Е. ЧЕРНЫХ: – Как писал поэт, «затерялась Русь в мордве и чуди».
М. ДЕЛЯГИН: – Да. Кто-нибудь вообще помнит, что, скажем, чуваши, которых в России даже сейчас больше, чем чеченцев, удмурты, мари, мордва – это абсолютно самостоятельные, отдельные от русских народы? Мы все это, конечно, признаем на словах, но, глядя на представителей этих народов, однозначно идентифицируем их как русских, и большинство их тоже считает себя русскими, в крайнем случае «русскими удмуртами». Да, они с Волги, да, у них там есть своя специфика, но в целом – конечно, русские, какие вопросы?
И нам нельзя забывать потрясающую на самом деле вещь: очень долго Россия, да и сам русский народ формировались именно за счет признания «своими» людей других наций и даже религий. Если человек был нормальным, его признавали русским, и это был способ существования не просто государства – это был способ существования народа.
С точки зрения теории это означает очень важную вещь. Это значит, что наше общество еще до Московского царства складывалось, выражаясь западным языком, как «политическая нация», то есть как сообщество людей, объединенных даже не образом жизни – образ жизни был часто разный, – а ценностями. И потому это общество было максимально открытым для всех, готовых разделять эти ценности.
Когда нам объясняют: мол, вы быдло, вы никто, вы азиаты и коммунисты, хорошо хоть, не «пархатые коммунистические казаки», – это стоит помнить. Политики у нас, может, пока временно и нету, но вот политическая нация у нас есть с тех времен, когда на Западе еще такого понятия не было, и не было даже самого слова «политика».
Именно поэтому мы считаем человеком, равным себе, обладающим всеми правами, не только «своего», но и всякого, кто потенциально может стать «своим». То есть всех, кто не преступник, не враг, кто не доказал свою неспособность к сотрудничеству.
И это имеет практические выводы. Потому что именно всечеловечность русской культуры делает недопустимыми вновь активизировавшиеся попытки урезать границы России до территорий исторически населенных русскими регионов. Эта идея продвигается именно либеральными фундаменталистами, профессиональными «западниками», а в последнее время – и примкнувшими к ним «национал-демократами»: такими же либеральными фундаменталистами, только из якобы патриотического лагеря, пытающимися низвести Россию до состояния «недо-Эстонии». Эта идея порочна не только из-за практических проблем. Не только потому, что непонятно, к югу или к северу от Мурманска лежит реальная граница Северного Кавказа, не только потому, что непонятно, зачем России отдавать свои нефть и газ китайцам или кому-то еще.
Главная, фундаментальная порочность этой идеи – полное отрицание русской культуры, всечеловеческая сущность которой прямо требует считать своим любого, кто осознанной подлостью обратного не доказал.
Вот это принципиально. Это практический вывод из наших особенностей. Не потому, что мы патриоты, и поэтому нам не нужно сжиматься до границ XV века. Не потому, что мы корыстны и хотим сидеть на нефти.
Е. ЧЕРНЫХ: – «Расея моя Расея, от Волги и до Енисея».
М. ДЕЛЯГИН: – За эту песню я не знаю, что нужно сделать с автором. Мелодия-то хорошая, но…
Е. ЧЕРНЫХ: – Но слова, если вдуматься…
М. ДЕЛЯГИН: – Человек просто злоупотребляет гуманизмом послесталинского времени. Сильно злоупотребляет.
Готовность в качестве не просто партнера и союзника, но и «своего», равного себе, принять почти любого человека, проявляется в том числе в отсутствии в нашей культуре образа абсолютного зла. Это очень резко отличает нас от европейцев. У них есть понятие «абсолютное зло», непримиримое и в принципе неисправимое, – а у нас зло почти всегда относительное. Особенно ярко это проявляется в народных сказках, которые наиболее полно отражают вообще любую культуру любого народа, это вещь архетипическая.
Может быть, отсутствие образа абсолютного зла – результат длительного симбиотического существования под игом Золотой Орды, которая, с одной стороны, была злом, а с другой – объектом постоянного сотрудничества. Хотя бы для князей.
Е. ЧЕРНЫХ: – Хотя бы Александра Невского вспомнить.
М. ДЕЛЯГИН: – Да, вот его, кстати, за дело святым признали.
Ведь главная его заслуга не в том, что он псов-рыцарей под лед дважды спустил, а в том, что он регулярно ездил в эту Золотую Орду и договаривался.
Е. ЧЕРНЫХ: – И спас Россию.
М. ДЕЛЯГИН: – Тот северо-западный ошметок, который был тогда Россией. И умер-то он на переговорах. Есть гипотеза, что он слишком хорошо их вел, так что ордынцы просто не знали, что с ним делать, и от дипломатического бессилия отравили.
А из бесспорных фактов стоит вспомнить, как в сказках добрый молодец договаривается с Бабой Ягой – символом Золотой Орды, и в итоге оказывается хитрее ее. Да и со Змеем Горынычем, и с Кощеем Бессмертным перед схваткой идут почти бесконечные разговоры.
Это органическая часть культуры: у нас абсолютного зла нет, а на Западе оно есть, причем почти во всех сказках.
Советская культура восприняла, хотя и предельно фрагментарно, образ абсолютного зла только в результате Великой Отечественной войны. У нас сейчас в языке есть слово, которое означает абсолютное зло. Это слово – «фашист». Но вся наша культура существует за рамками этого понятия, оно принципиально внечеловеческое. Сейчас, правда, либеральные реформаторы и воры, как их продолжение и порождение, потихонечку занимают это место. И ожесточение, связанное с этим, способствует обеднению русской культуры и снижению нашей конкурентоспособности.
В целом отсутствие или, как минимум, слабость образа абсолютного зла упрощает общение с представителями других культур, обеспечивает высокую гибкость и способность не только вести плодотворные переговоры, но и вызывать к себе долговременную симпатию.
А с другой стороны, когда мы сталкиваемся с людьми, у которых в культурном типе есть понятие абсолютного зла, и когда эти люди нас в эту категорию абсолютного зла по каким-то причинам зачисляют – достаточно вспомнить «империю зла» Рейгана, кавказских бандитов, русофобию некоторых прибалтийских и польских руководителей, – мы просто не понимаем ситуации. И, соответственно, ведем себя неадекватно. Потому что мы не понимаем, как можно считать кого-то абсолютным злом.
Но главное в русской культуре, наверное, – стремление к справедливости, к правде. Даже Чубайс это вынужден был отметить.
Причем это стремление почти религиозное. Справедливость – не просто высшая абстрактная ценность. Это абсолютно самостоятельная ценность, которая резко отделена от практических и корыстных интересов. Это касается и человека, и коллектива. Носитель русской культуры подчиняется сознаваемой им справедливости слепо и беспрекословно, как воинскому начальнику. Это открывает широчайший простор: и для манипуляции, и для мобилизации. Ведь если человеку объяснить, что лично ему не выгодное, тем не менее, является справедливым, он это невыгодное будет делать без тени сомнения. И защита своих интересов в данной ситуации воспринимается как нечто совершенно недостойное.
Русской культуре свойственно предпочтение справедливости не только перед личными, но и перед групповыми интересами, в том числе – интересами друзей и семьи. В результате стремление к справедливости приобретает иногда бесчеловечный характер. Недаром только у нас говорят, что справедливость – очень жестокая вещь.
Стремление к ней подразумевает требовательность. С ее точки зрения, пренебрегающий своими обязанностями человек недобросовестен, так как перекладывает свою часть ноши на остальных и пытается тем самым жить за их счет. Это, конечно, умеряется ленью. И это не распространяется на начальство, что очень забавно. В положение начальства входят и прощают ему что угодно, в том числе и то, что не прощают своим близким.
Даже само слово «начальство» – не «руководство», а именно некто неопределенный, кто «дает начало»: это же, практически, божественная функция. Но в отношении равных себе действует классическая формула: «Человек имеет право, пока исполняет свои обязанности». Это проявление справедливости.
Впрочем, наиболее популярной чертой нашей культуры, вокруг которой больше всего копий сломано, является борьба индивидуализма и потребности во внешнем объединении, пусть даже насильственном. Это жесточайшая внутренняя борьба, а не борьба двух философских течений. Единство и борьба этих двух противоположностей не просто свойственна русской культуре, – она является ее движущей силой и, более того, создает эту культуру.
Как только вы встаете целиком на одну из этих позиций – вы сразу выпадаете из русской культуры, слетаете с русской почвы на Запад или на Восток, но с одинаковой неотвратимостью.
Русская культура – это гремучая, но гармоничная смесь индивидуализма и коллективизма. Политическая победа любого из этих двух начал полностью дестабилизирует общество и разрушает его.
Причина сосуществования этих противоположностей представляется вполне прозрачной.
Исторически русская культура складывалась в крестьянских хозяйствах, которые экономически были по-европейски самодостаточны. Прекрасно могли обойтись без какой бы то ни было внешней помощи и потому были готовы стать первично самостоятельной ячейкой и основой общества, как в развитых странах Европы.
Но внешняя среда была абсолютно другой. И в этой среде эти европейские хозяйства были исключительно уязвимы. Кочевники и разбойники, которым большие пространства и растянутость коммуникаций давала больше шансов, чем Европе, редкость населения, княжеские усобицы, а затем и татаро-монгольское иго создавали постоянную необходимость защиты, объединения перед лицом внешних опасностей.
И формула российского общества – это принудительное внешнее объединение, в том числе под воздействием объективных причин, полностью свободных внутренне элементов. При этом такая внутренняя свобода доходит иной раз до состояния отмороженности. Ведь пушкинская «тайная свобода» на западные языки принципиально непереводима. Внешне я подчинен, а внутри абсолютно свободен и в любой момент могу нарушить правила, – просто я понимаю, что мне за это будет. Хорошо помню это состояние полной внутренней свободы по службе в армии.
Но для западного сознания непонятно, как внутренняя свобода может быть «тайной», а для восточного – как она вообще может быть.
Таким образом, эта формула – наша. И на практике это выглядит, как индивидуальное исполнение коллективных обязанностей, а в коллективе – еще и сосуществование конкуренции и солидарности в каждой точке. Любой наш коллектив раздирается жесточайшей внутренней конкуренцией, лютой, без правил. И тот же самый коллектив по отношению к внешнему миру выступает абсолютно монолитно.
В политике принудительное внешнее объединение обособленных самостоятельных единиц проявляется как симбиоз носителя русской культуры с государством, но не наоборот: относительно своих граждан государство является отдельным образованием.
Для нас государство и страна – синонимы, и все попытки разделить их безнадежны. Есть народы, которые живут в ландшафте, в рамках закона, в бизнесе. А мы живем в государстве.
Носитель русской культуры ощущает себя отдельной личностью лишь постольку, поскольку является частью страны и государства. Отсюда фантастическая вещь: личность воспринимает свои права, как заведомо подчиненные интересам страны, воплощаемым в себе государством. И если это государство не зверствует и обеспечивает хотя бы самый умеренный и тихий прогресс, личность находится с ним в гармонии.
Потому что государство – сверхценность русской культуры.
Это не любимый либеральными фундаменталистами «ночной сторож» с министерской зарплатой и замком в Швейцарии, нет.
Государство – это форма существования русского народа, причем, единственная форма, доступная нам на протяжении, как минимум, вот уже нескольких столетий. Это социальная среда и скрепа, которая обеспечивает существование народа. Это не хорошо и это не плохо, это есть.
Ведь самые ярые нападки на ненавистную бюрократию включает использование слово «наш». Это фантастика! «Наши негодяи» на английский язык не переводится.
И слитность с государством дает российскому обществу колоссальную силу, когда мы едины. Когда же государство от нас отворачивается, – мы беспомощны и ничего не можем сделать. Очень важно, что симбиоз личности с государством делает невозможным внедрение в российское общество любых институтов и любых правил, основанных на отделении личности от государства: они просто не работают, глохнут, как автомобильный двигатель под водой. К моему глубокому сожалению, в эту категорию попадает и западная формальная демократия.
Демократия как способ максимально полного учета государством мнений и интересов общества у нас будет. Но другим способом, потому что на Западе она основана на суверенитете личности от государства, а у нас суверенитет с государством общий, неразделенный и не делимый на частные квартиры.
Проявлением этой неразделенности, слитности является и легендарная пассивность носителей русской культуры – то самое терпение русского народа, за которое после Победы истово пил Сталин.
В формировании этой пассивности ключевую роль сыграла «власть пространств над русской душой», о которой говорил еще Бердяев: всегда есть куда бежать. Наша страна росла за счет бегства населения на окраины, причем и в советские годы тоже. Тогда правило было простым: если вы специалист, хотите иметь более высокий уровень жизни и больше личных свобод – езжайте на Север или в национальную республику, вас там будут любить, холить и лелеять (хотя уже с конца 70-х годов русским специалистам во многих таких республиках приходилось уже туго).
Играло свою роль при формировании пассивности и длительное жестокое угнетение, и скудость ресурсов, которое ограничивало базу любого сопротивления и делало его рискованным. Ну, и европейское ощущение ценности своей жизни, потому что было, чем рисковать.
Но это терпение создает колоссальный соблазн и одновременно вызов для любой системы управления. С одной стороны, можно делать все, что угодно, – до определенного барьера прощают все. А с другой стороны, после этого барьера у общества «срывает крышу», и оно разносит все полностью, в щепки.
Эта разрушительность русского бунта вызвана симбиотическим сосуществованием общества и государства. Мы не можем протестовать против «отдельных недостатков». Советская власть, кстати, этого так и не поняла. Для нашего общества государство – вроде бога, от которого действительно «вся власть». И его либо принимают полностью, либо полностью же отвергают.
Поэтому, когда мы отвергаем порядок, мы отвергаем не какой-то конкретный порядок, нет. Мысль о том, что возможен другой порядок, более справедливый, становится достоянием значительной части общества только в исторически случайный момент. Обычно же мысль о возможности какого-то другого, понятного и конкретного порядка, просто не помешается в голове.
Если нас не устраивает конкретный порядок – нас не устраивает порядок как таковой. Это не революция против конкретной власти, это не протест против, условно, монетизации льгот, – это бунт против мироздания. Эта наша особенность очень важна для понимания нашей истории и практической политики.
Е. ЧЕРНЫХ: – Но то, что было в 1917 году…
М. ДЕЛЯГИН: – Так было всегда. Можно вспоминать про Болотникова, можно про рубеж 80–90-х годов XX века. Никто ведь всерьез не занимался тогда построением какого-то нового порядка. Мы просто отвергаем власть дьявола и ждем, когда на нас снизойдет благодать божья. А потом огорчаемся, когда вместо благодати приходят совершенно «конкретные пацаны».
Это другая логика. Другое мироощущение, которое, вроде бы, приносит вред.
Но здесь есть очень интересный нюанс. Дело в том, что подспудно копящееся в обществе недовольство влияет на элиту, которая начинает бессознательно приспосабливаться, применяться к нему. И часть элиты заранее подстраивается под общество, хотя и безо всяких демократических институтов, – и возглавляет происходящий протестный взрыв или, как минимум, перехватывает часть его энергии, воспринимая бессознательный общественный запрос.
А это ведь та же самая демократия, «только в профиль» – только с другими механизмами. Да, беспорядок вместо всеобщих выборов. Да, большая разрушительность. А, с другой стороны, государству дается больше шансов одуматься. Это тоже в нашей традиции – давать шансы одуматься до последней минуты. А вот когда последняя минута истекла – ничего не поделаешь, «кто не спрятался, я не виноват».
Еще раз: это не хорошо и не плохо, это есть. И это не тот механизм, который мы изучали в институте. Да, очень неловко думать, что едешь в автомобиле, а потом вдруг обнаруживать себя на лошади. Но в определенных условиях она лучше – надо просто уметь использовать ресурсы.
Крайне важная часть общенациональной культуры – культура труда. В этой сфере мы отличаемся прежде всего тем, что не можем работать, да и вообще существовать без сверхзадачи.
Кроме того, нам свойственна весьма интересная трудовая мотивация: деньги важны, но важны не сами по себе, а лишь как символ справедливости. Поэтому их можно платить меньше, и поэтому у нас более экономное хозяйство.
И, наконец, наша культурная особенность: мы замечательно умеем делать то, что сложно и при этом не монотонно. Конвейер не про нас – нам нужно то, что требует сложного труда. Эта особенность изучена и названа «русским способом производства» западными социологами еще в начале XX века, до революции и до изобретения конвейера.
И это прекрасно, это дает нам место в конкуренции с Китаем, потому что культура Юго-Восточной Азии идеально соответствует конвейеру, а наша культура – следующему по сложности типу технологий, условно, «постконвейеру».
Наше дело – штучная, сверхсложная работа, которая и притягивает основную часть добавленной стоимости. Это наша конкурентная ниша, и она колоссальна. И это дает нам огромную возможность, просто нужно понимать, как ее использовать. Если будем запихивать себя в конвейер – сломаем шею, а если будем понимать, кто мы такие и как устроены – нет проблем.
Е. ЧЕРНЫХ: – А в чем конкретно может проявиться наша штучность?
М. ДЕЛЯГИН: – Вспомните: мы отвратительно делали легковые автомобили. И у нас были совсем неплохие часы, которые требовали чуть более сложной работы. А уж про боевую технику я молчу. Совсем не только потому, что все ресурсы были брошены туда. Гражданские самолеты тоже были отличные и даже экономные, хотя об этом думали в последнюю очередь.
Потому, что это более сложная деятельность, которая требует не конвейера, а бригадного подряда, говоря по-старому, и высококвалифицированных рабочих, которые, по сути дела, являются инженерами.
Вот к развитию таких производств нам и нужно «выруливать».
Да, общие, глобальные закономерности никуда не делись – они действуют. Но при реализации их мы должны учитывать и свои особенности – управленческие, политические, трудовые.
Кстати, о трудовых: авральность мы тоже должны обязательно учитывать при любом планировании. Сначала раскачка – потом аврал, и это неважно, сколько времени отводится на работу: год или 15 минут. 15 минут дайте на выполнение работы, которая занимает час, – и человек все равно первые две минуты будет задумчиво и с чувством курить. Это закон природы – нашей природы, и его нужно учитывать.
При неправильном управлении это наша слабость.
Но при правильном – сила.
06.12.2009
М. ДЕЛЯГИН: – «Не календарный – настоящий» XX век был открыт фигурой Ленина, прошел под знаком поклонения ему доброй половины человечества и завершен беспрецедентной хулой в его адрес.
Так бывает.
Как сказал продолжатель его дела, «после смерти на мою могилу нанесут горы мусора, – но ветер истории развеет их».
И мы видим, что уже развеивает.
Разочарование людей, обнаруживающих под маской «самого человечного» бога вроде бы вполне обычного человека, с романами, болячками и ошибками, безмерно – и понятно.
Не зря ведь сказано «Не сотвори себе кумира».
И я совершенно не готов оспаривать конкретные обвинения, выдвигаемые в его адрес, начиная с того, что в свободные минуты он возился не с первыми попавшимися детьми, а с детьми высокопоставленных коммунистов, и кончая тем, что он якобы отдавал приказы об убийствах детей.
В конце концов, мне приходилось видеть аналогичные по значению приказы, отдаваемые не 90 лет назад, а совсем недавно, здравствующими ныне, благополучными, уважаемыми и влиятельными людьми.
Работа с изнанкой истории воспитывает цинизм.
И в рамках этого рассмотрения я готов, в отличие, думаю, от большинства читателей, принять все обвинения.
Просто потому, что истории, как это ни печально, важен результат.
Первое, что бросается в глаза в фигуре Ленина – тактическая гениальность. Это воистину великий прагматик.
Способность быстро, почти мгновенно оценить ситуацию, расставить приоритеты, с железной волей следовать им, продавливая через все и всяческие препятствия, – а потом, увидев, что ситуация поменялась, резко и беспощадно к мешкающим и не понимающим развернуться, хоть на сто восемьдесят градусов, и решительно двинуться в новом направлении.
«Решительно» в ленинском стиле – означает с железной последовательностью, стремительностью и изобретательностью, позволяющей за счет тактической гибкости опережать более мощных противников и обтекать казавшиеся вроде бы непреодолимыми препятствия.
Именно за эту беспощадную и всепоглощающую последовательность, не останавливающуюся ни перед какими внутренними или внешними препятствиями, его назвали «мыслящей гильотиной».
Это об этом стиле сказал Рождественский: «Повороты бывали всякие, пробирающие, как озноб. Даже самых сильных пошатывало, слабых – вовсе валило с ног».
Однако даже слабые, за редким исключением, не бросали его и не отбрасывались им, а получали возможность оправиться и вернуться в строй – и, в результате, качественно усиливали ленинскую организацию. Причина этого – в ленинском характере, в хрестоматийном «он к товарищу милел людскою лаской», во внимании и заботе к своим соратникам – достаточно вспомнить многократные прощения «иудушки Троцкого», возвращение дважды дезертировавшего (сначала к жене в Швейцарию, а затем к левым эсерам по время их мятежа) Дзержинского, прощение разгласивших дату выступления против Временного правительства Зиновьева и Каменева.
Ленин далеко не всегда поддерживался ими, часто был в меньшинстве, а часто вызывал насмешки – достаточно вспомнить реакцию руководства партии на кажущиеся сегодня хрестоматийными «Апрельские тезисы». Однако не свойственная времени и среде человечность, проявляемая им, качественно усиливали его политический ресурс, создавали дополнительный, не видимый ни друзьям, ни врагам «запас прочности».
А «не отступать, не сдаваться», через любые препятствия и любыми маршрутами идти к сияющей путеводной звезде, не теряя ее из виду, помогала колоссальная личная энергетика.
Один из очевидцев событий 1917 года вспоминал, как пришел на митинг с участием Ленина, который проходил в цирке. Автор мемуаров сидел на верхних рядах, а внизу, на арене что-то кричал, почти бегая по ней кругами, маленький рыжеватый и лысоватый мужчина. Микрофонов не было, акустика была плохой, и не только слов Ленина, но и общего смысла произносимого им невозможно было разобрать. Но человек запомнил это выступление на всю жизнь не потому, что выступал Ленин, – в то время отношение к нему было значительно проще, чем в фильме «Ленин в Октябре», и обычные люди часто не выделяли его особо из общего ряда революционных вождей. Он запомнил Ленина потому, что был потрясен колоссальной позитивной энергией, буквально распиравшей этого маленького человека, – энергией, которой он заполнил и воодушевил весь цирк, основная часть которого просто не слышала его слов.
Жестокие и часто внезапные тактические повороты Ленина никогда не были, как это кажется иногда при чтении по диагонали учебников враждебно настроенных к нему авторов, беспорядочными суетливыми метаниями. Они были всецелом подчинены, как движение парусного судна галсами в условиях встречного ветра, достижению стратегической цели, которую он понимал на всем протяжении своей сознательной жизни четко и однозначно.
Уникальность Ленина – именно в сочетании тактика и стратега. В этом отношении он был универсалистом, обычным в эпоху Возрождения и столь редким для специализированного XX века.
Не потерять из виду стратегическую цель на протяжении всей жизни он смог только потому, что, помимо политика, был еще и разносторонним ученым-политэкономом, круг интересов которого протирался от экономической статистики до философии.
Наука занимала в его системе ценностей, безусловно, второстепенное значение и была, как и все остальное в жизни, подчинена цели построения нового, более справедливого общества. Именно это обусловило пламенную односторонность ряда его исследований, – но никакой практический интерес не убивал в нем ученого, не отвлекал его от поиска и нахождения истины.
Ветер века дул в его паруса: научная истина открывала перед ним дорогу в будущее.
Мышление Ленина, в отличие от мышления многих тогдашних и сегодняшних профессиональных кликуш от политики, было осознанно-диалектичным; рассматривая значимые явления (речь, конечно, не идет о публицистике «на злобу дня»), он последовательно проводил свою мысль через отрицание отрицания, не останавливаясь, вплоть до фиксации перехода количества в качество, и не стесняясь (когда это, естественно, не противоречило текущим политическим нуждам) признавать единство борющихся противоположностей.
Именно сознательное следование «по диалектическому маршруту» вкупе со стремлением максимально полно и всесторонне рассмотреть изучаемое явление обусловило знаменитое спиральное движение ленинской мысли, вбивающее в глухое отчаяние конспектирующих его работы студентов.
Потрясающая дисциплина мысли наделила Ленина и его последователей «пугающим интеллектуальным превосходством» над своими противниками, которое вынуждены были признавать даже последние.
И отнюдь не личная трагедия, но научное изучение своего общества показало Ленину, что царизм нереформируем, что его невозможно улучшить «изнутри», – и, следовательно, ему невозможно помочь: его можно только победить.
Он укреплялся в понимании этого, видя, с какой неизбежностью, а порой и жестокостью избавлялся царизм от всех профессионалов, способных повысить его эффективность, – включая самых верных и близких, вроде Плеве и Столыпина.
И это – в сочетании с колоссальной энергетикой буквально клокочущих тогда масс – вселяло в него веру в неизбежность революции.
Конечно, руки опускались, и отчаяние брало за горло, и вырывалось, что революция в России будет не при его жизни.
Что с того? Как и все великие люди, он работал на будущее, а не на поздний вечер сегодняшнего дня.
Он видел цель не для себя – для всей страны, а в конечном счете, и для всего мира, – и только это позволило ему дойти до нее.
Согласитесь: в настоящее время здоровые силы России находятся в пугающе похожем положении.
Россия является страной с самой непредсказуемой историей в силу своей фантастической открытости для общемировых тенденций. Никакой «железный занавес», никакой изоляционизм, никакая гордость, никакие победы над Западом не могут помешать тенденциям общеевропейского (а теперь уже и глобального развития) проявляться в нашей общественной жизни – часто раньше и более ярко, чем в остальном мире.
В результате этой открытости развитие России определяется двумя, в долгосрочной перспективе – равнозначными факторами: внешним влиянием и внутренними процессами собственного развития.
В результате идеологизация – профессиональное заболевание большинства историков – позволяет им видеть лишь половину общественного развития. «Почвенникам» унизительно признаваться, что проклятый загнивающий Запад влияет на Россию столь же глубоко и серьезно, как и сама она, а «западники» точно так же не способны признать, что «холопы» и «быдло» способны определять свою судьбу ничуть не в меньшей степени, чем блистательные ясновельможные паны и просвещенные масоны.
Ленин виртуозно использовал оба фактора развития России, за что его порицают усиленно и, с моральной точки зрения, вполне справедливо.
Не будем лишь забывать реалий того времени. Так, во время русско-японской войны японская армия, по некоторым сообщениям, покупала лучшие в то время винтовки – трехлинейки Мосина, – производимые даже не на казенных заводах, а на заводах, находившихся в собственности царской семьи. Да, покупки делались, конечно, через третьи руки, но для заинтересованных лиц были секретом Полишинеля, и чудовищность этого была такова, что даже большевики после прихода к власти просто застеснялись (при всей своей легендарной беспардонности) предавать огласке соответствующие факты. Таким образом, получая деньги от японцев, революционеры, – если это действительно было, – вероятно, просто следовали примеру царской семьи.
С другой стороны, рассуждения о том, что партия большевиков пользовалась-де неким покровительством царской охранки, как правило, не сопровождаются объяснением поведения последней. А ее мотивы – опять-таки, если такое имело место – были просты: большевики (в том числе просто из-за своей слабости) не вели, в отличие от эсеров, масштабного террора против государства, – и уже поэтому воспринимались как относительно конструктивная группа, являющаяся вполне приемлемой альтернативой оголтелым террористам.
Сегодня мы просто не можем себе представить ожесточения революционного террора. Общее число его жертв в 1901–11 годах составляет 17 тыс. человек. С февраля 1905 по май 1906 года, по официальным данным, было убито 8 губернаторов и градоначальников, 5 вице-губернаторов и советников губернских правлений, 4 генералов и 7 офицеров армии, 8 жандармских офицеров, 21 полицмейстер, уездный начальник и исправник, 57 урядников, 79 приставов и их помощников, 125 околоточных надзирателей, 346 городовых, 18 агентов охраны, 85 гражданских чиновников, 12 священников, 52 представителя сельских властей, 51 землевладелец, 54 фабриканта и старших служащих на фабриках, 29 банкиров и крупных торговцев. А в 1907 году, после провала попыток вооруженных восстаний, в среднем убивалось до 18 человек в день.
Власть, выстоявшая под этим кровавым смерчем, была прочной и во многом самоотверженной, но ее представителям было страшно, и большевики, шедшие на преступления преимущественно ради грабежа, были если и не «социально близкими», то, во всяком случае, более приемлемыми.