Представляется принципиально важным, что снижение значимости логического мышления в пользу внелогического, базирующегося на образах (это касается и творческого, и мистического его типа), создает ряд уже вполне ощутимых общественных проблем. В силу своей парадоксальности для нашего в основном пока еще по-прежнему логического сознания они воспринимаются, как правило, не как базовые закономерности, а как случайные досадные флуктуации, и потому, соответственно, не анализируются должным образом.
Прежде всего следует с беспощадной ясностью понимать: все более очевидные, нарастающие даже в единой культурной среде проблемы с коммуникациями являются вполне закономерными, а отнюдь не случайными и сами собой преходящими явлениями. Причина этого достаточно проста: внелогическое мышление по самой своей природе попросту не имеет того единого, универсального языка для взаимодействия разных типов сознания, которое дает логика. Оно оперирует преимущественно образами, а образы у каждого свои.
Это нарушение настолько привычной для нас коммуникативной среды, что мы не осознаем ее как нечто отличное от самих себя, особенно значимо с учетом того исключительного значения, которое играет язык для формирования и развития личности, а единый общественный язык – для ее социализации. По сути дела, исчезновение единого универсального языка может привести через некоторое время и к распаду основанной на нем второй сигнальной системы, что может иметь весьма глубокие последствия не только для облика и образа действия, но даже и для самого существования человечества как такового.
Пока же мы наблюдаем намного более поверхностные, но тем не менее по-прежнему не сознаваемые нами как новые долгосрочные закономерности, изменения.
Прежде всего указанным изменением является широкое распространение такой формы самоорганизации общества, как секты, объединяющие людей на основе некритичного восприятия того или иного явления. Этим объединяющим фактором может служить личность (причем любая – как политика, так и предпринимателя, и деятеля культуры, и, разумеется, религиозного проповедника), или какое-либо событие (в том числе и вымышленное), или та или иная поведенческая практика, включая сексуальные и финансовые виды таких практик.
Демонстрирующие способность к критическому мышлению во всех остальных сферах деятельности люди, систематически принимающие рациональные решения и вполне успешные во всех сферах жизни, объединяются вокруг того или иного, в общем случае производящего впечатление совершенно случайного, провала в логике.
Это кажется странным, нелепым, пугающим и дискредитирующим человека как такового событием, но объединение людей в секты на глазах становится массовой практикой их социализации, по сути дела заменяющей прежнюю, свойственную индустриальной эпохе социализацию, основанную на разнообразных клубах по интересам и политических партиях.
Данная трансформация весьма существенным образом меняет не только структуру, но и базовые принципы самоорганизации общества и, вероятно, уже в обозримом будущем качественно изменит многие его значимые характеристики.
Другим уже ставшим вполне очевидным принципиально важным общественным изменением представляется в настоящее время кардинальный рост значения эмоций в противовес интересам даже в осмысленной части поведения людей. В самых разных условиях люди все чаще вполне осознанно жертвуют своими интересами, в том числе и исключительно значимыми для себя, ради получения новых эмоций. Это проявляется и в политике: партии и деятели, ориентирующиеся на удовлетворение насущных интересов масс, совершенно неожиданно для них самих обрекают себя этим на болезненные поражения. Побеждают же те, кто вовлекает избирателей в процесс сопереживания, пусть даже и заведомо бесплодный для них самих, но позволяющий им испытать новые эмоции.
Сенсорное голодание, еще совсем недавно бывшее специфической болезнью начальников и заключенных, на глазах превращается в повседневную норму жизни для относительно развитой части человечества, по крайней мере для жителей мегаполисов, и мы наблюдаем, как эмоции становятся для этой части все более явным приоритетом.
Нельзя исключить возможности того, что данное изменение не является неким фундаментальным переломом, а вызвано всего лишь гарантированным удовлетворением основных, наиболее значимых материальных и культурных потребностей современного человека, в результате чего то, что мы на основании тяжелого накопленного опыта привыкли считать неотъемлемыми интересами, постепенно утрачивает свою значимость в обеспеченном мире массового потребления. Если это предположение верно, то падение уровня жизни (в том числе и в результате утраты человеческим обществом поведенческой адекватности в виде массового отказа от своих интересов ради получения эмоций) с соответствующим социально-психологическим и экономическим шоком приведет к возврату привычной нам системы мотиваций. Однако пока этого не произошло, и ожидать подобного изменения в обозримом будущем, насколько можно судить, преждевременно.
Принципиально важно, что описанные поведенческие и вызывающие их глубинные изменения кардинальным образом меняют требования к управляющим системам, а те, как было показано выше, и без того находятся в полном смятении и резко понизили эффективность своей даже текущей, рутинной деятельности, что накладывает существенный отпечаток на все развитие современного человечества.
Глубина стремительно и неудержимо развертывающегося на наших глазах мирового финансового кризиса систематически недооценивается исследователями и аналитиками из-за игнорирования его фундаментальной причины – исчерпанности модели глобального развития, созданной в результате уничтожения Советского Союза. В самом деле, после победы над нами в холодной войне Запад эгоистично перекроил мир в интересах своих глобальных корпораций, лишив (в сугубо прагматических целях, всего лишь для недопущения конкуренции с этими корпорациями) свыше половины человечества возможности нормального развития, – и вот теперь последствия этого не только разрушительного, но и саморазрушительного эгоизма постепенно начинают сказываться.
Принципиально важно, что освоением постсоциалистического пространства (а также стран третьего мира, привыкших успешно сохранять самостоятельность за счет иногда виртуозного балансирования между Западом и Советским Союзом) занимался именно бизнес, в первую очередь крупный бизнес, в то время оформленный в виде транснациональных корпораций.
Государства участвовали в этом процессе в лучшем случае крайне слабо не только в силу бюрократической инерции и неспособности своевременно оценивать изменения, хотя значимость этого фактора также ни в коем случае не следует преуменьшать. (Своеобразной классикой жанра стал доклад ЦРУ, которое еще в 1990 году, в условиях фактически уже начавшегося распада Советского Союза, умудрилось совершенно серьезно предупредить президента США о том, что «демократизация и перестройка» представляют собой не более чем «хитрый план» всемогущего и всеведущего КГБ, призванный расслабить «свободный мир» и обострить его внутренние противоречия.)
Важным фактором, парализовавшим активность западных государств в условиях распада социалистического мира, стал кризис идентичности: «свободный мир» привык осознавать себя в противостоянии с «империей зла», из которой исходила «советская военная угроза». С исчезновением этой угрозы полностью исчез и ясный ответ на вопросы: «Кто мы?» и «Что нас всех объединяет?».
Это имело исключительно серьезное практическое значение – как политическое, так и коммерческое, ибо кризис идентичности подрывал не только единство «свободного мира», но и позиции США как его лидера, как сверхдержавы, которая получает значительные коммерческие преференции в обмен на предоставление военно-политической защиты.
В условиях исчезновения врага предоставление коммерческих преференций лишается практического смысла и становится не более чем обременительным (в лучшем случае) ритуалом, по-прежнему обусловленным силой сверхдержавы, но лишившимся всякого морального и коммерческого оправдания.
Лишь через некоторое время, примерно к середине 90-х годов, государства Запада научились закрывать глаза на эти вопросы и функционировать по инерции, не обращая внимания на них. Во многом этому помог фактический переход государств развитых стран под контроль крупного бизнеса и связанная с ним утрата самостоятельности, а значит, и потребности самостоятельно принимать стратегические решения. (Ведь самоидентификация нужна не для тщеславия или самоуважения; с практической точки зрения она необходима лишь для четкого осознания своих интересов и принятия стратегических решений в условиях обычного для общественного развития недостатка информации.)
Однако во время распада социалистического лагеря и сразу после разрушения Советского Союза западные государства все еще находились в состоянии растерянности, близкой к параличу, – и освоением постсоциалистического мира почти самостоятельно (ибо на его тактическую поддержку ресурса соответствующих государств, при всей их потерянности, все же хватало) занимался западный бизнес.
А что является главной целью всякого бизнеса, всякого предпринимателя?
Только безнадежно оторванные от практики схоласты затягивают в ответ на этот простейший вопрос стандартную песню о максимизации прибыли.
В теории, конечно, все так и есть, но вот на деле простейшим и наиболее эффективным способом максимизации прибыли, прекрасно известным любому предпринимателю, является подавление конкурентов (а в идеале и самой возможности их возникновения).
В ходе расширения Евросоюза и поглощения им сначала юга Европы, а затем и ее постсоциалистической части мы видели этот процесс более наглядно, «со стороны». Крупный европейский бизнес скупал то, что представляло для него интерес, и стремился уничтожить (в том числе и покупкой для закрытия) все местные корпорации, которые потенциально могли превратиться в его конкурентов. После развала Советского Союза мы участвовали в этом процессе в совершенно ином качестве, несколько мешающем беспристрастным наблюдениям, – в качестве тщательно пережеванного куска мяса, попавшего наконец в желудок.
Однако суть процесса не менялась: освоение новых территорий бизнесом означало в первую очередь решение им задачи по устранению конкуренции и созданию таких условий и правил игры, чтобы конкуренция с ним никогда больше не могла возникнуть на однажды освоенных (возможно, правильнее писать «однажды проглоченных») территориях.
Понятно, что успешные действия в этом направлении (безусловным провалом они обернулись только в Китае, частичным – в ряде стран Юго-Восточной Азии и в Индии) означали для развитой части осваиваемых территорий подлинную социально-экономическую, политическую и культурно-психологическую катастрофу.
По своим масштабам, глубине и разрушительности преобразований для осваиваемых обществ, но главное – по своему значению для развитых стран интеграция постсоциалистического мира Западом, развитие в нем «демократии и рыночных отношений» были без всяких преувеличений второй конкистой. Если первая обеспечила полученными в ее ходе ресурсами формирование на Западе классического капиталистического общества, то вторая более широким кругом ресурсов – и технологически, и интеллектуально, и финансово – обеспечила глобализацию.
В процессе освоения, сопряженного с деградацией огромных обществ и лишением их возможностей развития, транснациональный бизнес (становящийся в процессе этого освоения глобальным) при помощи всепроникающей рекламы эффективно навязывал осваиваемой и разрушаемой им части человечества новый потребительский стандарт. Как многократно отмечалось, демократические революции 90-х были революциями потребителей, стремившихся к избавлению от дефицита, к современному дизайну и разнообразию товаров. Однако их участников во многом вели вперед и почерпнутые из рекламных (в той или иной степени) фильмов и изданий представления о высочайшем уровне потребления развитых стран как о повседневно нормальном и жизненно необходимом. В процессе освоения постсоциалистического мира западным бизнесом эти представления последовательно укреплялись и развивались, так как бизнес сознательно и со свойственной ему коммерческой эффективностью воспитывал себе потребителей.
С конца 90-х годов укоренение этих неадекватно завышенных ожиданий и естественное разочарование в них существенно усугубили глобальную напряженность, терроризм и буквально смывающую западную цивилизацию миграцию.
Однако эгоистический характер освоения постсоциалистического мира нанес удар по Западу значительно быстрее и симметричнее – в той самой коммерческой сфере, в которой привычно распоряжались «новые конкистадоры». Лишение огромной части человечества возможностей развития ограничило сбыт самих развитых стран, внезапно породив жесточайший кризис перепроизводства (правда, в первую очередь не традиционной продукции, а преимущественно продукции информационных и управленческих технологий, относящихся к направленному на преобразование человека high-hume’у, а не к служащему преобразованию окружающего его мира high-tech’у).
Дополнительным фактором этого кризиса стало относительное сжатие спроса не в неразвитых, а в самих развитых странах – за счет размывания среднего класса из-за развития и распространения сверхпроизводительных постиндустриальных технологий.
Первым непосредственным проявлением этого специфического по видам продукции, но стандартного по внутренним механизмам кризиса перепроизводства оказался мексиканский кризис 1994 года: мир уже стал глобален, и нарастание общей напряженности проявлялось в сломе слабейшего звена системы, которым в тот момент оказалась Мексика.
В силу широкого распространения технологий формирования сознания, порождающих в не приспособленных к ним старых системах управления глубокий кризис, а также глубокого кризиса идентичности (вызванного утратой главного сплачивающего фактора и универсального внутреннего оправдания – «советской военной угрозы») системы управления развитого мира уже не смогли адекватно осознать ситуацию.
Поэтому выход из кризиса не искался системным образом на основе стратегического видения, а нащупывался инстинктивно, интуитивно, стихийно и не регуляторами рынка, но его ключевыми участниками, заинтересованными не столько в нормализации общего развития, сколько в корыстном урегулировании исключительно собственных проблем – пусть даже за счет усугубления общего кризиса. В подобных случаях решение если и находится, то носит неизбежно частичный и временный характер, а в среднесрочной перспективе не только не снимает, но и, напротив, как правило, лишь усугубляет имеющуюся проблему.
Выход, найденный крупнейшими корпорациями, которые как раз в то время превращались из транснациональных в глобальные, оказался достаточно простым: стимулирование сбыта избыточной продукции кредитованием неразвитого мира.
Согласие с этой идеей национальных правительств было вызвано прежде всего их общей дезорганизацией – с одной стороны, кризисом идентичности из-за утраты сплачивающего «образа врага» в виде Советского Союза, с другой – началом массового применения технологий формирования сознания, к которым иерархические управленческие системы не приспособлены в принципе. Не менее важной причиной стала эйфория, связанная с исторической победой Запада в третьей мировой – холодной войне.
В то время многим честным общественным деятелям и даже мыслителям казалось, что освоение постсоциалистического мира идет не ради его колонизации, а ради общего блага, для созидания нового, лучшего человечества, в котором все смогут жить так же хорошо, как в наиболее фешенебельных странах Европы. Эхо этих иллюзий чуть позже – в середине и второй половине 90-х – привело к предоставлению новым членам Евросоюза заведомо непосильных для них социальных и финансовых гарантий, что заложило основы безысходного европейского долгового кризиса 2010-х годов.
А в начале и особенно в середине 90-х эти же ничем не обоснованные, кроме общественной эйфории (вполне понятной: с целых народов буквально только что сняли груз страха перед ядерным уничтожением), иллюзии привели к массовому кредитованию государств постсоциалистического пространства «для проведения реформ» в интересах «развития рыночных отношений» и «углубления демократии».
Это кредитование было выгодно очень многим.
С политической точки зрения оно стало инструментом выращивания (в том числе и системным разворовыванием предоставляемых кредитов) либеральных кланов, надежно контролирующих это пространство в интересах глобальных монополий.
Не стоит забывать также и о баснословном обогащении причастных к ним западных топ-менеджеров и специалистов, получавших головокружительные гонорары за более или менее напыщенное изрекание банальностей, имевших весьма отдаленное отношение к реалиям финансируемых стран.
Однако главный смысл массового кредитования переходных экономик заключался во временном преодолении глобального кризиса сбыта: правительства развитых стран кредитовали правительства неразвитого мира, которые самыми разнообразными способами в рамках самых разнообразных проектов передавали полученные средства (за вычетом крупного воровства и расходов на дистанционно работающих иностранных консультантов) своим потребителям. Последние, в свою очередь, тратили значительную часть этих средств на приобретение продукции глобальных монополий, обеспечивая им восстановление недостающего в масштабе мировой экономики спроса.
С точки зрения решения сиюминутных проблем схема была хороша. Однако, как и у большинства решений, найденных ощупью непосредственно участниками кризиса, а не регуляторами, у нее был маленький недостаток: несистемность. Она решала сиюминутные проблемы не за счет восстановления сбалансированности системы, а, напротив, за счет усугубления ее разбалансированности. В частности, она в принципе не предусматривала развития экономик кредитуемых государств (если, конечно, не обращать внимания на необходимые для всякой политики пропагандистские заклинания), так как это могло бы привести к возникновению пусть ограниченной, но все же конкуренции с глобальным бизнесом. Соответственно, она в принципе не предполагала никакого значимого возврата средств: кредитование было, по сути дела, безвозвратным – даже если абстрагироваться от многочисленных воровских и спекулятивных схем (часто с участием самих уважаемых иностранных кредиторов), подобных применявшимся в России 90-х годов и приведших ее к обрушению в катастрофу дефолта 1998 года.
Заведомая бессмысленность и потому безумие кредитования потребителей в неразвитых странах были столь очевидны, что такое кредитование, как правило, осуществлялось не национальными правительствами, а через международные финансовые организации вроде МВФ и Мирового банка – для размывания ответственности непосредственно причастных к кредитованию лиц до приемлемого с точки зрения индивидуальных рисков уровня.
Однако оптимизация индивидуальных рисков отнюдь не делала неадекватность коллективных действий менее очевидной. Потому принуждение (по сути дела) национальных государств крупными корпорациями к кредитованию неразвитых стран якобы для развития последних стало одной из исключительно важных вех в эволюции крупного национального капитала развитых стран Запада в глобальный капитал. Соответственно, это стало вехой и в формировании глобального монополизма, и в подавлении им традиционной демократии.
Добившись успеха и фактически продиктовав национальным государствам решения, которые соответствовали их интересам, крупные корпорации не могли не ощутить нерациональности этих решений (при всей выгодности для себя) и инстинктивно отстранились от принявших эти решения государств. Ведь система управления, способная на нерациональные решения, просто в силу этой способности объективно является потенциальным источником опасности – пусть даже в данном конкретном случае принятое ею нерациональное решение и соответствует вашим интересам.
Мотивированное (изложенным выше) отстранение крупного бизнеса развитых стран Запада от «своих» национальных государств стало существенным фактором эмансипации формирующегося глобального капитала от государственности как таковой и его превращения в самостоятельный субъект развития человечества.
Поскольку попытка преодоления нехватки спроса путем кредитования потребителей неразвитых стран в середине 90-х годов не предусматривала механизмов возврата кредитов, она просто не могла продолжаться долго.
И уже летом 1997 года начался новый кризис, который до сих пор еще политкорректно именуется «азиатским фондовым», хотя охватил почти все неразвитые страны и носил выраженный долговой характер. Долговой кризис привел к массовым разрушительным девальвациям, «ковровой» скупке глобальным бизнесом и крупным бизнесом развитых стран подешевевших активов неразвитых стран, павших его жертвой. Однако проблема нехватки спроса в масштабе мировой экономики так и не была решена, так как ставленники глобальных монополий и в национальных правительствах, и в международных организациях в силу самого своего положения в принципе не могли даже назвать причину этой проблемы – загнивание глобальных монополий.
В результате глобальный экономический кризис не закончился, а распространился на страны, бывшие его источником: формально завершившись в неразвитом мире в 1999 году, он уже весной 2000 года бумерангом ударил по США, обвалив их фондовый рынок и нанеся смертельный удар так называемой новой экономике (она же экономика доткомов). Это тогда Сорос произнес про финансовые компании свое знаменитое: «Музыка кончилась, а они все еще танцуют».
Оказавшиеся на грани депрессии (естественной в условиях острой нехватки спроса) США вышли из нее при помощи мгновенной реализации двух стихийно нащупанных стратегий.
Первой была стратегия поддержания (а на самом деле и существенного расширения) спроса при помощи нарастающей и практически неконтролируемой накачки рынка – сначала рискованными, потом высокорискованными, а с лета 2006 года уже и откровенно безвозвратными ипотечными кредитами. Разумеется, эта стратегия не могла осуществляться бесконечно; созданный ею финансовый пузырь начал ползти по швам уже летом 2006 года, но многоуровневость финансовой инфраструктуры США привела не к мгновенному краху, но к длительной агонии, перешедшей в открытую форму только в сентябре 2008 года.
Вторая стратегия вывода американской экономики из тупика рецессии заключалась в экспорте нестабильности. Она активно применялась в локальных целях с 60-х годов, когда использовалась для недопущения прихода к власти итальянских коммунистов, а в глобальных масштабах – с начала 90-х, когда Югославия была осознанно превращена США в незаживающую рану Европы, не позволяющую той стать серьезным стратегическим конкурентом.
Непосредственное воздействие экспорта нестабильности заключается в подрыве конкурентов США (или их периферии), что вынуждает капиталы и интеллект (не только самих конкурентов, но и ориентирующихся на них обществ) бежать в тихую гавань – США.
Однако главное в стратегии экспорта нестабильности, как ни парадоксально, это сама нестабильность. Ее наращивание является абсолютным, не поддающимся оспариванию оправданием для соответствующего (и даже опережающего) роста военных расходов, а как минимум – надежно блокирует попытки их существенного сокращения. Строго говоря, с точки зрения военных и связанных с ними корпораций экспорт нестабильности представляет собой идеальный бизнес, который сам создает спрос на свои услуги.
С точки зрения макроэкономики рост военных расходов США, вызванный прежде всего механической реакцией системы государственного управления на увеличение глобальной нестабильности, весьма эффективно обеспечивает увеличение внутреннего спроса, поддерживающего экономику вместо переставшего справляться с этой функцией рынка.
«Военное кейнсианство», в ходе Второй мировой войны стихийно выведшее США из депрессии и затем вполне осмысленно (и успешно!) примененное Рейганом, дает дополнительный импульс развитию технологий. (Этот импульс в основе своей является нерыночным, что исключительно важно, так как открытие новых технологических принципов является деятельностью в условиях столь высокой неопределенности, что она практически исключает действие рациональных рыночных стимулов.)
В 1999 году эта стратегия реализовывалась в Югославии для подрыва только что введенного тогда евро, – и действительно, его курс к доллару рухнул в полтора раза, что надолго отсрочило его становление как глобального, а не регионального финансового инструмента.
Однако уже в Ираке стратегия экспорта нестабильности себя исчерпала: стало ясно, что она выродилась, по сути дела, в стратегию экспорта хаоса, который затягивает в себя своих создателей и несет им неприемлемые для них (хотя, конечно, далеко не столь серьезные, как для хаотизируемых территорий) проблемы.
После Ирака стратегия экспорта нестабильности забуксовала, что во многом обусловило нарастание ипотечного кризиса в США и, соответственно, обострение кризиса американской и всей мировой экономики. Попытки превратить в мишень Северную Корею, Иран и Пакистан так и остались попытками в силу способности этих стран дать отпор и ясного понимания американским руководством неприемлемости глобального военно-политического кризиса, способного создать реальную угрозу ядерной войны (Пакистана – с Индией, Израиля – с Ираном, Северной Кореи – с Японией и США).
Новое развитие стратегия экспорта нестабильности получила к 2011 году, когда потребность США в привлечении иностранных капиталов на покрытие государственного долга в силу нарастания экономического кризиса резко обострилась. Одновременно с этим, как на грех, резко сократились возможности привлечения этих капиталов, так как прежние их источники по разным причинам лишились возможности вкладывать свои средства в государственные ценные бумаги США: Япония была вынуждена бросить все свои средства на преодоление последствий «Фукусимы», Европа – на долговой кризис слабых членов еврозоны, а Китай собирался отказаться от наращивания своего долларового портфеля, столкнувшись с принципиальным отказом руководства США давать ему какие бы то ни было гарантии. (И действительно, понеся болезненные потери от его очередного обесценения, Китай официально отказался от инвестирования своих резервов в американские государственные ценные бумаги.)
В результате единственным источником необходимых для США внешних займов стали глобальные спекулятивные капиталы, однако они могли выбирать объекты инвестирования по всему миру. Для привлечения их именно в США нужно было вновь представить их тихой гаванью, и в условиях, когда все недружественные США и при этом имеющие значение режимы уже либо были разрушены, либо продемонстрировали способность к самозащите, было найдено качественно новое, оригинальное решение: разрушать не «враждебные», а дружественные режимы.
В самом деле, Мубарак был самым проамериканским из всех возможных руководителей Египта, а Каддафи в последние годы перед уничтожением Ливии полностью нормализовал отношения с Западом (до такой степени, что никто из его публичных обвинителей даже не вспомнил в последующем о теракте над Локерби). Тунис же представлялся туристическим раем с весьма цивилизованным (по крайней мере по африканским меркам) руководством.
При этом колоссальная роль американских технологий организации и проведения «оранжевых революций», американского контроля за глобальными СМИ и деятельностью НАТО в этих регионах не вызывает ни малейших сомнений.
Таким образом, исчерпав возможность безнаказанно «бить по чужим» для реализации стратегии экспорта нестабильности, США, помедлив и пожав плоды своего промедления, начали «бить по своим» для реализации стратегии экспорта хаоса. (И если в отношении Ливии и Сирии еще можно вслед за дипломатическими депешами Wikileaks говорить о «необходимости выкинуть Россию со Средиземного моря», то в отношении Египта подобная мотивация отсутствует полностью.)
При этом потребность в расширении зоны дестабилизации была такова, что в Ливии НАТО (и в политическом отношении США) действовало в теснейшем союзе с формальным злейшим врагом США – «Аль-Каидой», являющейся ключевой политической силой в Бенгази. Для того чтобы этот союз стал приемлем для американского (и в целом западного) общественного мнения, пришлось срочно то ли убить Усаму бен Ладена, то ли инсценировать его убийство подобно тому, как ранее инсценировали его выступления (о чем есть официальные заявления отставных сотрудников ЦРУ, сделанные с мельчайшими подробностями и не удостоившиеся никакой официальной реакции. Справедливости ради стоит отметить, что контакты с «Аль-Каидой» по меньшей мере весной 2006 года вел еще вице-президент Чейни, пойманный на этом американскими журналистами).
Дестабилизация арабского мира представляется весьма эффективным элементом стратегии экспорта хаоса в силу своей потенциальной многовекторности. Так, приход исламских фундаменталистов в качестве поддерживаемых Западом «демократов» в Сирии практически гарантированно обеспечит дестабилизацию Израиля – вплоть до нанесения им (что исключительно важно для безопасности США, без всякого науськивания с их стороны и даже при их официальных протестах!) ядерного удара по Ирану. Дестабилизация Алжира (не удавшаяся на первом этапе, так как там слишком памятна жестокость фундаментальных исламских «демократов») приведет к перебоям в поставке газа в Европу, вынужденному отключению «от трубы» и, следовательно, от электроэнергии целых стран и мгновенному уничтожению являющегося для США стратегическим конкурентом европейского проекта как идеи «общего дома». Да что там говорить, когда даже гражданская война в Ливии привела к наплыву в Европу такого числа беженцев, что ряд европейских стран выставил на своих границах специальные полицейские посты, неформально, но существенно ограничив действие шенгенских соглашений и подорвав тем самым европейский проект!
Однако масштабы безопасной для США (или связанной для них с допустимым риском) дестабилизации мира ограниченны. Это значит, что стратегия экспорта хаоса обречена на завершение, как и накачивание спекулятивного пузыря на рынке ипотечного кредитования, а мир обречен на депрессию.