. А ведь благодаря ей и ее семье получил дом, поддержку, пресловутый тыл, в которых так нуждался. Они тебя приняли. Сразу и безоговорочно. Со всеми твоими закидонами и потрохами. А ты их нет. Почему? Потому что твой тесть, как ты рассказывал мне, военный, солдафон, а значит, тупой по определению. Теща – неработающая домохозяйка – вообще твоего внимания не заслуживала. Разве нет? И жена – не красавица, не умница. Просто жена. И плевать тебе было на ее заботу, на то, что она не трепала тебе нервы, не унижалась и одна растила сына. Ты хоть копейку ей сверх алиментов заплатил? Нет. Хоть раз поблагодарил за то, что она была рядом в самые тяжелые моменты? Нет. И она ни разу тебя не попрекнула. Ни словом, ни делом. У тебя даже друзей нет, не нажил за всю жизнь. Ни одного человека, которого мог бы назвать хотя бы приятелем. А сейчас гордо объявляешь, что у тебя есть сын. Есть. Но ты спросил у него, считает ли он тебя отцом? Что творится у него в душе, в голове? Винит ли он тебя? Не спросил. Тебе ведь и в голову не пришло поговорить с ним, объясниться хоть как-то. И перед ним извиниться. Мальчик, видимо, вырос воспитанный. И не может сказать тебе все, что думает. Исполняет свой сыновий долг, как его мать всегда исполняла свой – жены, хоть и бывшей, но не постороннего человека.

 

– Зачем ты мне все это говоришь? И если я такое чудовище, подлец и скотина, а ты все видела и понимала, почему была со мной? Все это время?

– Вряд ли ты поймешь. Да я и сама себя никогда не понимала. Каждый раз обещала себе, что этот раз – точно последний. Больше не приеду. Но иногда, в определенные моменты, ты был совершенно другим. Гением. Художником. Это завораживает по-настоящему. Никто никогда на меня так не смотрел. Будто моя нога или рука – шедевр, который невозможно повторить. Недосягаемый идеал. Благодаря тебе я чувствовала себя настоящей женщиной. Красивой. Да, наверное, поэтому. Ты давал ту уверенность в себе, которой мне всегда не хватало. Будто сеанс гипноза. От тебя я выходила другой. Той, какой никогда не была – яркой, дерзкой, наглой. На какое-то время хватало, а потом мне снова требовался твой взгляд. Как допинг или наркотик. Поэтому и возвращалась. За новой дозой. У нас была взаимозависимость. Мы подпитывали друг друга, так мне казалось раньше. Сейчас понимаю – это было взаимное разрушение. Нам было противопоказано жить вместе. Мы бы друг друга уничтожили. Высосали все соки, выпили бы всю кровь и умерли в один день.

– Мне бы этого хотелось.

– А мне нет. Я хотела жить. Без тебя.

– У тебя были другие мужчины.

– Были, но я их не помню. Точнее, вспоминать особо нечего. Я пыталась выжить между периодами существования с тобой. Была согласна на любого, лишь бы ты уже не стоял перед глазами, не снился каждую ночь. Эти кошмары невыносимые… Мне казалось, что с каждым твоим наброском я теряю часть себя. Отдаю себя по кускам и скоро от меня вообще ничего не останется.

– Ты уезжаешь к кому-то? У тебя кто-то появился?

– В том-то и дело, что нет. Я ухожу не к кому-то, как было раньше, а от тебя. Одна. У меня никого нет, и я не уверена, что будет. Но я попытаюсь начать жить пусть не заново, но по-другому. Без тебя, без набросков, понимаешь? Забыть дорогу в твою сторону, номер дома. Квартиру твою стереть из памяти. Если бы изобрели технологию вроде лоботомии, по удалению части памяти, совершенно конкретной части, я была бы первым добровольцем, чтобы ее испытать. Разве тебе так не хотелось? Никогда?

– Нет. А мне что ты предлагаешь делать? Пожелать тебе удачи и пожать руку на прощание?

– Не знаю. Живи. Общайся с сыном. Постарайся вымолить прощение у своей жены и быть ей хотя бы благодарным. Стань ей другом. Или предложи снова выйти замуж. Она согласится. Непременно. Наверняка только этого и ждет, ждала все эти годы. И вы вместе состаритесь. Будете сидеть рядом на свадьбе вашего сына, воспитывать внуков. Она непременно станет о тебе заботиться, приносить чай, следить за твоим давлением, проветривать комнату, как ты любишь. В солнечные дни вы будете гулять по парку – потихоньку, медленным шагом. Или сидеть на лавочке и молчать. Почему нет? Прекрасный закат твоей счастливой новой жизни, не находишь?

– Это невозможно. Ты сейчас специально? Издеваешься? Говоришь такие пошлые банальности…

– Вовсе нет. Разве мы с тобой, наша связь – не пошлая банальность? В этом ты тоже не изменился, к сожалению. Тебе проще списать все на глупость другого человека, чем признать, что это правда. Ты пошлый и банальный. Не хочешь тратить силы, эмоции, чувства. Или попросту лень. Что ты всегда хотел? Еще тогда, много лет назад, когда твоя жена подала на развод? Чтобы тебя оставили в покое. И потом мечтал только о том, чтобы все беды, неприятности решались сами собой, чужими руками разводились беды, решения принимались за тебя. Удивительно, что так все и случилось. Даже завидую.

– Я одного не понимаю – к чему этот разговор? Что ты хочешь мне доказать? Почему просто не уехала?

– Ну, считай, что я твоя вдруг заговорившая совесть. Хотя она у тебя, кажется, давно потеряла право голоса. Сейчас я – эгоистка. Все это говорю не для тебя, для себя. Мне самой нужен был этот разговор. Выговориться, чтобы не осталось недоговоренностей, сомнений, вопросов. Я ведь не только тебе жизнь сломала, как ты считаешь, но и себе. У меня никого и ничего нет. Даже ребенка. Наверное, это моя расплата. В бога я не верю, так что отмолить грех не получится. Я забеременела от тебя почти сразу. Мы едва начали встречаться. Очень перепугалась. Тогда я была не готова – вся жизнь впереди. Работала чуть ли не круглыми сутками, без отпусков и выходных. Видела, что и тебе ребенок не нужен. Так что сделала аборт на раннем сроке. Думала, еще успею. Все женщины делают аборты, а потом спокойно рожают. Мне казалось, что это как зуб мудрости вырвать – долго потом еще челюсть болит, но все проходит. Было совсем не страшно – я не чувствовала боли, не плакала, не испытывала моральных страданий. Все прошло легко и быстро. На удивление. Только потом я больше не могла забеременеть. Ни с тобой, ни с кем-то другим. Врачи говорили, все в порядке, я здорова. Надо подождать, надеяться. На что?

– Я не знал… что ты была беременна…

– Конечно, не знал. А зачем? Я даже была рада. Тогда. Знаешь, иногда безумно тебе завидовала. Ты знал, что у тебя есть ребенок. Где-то там, пусть не рядом, но он есть. И ты в любой момент можешь его увидеть, если захочешь. Получается, ты прожил не такую уж никчемную жизнь, как я. У тебя есть жена, пусть и бывшая, женщина, которая тебя любила всю жизнь. Готовая тебя принять в любой момент. Сын, пошедший по твоим стопам. А у меня? Ничегошеньки. Ни одного якоря. Даже квартиры. Я ее продала сразу после смерти мамы. Живу сейчас на съемной.

– Соболезную.

– Да, спасибо. Смешно, конечно. Ты ведь не знал, что я похоронила маму. Как не знал, что у меня есть старший брат и две племянницы, третья скоро родится. Может, моя судьба – быть замечательной тетей, а не матерью? Племянницы меня обожают. Кто знает?

– Почему ты не сказала про беременность?

– Я пыталась. Помнишь, говорила, что хочу когда-нибудь родить девочку и назвать ее Анной. Ты фыркнул и сказал, что всех Аней зовут Нюсями и тебя тошнит от этого имени. Тебя и от имени сына воротило. Лерик, так ведь? Валерий. Как ты его называешь сейчас?

– Валерьяном.

– Забавно. Кстати, помнишь, что стало последней каплей? Почему твоя жена подала на развод?

– Измена. Я тогда был с тобой.

– Нет. Она о нас не знала, даже не подозревала. Твой сын тогда попал в больницу, а ты к нему не приехал. Она звонила и звонила. Ей нужна была твоя поддержка. Я тогда уехала, и ты сказал, что разберешься с семьей и позвонишь. Ты позвонил, но до больницы так и не доехал. И потом не приехал, даже не поинтересовался, как себя чувствует твой сын. Сейчас уже не важно на самом деле. Ты вообще часто вспоминаешь прошлое? Не частями, не кусками, а событиями? Восстанавливал хронологию? У меня целое кино в голове, покадровое.

Виталий вспоминал, и часто. Лена тогда позвонила в истерике. Сказала, что Лерик задыхается. Не может дышать. То ли круп, то ли астма. Забирают в больницу.

– Ты можешь приехать? – кричала Лена.

– Сейчас? – спросил Виталий.

– Да, сейчас. – Лена продиктовала номер и адрес больницы.

– А где твои родители? Они не могут с тобой поехать? – спросил Виталий.

Лена бросила трубку. Виталий тогда отказался от всех заказов. Поставил посередине комнаты стул, накрыл его простыней, водрузил сверху старый дырявый бидон. Сдернул шторы, пытаясь вытянуть из столичного вечно грязного, как обувь, сумрака хоть каплю света. Писал по-ученически тщательно, осторожно, аккуратно. Добивался идеальных пропорций. Штриховал, стирал. В этом не было никакого смысла, конечно. Бидон его раздражал налипшими слоями жира, грязи и пыли. Все раздражало. И эта простыня, несвежая, напоминавшая об Инге. И окна. Грязные, естественно. Бабушка мыла дважды в год. Осенью и весной. Всегда сама, не доверяя никому – ни соседке, которая хотела помочь по доброте душевной, ни женщине, появлявшейся в их подъезде дважды в год и ходившей по квартирам, предлагая свои услуги. Бабушка разводила секретный состав на основе нашатырного спирта и натирала исключительно газетами, презирая тряпки.

– Бабуль, ну ладно весной, а осенью зачем мыть – дожди каждый день? – спросил как-то Виталий.

– Как зачем? Положено, – удивлялась вопросу бабушка.

Кто сказал, что положено, Виталий не уточнял.

– Вот, послушалась вас, Валентина Ивановна, помыла окна вчера по вашему совету, а сегодня что? Ну посмотрите! Ливень стеной! Надо было еще недельку подождать, – причитала соседка.

Но бабушку ни ливень, начавшийся на следующий день после помывки, ни вдруг выпавший снег или град не волновали. Окна она уже помыла. Дело сделано. Даже когда однажды весной бабуля увидела на чистом еще накануне вечером окне следы мошкары, которая вдруг откуда-то налетела и влипла в стекло, она и бровью не повела. Перемывать не стала. Крылья, лапки и тельца мошек, не сдутые ветром, украшали стекло все лето, до следующей большой помывки.

– Как хорошо. Сразу светло стало, – всегда повторяла бабушка, усевшись напротив отмытого окна.

Виталий не спорил. Светло так светло. В их квартире без искусственного освещения прожить было невозможно. Тому, кто отвечал за планирование постройки, Виталий всегда желал побольше несчастий в жизни. Ни в одной квартире в их домах, однотипных девятиэтажках, не был предусмотрен хотя бы крошечный балкон. Окна же были обращены на теневую сторону. Зато с обратной стороны общие балконы, просто громадные, по сравнению с квартирами, где трехкомнатная больше походила на однокомнатную, нарезанную узкими комнатушками-пеналами, всегда были залиты слепящим светом. Виталий не понимал, почему нельзя было повернуть весь квартал окнами на солнечную сторону и убрать бессмысленные общие балконы. Они были поделены между квартирами на квадраты и заставлены хламом – старыми шкафами, сломанными велосипедами, выставленными туда с обещанием починить следующим летом, старыми люстрами, которые рука не поднимается выбросить, но и отдать кому-то даром тоже жалко.

В год заселения все жильцы высадили перед домами деревья. Сажали, как ненормальные, много, активно, все что ни попадя. Саженцы берез, тополей, елок, яблонь. Каждый дом хотел перещеголять соседний, и кусок земли, отведенный не пойми подо что, естественно огромный по сравнению с крошечной детской площадкой, установленной в каждом дворе, был засажен по самое не могу. Наверное, тот год был урожайным или плодоносным – кто его знает, – но во дворах прижились все деревца, даже чахлые яблоньки. Деревья росли с ненормальной для столичного климата скоростью и отличались пышностью и активностью цветения. Жильцы решили не останавливаться на достигнутом и ввели традицию – по любому важному поводу во дворе высаживали новое дерево. Рождение ребенка, первый раз в первый класс, окончание школы. Дни рождения, именины – естественно. Юбилеи, годовщины свадеб – обязательно.

И эти деревья успешно приживались. Уже представители следующего поколения жильцов вспоминали, как гуляли не во дворе, а в рощице под окнами. Там же, в случайным образом появившейся канаве, весной превращавшейся в полноценный ручей, малышня пускала кораблики и проходила своеобразный обряд инициации – перепрыгивала поток в самом широком месте. Перепрыгнул, не замочив ботинок, – стал взрослым и допускался до игр со старшими. В рощице закладывались «секретики» – цветные бутылочные стекла, фантики. Там же, но чуть подальше от «мелких» тайком курили подростки. А еще дальше, под тополями, назначали первые свидания, давали клятвы и переживали бурные расставания. Родителям было спокойно – все знали, где искать детей. В ручье не утонут – слишком мелко. На бутылочное стекло не наступят – за оставленную в рощице бутылку им обещали открутить голову сразу же. Как и за сломанную даже ненароком ветку дерева. Цветки мать-и-мачехи, одуванчики дозволялось рвать только малышам. А лютиками, расползающимися ковром, старшие традиционно пугали младших, но уже подросших и впечатлительных пятилеток: куриная слепота. Сорвешь и ослепнешь, как курица. Дети, никогда в жизни не видевшие живую курицу, страшилкам неизменно верили и отчаянно рыдали.

Следующее поколение застало первое цветение тополей и берез, насладившись летящим, как снег, тополиным пухом, от которого нет сладу, и цветущими березовыми сережками, которые девочки срывали и носили, повесив на уши. Жильцы квартир с первого по четвертый этажей, и без того вечно темных, из-за деревьев потеряли всякую надежду увидеть проблеск солнечного света. Зато они уверяли, что ранним утром, часов в пять, можно услышать пение соловьев и стрекот других птиц. Прекрасно же. Первые жильцы уже с внуками активно строили и развешивали скворечники. Не из каких-то пакетов из-под молока, а настоящие деревянные домики, соревнуясь, в чьем скворечнике скорее заведутся птенцы. Птиц подкармливали семечками, и кто-то видел в рощице двух белок. К тополиному пуху, мошкаре, полчищам комаров и появившихся ос добавилась еще одна проблема – вечно загаженные птичьим пометом подоконники. Причем с двух сторон, включая внутреннюю, в квартире. Как уж птицы умудрялись просочиться в форточку, никто не знал. Ос травили дихлофосом. Если первый «выводок» реагировал на отраву, то следующие от дихлофоса даже не чихали. Осы вили гнезда в углах домов, залетая в квартиры как к себе домой.

 

Ну а уже следующее поколение столичных детей задыхалось и кашляло во время цветения березы. Тополиный пух, которым так восторгались первые жители микрорайона, стал настоящим проклятьем. Каждый год на общем собрании жильцов поднимался вопрос – вырубить деревья к чертям собачьим. Но старшее поколение, не страдавшее никакими видами аллергии, стояло насмерть. Тополя – символ их района. Вырубить их – значит уничтожить память о предках. У кого рука поднимется на такое святотатство? Сразу же и отсохнет. Так что детей на время цветения старались переселить на чахлые дачи, отправить к дальним родственникам, вдруг ставшим очень родными, поскольку в их краях ни тополя, ни березы не росли. Если жители приводили опухших и рыдающих детей на собрание жильцов в качестве аргумента для вырубки хотя бы части рощи, всегда находились те, кто приводил детишек совершенно здоровых, не чихающих. Виталий был из вторых. И бабушка всегда водила его на собрания жильцов. Бабушке нравился тополиный пух, залетавший в квартиру и лежавший уверенным ковром на полу.

Виталий любил эту квартиру, странную, темную, с вечно влезавшей в окно веткой клена, которую бабушка бережно выпихивала назад. С осиным гнездом в угловом стыке, которое не брали ни крутой кипяток, ни известь. С утренним ором птиц и, конечно же, загаженным в несколько слоев подоконником. Проще смириться, чем отмыть.

– Только не продавай эту квартиру после моей смерти. Она твоя, я дарственную подписала. Пусть останется, – попросила бабуля, вручая Виталию бумаги – подарок на восемнадцатилетие.

Виталию и в голову не могло прийти продать эту квартиру. Ему было в ней хорошо. Эта квартира умела менять цвет и свет. Обои вдруг становились не бежевыми, а оливковыми. Мутный свет люстры вдруг выдавал такую тень, которую искусственно не создашь. Это было его место. Место силы. Сюда он приезжал, когда было хорошо и когда плохо. Когда болел или, наоборот, находился на творческом подъеме. Здесь он, отбросив кисти, сражался с осиным гнездом. В этой квартире-хамелеоне достаточно было повесить на карниз любую тряпку, чтобы получить новый свет, новые тени. Ни одна студия, самая просторная и шикарная, не могла похвастаться таким свойством. Бабушка сразу же выделила ему большую комнату, перетащив куцый диванчик и все свои вещи в маленькую.

– Бабуль, давай я в маленькой, – просил Виталий.

– Нет. В своей делай и меняй что хочешь, а мой будуар не трогай, пока я не умру.

После бабушкиной смерти Виталий врезал в ее комнату замок и закрыл. Иногда заходил, ложился на диванчик и засыпал. Он не переставил ни одной фотографии на полке, не убрал ни одной салфетки. Бабушкина любимая чашка так и стояла на столе. Ее спицы, воткнутые в клубок, лежали в углу диванчика. Он взял только бабушкину любимую подушку-думочку. Подкладывал под спину. Боль, иногда мучившая его, уходила сразу же.

Виталий помнил, как украдкой сделал набросок – Инга стояла к нему спиной, курила в форточку. Неожиданно долго, почти не двигаясь. Он схватил карандаш, кусок бумаги и попытался зафиксировать тот момент. Инга обернулась, когда он дошел до ступней. Самого главного. Для него значимого. Сколько раз он себя проклинал, что не начал со ступней, с пола? Тогда бы Инга обрела устойчивость, а не висела в воздухе. Конечно, он мог дописать позже, ничего сложного, два штриха. Но для него момент ушел. Инга сделалась призраком. Тот набросок, самый первый, так и остался лучшим. Все остальные он сравнивал с ним, но больше ни разу не удалось поймать ни тот свет, ни тени, ни Ингу. Ее напряженную спину, вскинутый подбородок, когда она выпускала дым. Пальцы, державшие сигарету. Инга красиво курила. Всегда. Виталий, не реагировавший на березу и тополя, задыхался от табачного дыма. Не мог дышать. Глаза начинали слезиться.

– Не кури, пожалуйста, – просил он.

– Я хочу, – отвечала спокойно она, пошире открывая форточку.

– Зачем ты куришь?

– Мне это нравится. У меня не так много пороков, вредных привычек. Курение я могу себе позволить. И бросать не собираюсь. Не проси.

Виталий больше не просил. Точнее, просил, чтобы она еще раз встала к окну и курила так, как в тот день. Но все было иначе. Не так.

– Подожди, еще пять минут, можешь еще одну сигарету выкурить? – умолял он.

– Нет, не могу. У меня уже дым из ушей идет, – отвечала Инга. – Могу изобразить. – Она делала вид, что курит.

– Нет. Это подделка. Ты ненастоящая. Это видно, – сердился Виталий.

– Тогда переключись на что-то другое, – хмыкала Инга.

И он переключился. На ее ступни, пальцы, ключицы, бедренные кости, икры, ахилловы сухожилия. Они были неидеальными, но он не мог оторвать от них взгляд. Слишком высокий подъем. Стопа, будто сломанная. Инга никогда не стояла на полной стопе – или выламывала ступню, или поджимала пальцы. Ему становилось нехорошо. Он боялся, что она сейчас переломает себе все пальцы. У нее были «иксовые» ноги, как говорят в балете. Выгнутые коленками в обратную сторону, как у жеребенка или олененка. Природные данные или аномалия тела, которая считалась идеальной для сцены. И эта невероятная стопа. С увеличенной горкой сверху. Инга, если натягивала носки, доставала пальцами до пола. Сколько раз он пытался нарисовать ее ступню? Миллион.

– Меня брали в балетную студию, но мама не хотела водить. Говорили, что у меня данные, которые раз в сто лет появляются, – как-то рассказала Инга. – По-моему, это уродство. Генетическая поломка.

– Это прекрасно, – шептал Виталий, мгновенно забывая и о Лене, и о сыне. Обо всем на свете. Для него существовала только эта выгнутая, будто выломанная, стопа.

Лена потом звонила. Кричала. Срывалась в истерику, без конца задавая один и тот же вопрос, на который у Виталия не было ответа:

– Как ты мог так поступить? Как ты мог? Это же твой сын!

Виталий молчал.

– Ты даже не считаешь нужным придумать объяснение своему поступку! – кричала Лена, заходя на очередной круг скандала. – Не хочешь попросить прощения? Не у меня, у сына?

– Прости, – выдавил из себя Виталий и вдруг вспомнил, как его мать тоже требовала просить прощения за любую шалость или провинность. Маленький Виталик даже не знал, что мама от него хочет, потому что не понимал, как это – «просить прощения». Но дети быстро догадываются, что от них хотят взрослые, не вникая в смысл слов, которые звучат абракадаброй. Виталик, склонив голову, говорил:

– Прошу прощения.

– Скажи, что больше так не будешь! – требовала мать.

– Я больше так не буду, – повторял послушно Виталик.

Уже в детском саду он получил возможность до совершенства отточить мастерство просить прощения. Он первым подходил к воспитательнице или нянечке и, глядя в пол, шептал:

– Прошу прощения. Я больше не буду.

Те тут же сменяли гнев на милость, поскольку ребенок сознался сам, да еще и пришел с повинной до того, как его начали ругать. Конечно же, Виталика гладили по голове и просили, чтобы он был «хорошим мальчиком» и больше не ломал, например, игрушечный экскаватор и не путал детали металлического конструктора, закладывая их в разные коробки. А также не лепил пластилин к длинным косам Ниночки и не дразнил толстую Тусечку толстой Тусечкой.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru