– Ты ведь недолго будешь? – поинтересовался, закуривая, Ноздря.
– Да нет, – небрежно отмахнулся я. – Ну, познакомимся, конечно, обнюхаемся – для начала… Мне главное – выяснить, как там мои стихи. Может, их уже к печати готовят… Эх, братцы. – Я широко улыбнулся, не в силах сдержать распирающей меня радости. – Если это так, ох и гульнем же мы, ох и гульнем!
– Само собой, – сказал Ноздря. – Дело святое. Тебе небось сразу же и гроши отвалят…
– Вероятно, – сказал я, – вероятно. А почему бы и нет?
Я, между прочим, был в ту пору настолько наивен, что даже не знал, как, собственно, платят поэтам. Как это вообще делается? Где и при каких обстоятельствах получают они гонорары? Весьма возможно, что так оно и происходит: автор является в писательскую свою контору – и с ходу получает пачку ассигнаций; легко и безболезненно набивает мошну…
– Стало быть, мы ждем, – кинул Гога. И засеменил к подъезду. И уже оттуда, из полумрака, махнул мне рукой. – Иди, давай! Хватай фортуну за вымя!
«Красноярское отделение Союза писателей РСФСР», – как значилось на табличке, приколоченной к воротам дома, – помещалось во дворе, во внутреннем строении, на третьем этаже. Я взлетел по лестнице одним махом, как на крыльях. И вдруг на какое-то мгновение ослаб, заробел. Я и сам не понимал – чего я испугался? Но, честное слово, если бы на улице меня не ждали приятели, я бы тотчас сбежал, ретировался незаметно… Однако отступать было уже нельзя! И, весь напрягшись и задержав дыхание (как если бы я собрался нырять в ледяную воду), я приблизился к двери и постучал.
На стук сейчас же отозвался высокий, резкий женский голос. «Войдите!» – прокричала женщина. Я толкнул дверь, вошел в просторную светлую комнату и увидел сидящего за столом человека в мышином костюмчике – пожилого, заметно лысеющего, с одутловатым, благообразным лицом.
Никакой женщины здесь не было; голос принадлежал ему. И странным этим, тонким голосом он сказал, поигрывая карандашом:
– Слушаю вас.
– Здравствуйте. – Я перевел дух. Снял шапку, скомкал ее в руке. – Извините. Мне нужен Союз писателей… Это здесь?
– Да, да, – подтвердил он. – У вас какое-нибудь дело?
– Видите ли, – проговорил я нерешительно, – конкретного дела у меня, собственно говоря, нету… Просто – зашел… Хотел познакомиться… Ну и заодно выяснить: получили ли вы мои стихи?
– Стихи? – Он поднял брови. – Вы поэт?
– В общем, да, – ответил я. И потупился застенчиво. – В какой-то мере…
– В какой же мере?
– Ну, вообще. Пишу… Подвизаюсь, так сказать.
– А, простите, – ваша фамилия?
Я назвал себя. И посмотрел на него испытующе. К моему удивлению, никакой реакции не последовало; серенький этот человек держался невозмутимо, спокойно, чересчур спокойно! Лицо его выражало вежливую скуку – и только. Тогда я добавил медленно:
– Стихи были посланы вам, примерно полгода тому назад. С севера – из Ермакова.
– Ах, с севера, – протянул он, оживившись, – да, да, да. Из Ермакова? Припоминаю.
Он указал полусогнутой ладонью на стул.
– Садитесь, пожалуйста.
– Да нет, – замялся я, – спасибо. Постою.
– Садитесь, – сказал он настойчиво. И сощурился – собрал у глаз лучистые морщинки. – Или, может быть, вам уж так сидеть надоело, что и думать об этом тошно? Ничего, не стесняйтесь. Я все понимаю.
И потом – когда я уселся:
– В Ермакове, если я не ошибаюсь, находится управление 503-й стройки…
– Ну, в Ермакове не только управление, – пожал я плечами, – не только. Поселок огромный, жителей много. К лагерной стройке имеют отношение далеко не все.
– Но вы-то ведь имели? – Крошечные белесые глазки его уперлись в меня – обшарили с головы до ног и прикрылись бровями. – Были именно там, ведь так?
Вот этого вопроса я боялся больше всего. Мне вовсе не хотелось представать перед писателями в качестве бывшего зэка. Черт возьми, – подумал я тоскливо, – неужто он все знает? Ах, как это некстати. Но откуда он мог узнать? Каким образом? Или просто – догадывается? Машинально – досадливым жестом – провел я ладонью по голове. И тотчас отдернул руку. Голова была колючая, коротко стриженная, типично арестантская; я совсем забыл об этом!
Ну конечно, понял я, конечно. Любой дурак догадается. Из Ермакова, да еще с такой прической – кем же я могу быть?!
После короткого молчания я сказал – с трудно сдерживаемым вздохом:
– В общем, да. Как вы правильно подметили, я оттуда. Со стройки. Но теперь все кончено, я освобожден, начинаю новую жизнь и хочу всерьез заняться литературой.
– Что ж, намерения ваши похвальны, – проговорил он рассеянно, вертя в пальцах карандаш, постукивая им о край стола. – Похвальны. Но это, так сказать, – в перспективе. А конкретно, что вы намерены делать? Чем заняться? Где жить? – Он подался ко мне – простер руку. – У вас, вероятно, имеется при себе какой-нибудь документ, справка об освобождении…
Я почувствовал внезапное раздражение. И, глуша его, сдерживаясь, изобразил на лице своем небрежную светскую улыбочку:
– Справочка имеется – как же иначе! Но вы… пардон… вы кем же тут работаете?
– Ответственным секретарем отделения, – сказал он, озаряясь ответной улыбкой. – Мое имя – Сергей Сартаков!
Я был искренне удивлен: писателей я представлял себе иначе! Творческая работа никак – в моем воображении – не сочеталась, не увязывалась с подобным обликом.
– Сергей Сартаков, – пробормотал я, – ну, как же, как же! Знаю. Читал. Так вот вы какой…
– Где же вы меня читали, – поинтересовался он, – там, на севере?
– Там.
– А где вы, кстати, были – на каком участке? – спросил он, выказывая пугающую осведомленность. – На 18-м километре, под Игаркой, в самом Ермакове? – Простертая его рука по-прежнему лежала на столе – ладонью вверх. И, задав этот вопрос, он сложил пальцы щепотью – пошевелил ими выразительно: – Все-таки позвольте взглянуть…
Я извлек из кармана и протянул ему справку. Он прочитал ее внимательно. И потом – судя по пробежке глаз – еще раз. И, аккуратно сложив бумажку, вернул ее мне со словами:
– Стало быть, место поселения у вас – в Хакасии… Так вот, мой вам совет: не задерживайтесь здесь, не болтайтесь попусту! Отбывайте в Абакан и устраивайтесь там где-нибудь. Человек вы молодой, энергичный, физически крепкий; трудности для вас нипочем. Если уж вы хотите начинать новую жизнь, так начинать ее надо по правилам, чтоб все было в порядке, в полном соответствии с законом! Работайте, становитесь на ноги. А литература от вас не уйдет. Она подождет – литература… Между прочим, в Абакане имеется областное книжное издательство, своя пресса, местное отделение ССП. Словом, все, что нужно для вас! Поработайте, обживитесь, а потом свяжитесь с тамошними товарищами – они, я полагаю, поддержат.
В этот момент гулко хлопнула входная дверь. На пороге возникла рослая, румянолицая женщина в платке и плюшевой шубке. Сартаков сейчас же прервал монолог и поворотился к ней, поджимая губы.
– Долгонько. – Он коротко глянул на ручные часы. – Долгонько… Уже четверть двенадцатого! Это что же – до сих пор совещание тянулось?
– Да почти что так, – отозвалась женщина, – сами небось знаете, как бывает в редакциях! Я уж замаялась, ждавши. Ну а после, по пути, в магазин заглянула. Там тюль выбросили…
– Но с главным-то все же поговорила?
– Ага, – кивнула она, разматывая платок. – Он сказал, что материал еще в наборе; как только будут гранки – зайдет с ними сам.
Голос у нее был низкий, густой, слегка отдающий в хрип и, в сущности, совсем не женский. И, прислушиваясь к их разговору, я подумал, что не худо было бы им поменяться друг с другом голосами; произошла, видимо, какая-то путаница, неувязка…
– Значит, зайдет сам, – задумчиво протянул Сартаков. – Ладно.
Он придвинул настольный блокнот, что-то чиркнул там карандашиком. И посмотрел на меня уже отчужденно, размышляя о чем-то дальнем, своем.
Беседа закончилась; пора было прощаться. Поерзав на стуле, я сказал:
– Как же, все-таки, обстоят дела с моими стихами? Вы получили их?
– Что? – Он шевельнул бровями. – Стихи? Ах да… Стихи… Получил, да, да. Только вот не знаю, где они… Дело это давнее, а хлопот у меня – выше головы.
– Но каково ваше мнение – вот, что мне интересно! Если вы, конечно, прочли их…
– Я, видите ли, сам рукописи почти не читаю и авторов не консультирую, – пояснил он доверительно, – некогда. Для этого у нас имеются специально назначенные товарищи. – Он поморщился, потер пальцами лоб. – Кому-то я, по-моему, их давал… Но – кому?
Он поискал глазами секретаршу (она копошилась в шкафу – перебирала объемистые газетные подшивки) и затем спросил высоким своим, жиденьким голосом:
– Кому мы давали стихи Демина – не помнишь? Ну, те, что были присланы из поселка Ермаково – в прошлом году, кажется, весной?
– А никому, – последовал быстрый ответ.
– То есть как – никому?
– Так… Вы же сами вложили их в папку для макулатуры.
– Не может быть. – Он слегка смутился. – Какая-то ошибка получилась… Ну ладно. А папка эта где?
– Сожгли, – густо сказала секретарша, – как всегда. Сами знаете, куда мы макулатуру деваем… В печку!
– Ай-яй, – пробормотал Сартаков, – вот незадача! – Он обращался ко мне, но глаз его я теперь не видел; они ускользали, прятались. – Вы уж извините… Сам не пойму, как это получилось! Вероятно, в спешке вложил не туда – а они, видите, поторопились…
Я поднялся, стиснув зубы, медленно достал пачку папирос. Вскрыл ее с треском. Нащупал папироску неверными прыгающими пальцами.
– А вот курить здесь, уважаемый, нельзя, – ласково сказал Сартаков. – Не терплю табачного дыма. И сам не курю, и другим не советую. Курево – яд. Да, да. Гораздо лучше – вот это!
С ловкостью фокусника извлек он откуда-то жестяную коробочку с монпансье, щелкнул ногтем по крышке, открыл ее и, достав конфету, бросил в рот.
Затем – радушным движением – протянул коробочку мне:
– Не хотите ли пососать?
– Нет, – сказал я, не разжимая зубов, – нет, мерси. Не люблю сосать… Предпочитаю яд.
Я вышел из ворот, остановился, закуривая. И сейчас же ко мне придвинулись Ноздря и Гога.
– Ну что? Как? – заторопились они, перебивая друг друга. – Как приняли?
– Нормально, – усмехнулся я, пожимая плечами. – Как положено…
– А гроши – отвалили?
– Гроши? – Я помедлил несколько. – Конечно… А как же иначе!
– Сколько же тебе дали?
– Немало…
– Так в чем же дело? Лафа, старик! – Ноздря широко осклабился, хлопнул меня по плечу. – Теперь можно и в кабак…
Они искренне радовались за меня, а я томился, сгорал от стыда. Я был удручен и подавлен; случившееся ошеломило меня. Идя к Сартакову, я ожидал всего, что угодно, – но только не такого приема. И теперь не знал: что же мне делать? Куда приткнуться? Во всяком случае, посвящать приятелей в подробности своего позора я не мог, не хотел, – не находил в себе сил.
– Что ж, ребята, – проговорил я, – в кабак так в кабак. О чем разговор?! Если хотите…
– Хотим, конечно, – весело отозвался Ноздря. – Да уж и время обеденное. – Он посмотрел на небо, моргнул и произнес нараспев: – Солнце встало выше ели. Пора в сортир, а мы – не ели!
Пошмыгивая и ежась, Гога сказал:
– Да-а, вот это – жизнь! Сочинил стишок – получил валюту и пожалуйста: гуляй, веселись! – Он вздохнул завистливо, запахнул поплотнее тужурку. – И никаких хлопот! Все прилично, благородно. Никто за тобой не гонится, никто по шее не бьет… – И, отогнув воротник, посмотрел на товарища. – Теперь ты понял?
– Понял, – сказал Ноздря. И тоже вздохнул.
Мы завернули в ближайшую закусочную. И там – хоронясь от ребят – я украдкою пересчитал все имеющиеся в наличии деньги. От пухлой пачки оставалось совсем немного, сотни полторы, не более… Быстро разошлись, отметил я с грустью, ах, черт возьми. Растаяли, как снег! И невольно припомнилась мне воровская песня, которую особенно любил и часто напевал старый мой друг Солома. Может быть, она нравилась ему потому, что в ней шла речь о «медвежатниках», взломщиках касс, – о людях родственной ему профессии? В знаменитом этом романсе взломщиков есть такие слова: «Деньги – как снег. Они быстро растаяли. Надо опять воровать…» Но тут же я подумал о том, что для паники пока нет причины. Надежды на Союз писателей рухнули – зато есть барыга, он-то уж не подведет. За ним должок – и немалый. Да и в запасе еще есть один мешок… Что ж, гневить Бога нечего, жить можно покуда! Жить можно!
Расставшись с приятелями, я поспешно направился к малине. И вскоре уже стоял, оглядывая знакомую комнату. Подметенная и прибранная, она выглядела теперь более пристойно, чем ночью, и только запах – неистребимый и въедливый дух табака и густого сивушного перегара – напоминал о вчерашнем загуле.
Встретила меня сухая, угрюмого вида старуха и объявила, что хозяина дома нет. Он в отлучке. Ушел по делам. Я поинтересовался – когда же он будет? Она сказала, поджимая губы:
– Кто же его знает! У него такой манеры нет – докладать. Может, счас возвернется, может – вечером.
Я прошелся по комнате, заглянул под лавку: именно туда, как мне помнилось, запрятал я давеча мешок. Заглянул и не увидел его, не нашел. И тотчас же, нахмурясь, поворотился к старухе:
– Я вещи оставлял… Они – где?
– Какие вещи? – Она мотнула головой. – Ничего не знаю! – И потом – цедя углом поджатого рта: – Погоди, я спрошу…
Старуха вышла, скрылась за дверью; в коридоре возник торопливый шепоток. Что-то там обсуждали, спорили приглушенно. Что еще за тайны начались? – подумал я недовольно. Голоса бубнили, пересекаясь; судя по всему, один из спорящих был мужчина… Затем дверь отворилась, и в комнату ввалился Рашпиль. Темное, изрытое, испещренное крупными оспинами его лицо было пасмурно, рот кривился, к губе прилип тлеющий окурок.
– Приветик! – сказал он, подрагивая ляжкой, жмуря глаз от дыма. – Как дела?
– Помаленьку, – пробормотал я, – полегоньку. Сам понимаешь: какие наши дела?!
– Ну, наши дела одни, а твои – другие… – Рашпиль затянулся, пыхнул окурком и щелчком отбросил его в угол. Сквозь дым блеснули желтые его глаза.
Вот как он заговорил, удивился я, с чего бы это?
– Послушай, – сказал я, – тут где-то должна быть моя торба с барахлишком. Ну, помнишь, которую я вчера оставлял…
– Торба? – спросил он, поигрывая бровями. – Нет, не помню. Какая торба?
Я чувствовал, что затевается какой-то подвох, какая-то гадость, и начинал уже закипать.
– Ты что, шутишь? Да ведь вчера я ее при тебе спрятал. Вот сюда – под лавку!
– Нет, не помню, – повторил он с наглой усмешечкой. – И тебе тоже советую – забыть.
– Что-о? – Я даже растерялся на миг.
– Да, да, – сказал он. – Про барахлишко свое – позабудь! Тут твоего ничего нету, понял? И вообще, потеряй этот адрес.
Кровь бешенства хлынула мне в лицо – пресекла дыхание, пеленою застлала взор. Секунду я стоял, вглядываясь сквозь эту пелену в фигуру Рашпиля. Затем шагнул к нему. И в то же мгновение он отпрянул к стене – изготовился, погрузил руку в правый карман…
– Но, но, осторожно, – проговорил он быстро, – не залупайся, не при на рожон!
– Что ты сказал, каналья? – медленно, рвущимся голосом спросил я. – С какой стати я должен – забыть? Почему здесь ничего нет моего? И не шарь в кармане, вынь руку! Что бы там у тебя ни лежало – мне на это плевать. Отвечай – почему? Ну?
– А потому, что ты – не наш, – сказал он, настороженно следя за мной и продолжая в то же время скалиться в усмешке. – Ты теперь вне закона, понял? Мы с тобой что хошь можем сделать – нам никто из шпаны поперек слова не скажет.
– Но эти самые тряпки мне как раз и дала шпана! Специально вручила.
– Вручила – но ведь не как блатному!
– Что ж, это верно, – замялся я. – И все-таки кодла…
– Что кодла, – отмахнулся он, – что кодла?! Ну, пожалели тебя урки, посочувствовали. Собрали тряпки на дорогу. А ты что сделал? Приперся с ними в притон…
– Но ты же сам меня затащил сюда! – сказал я возмущенно.
– Что значит затащил? – удивился он. – Намекнул – и только… А пришел ты по своей охоте. Своими ножками.
– А почему ж мне было не прийти?
– А почему ж мне было не воспользоваться этим? – в тон мне ответил Рашпиль. – Я ведь знаю, кто ты. И ты знаешь, кто я… Для меня лично ты теперь – фраер. Не человек, а фраер, ты понял? Ветвистый олень. Да еще – фаршированный. Такого не выпотрошить – грех.
И тут он произнес фразу, до странности точно совпадающую с тем, что говорил мне Солома:
– Играть надо чисто. Не заметывая, не шустря… А ты заигрался, понял? Подменил масть. Нет, ты понял? Передернул!.. А ведь за это наказывают.
Вот так мы говорили, и я чувствовал: спорить тут, в общем-то, не о чем. Конечно же я сам во всем виноват, передернул, подменил масть. И проиграл в результате. Этот негодяй – рябая эта рожа – рассуждает вполне резонно. Он во многом прав! Для уголовников я действительно теперь – вне закона. И сейчас он напоминает мне об этом, дает мне наглядный урок.
Вспышка прошла, сменилась тяжкой усталостью. И я, погодя, спросил – уже почти спокойно, движимый скорее любопытством, чем гневом:
– Ну, а все-таки, где же мое барахло? Ты куда его подевал?
– Проиграл. – Рашпиль сокрушенно развел руками. – Нынче утречком. Думал, повезет. Ан нет. Не пошла масть. Ни одной карты данной, все – биты. Это ж надо подумать!
– Так, – сказал я, – что ж, ладно. Прощай, Рашпиль! – И, взявшись за дверную ручку, глянул на него искоса: – Не дай нам Бог когда-нибудь встретиться!
Итак, я снова очутился на Красноярском вокзале, вернулся, так сказать, к исходной точке. Все это время я как бы двигался по кривой, и вот теперь кривая замкнулась. Я оказался в кольце. Положение мое было самое отчаянное. Я стоял, прислонясь к табачному киоску, хоронясь под его защитой от секущих вихрей поземки. День уже затмевался, сгорал. Ломкие тени тянулись по настилу перрона. Вокруг, топоча, суетились пассажиры. А над людской толчеей, над станционными постройками стлались дымы паровозов, звучали гудки. Поезда закликали на разные голоса; они кричали пронзительно и тревожно. И, отзываясь на них, в душе моей – в глубине ее, в самых потемках – что-то вздрагивало и дребезжало тихонько. Черт возьми, думал я, почему, по какой причине, вся моя жизнь с самых ранних пор неразрывно связана с этими голосами, с дорожной, скитальческой, кочевою тоской? Словно бы какой-то рок вечно гонит меня по дорогам – зачем? И куда, куда? И всякий раз, как только на меня обрушиваются очередные несчастья (а они идут непрерывно, и нет мне от них ни укрыва, ни отдыха), всякий раз я, вольно или невольно, оказываюсь именно здесь. И вновь под моими подошвами – гулкий перрон. А вместо крыши – дымное, потревоженное гудками небо.
Погромыхивая на стыках и шумно дыша, отошел от станции московский экспресс. Я проводил его долгим взглядом. Темно-зеленые, лаковые бока вагонов. Блестящие поручни. Нарядные занавесочки на окнах. Ах, если б все сложилось иначе, – не сглупил бы я, не протратился, – я спокойно, с комфортом мог бы сидеть сейчас в этом самом поезде, мог бы ехать в Москву… Как бы мне хотелось завернуть домой – хотя бы ненадолго, украдкой! И все это было возможно. Но теперь, конечно, путь туда заказан. Сколько времени я уж не был дома? С 1945-го по 1952-й. Стало быть – семь лет. Семь лет разлуки! И опять она продлевается – уже по собственной моей вине.
Экспресс исчез, сгинул за поворотом. Потом один за другим промелькнули, грохоча, восточные поезда, на Иркутск, на Читу, на Владивосток. Потом, спустя недолго, вынырнул из густеющих теней и остановился недлинный состав. И на обшарпанной, заиндевелой стенке одного из вагонов я заметил надпись «Красноярск – Абакан».
Я заметил эту надпись и отвернулся, скрипнув зубами. И невольно подался назад, за угол ларька.
Рассуждая здраво, я должен был бы наконец смириться, позабыть о всех своих бреднях и отправиться по тому маршруту, что был указан в моих документах. Денег на билет в Абакан у меня бы, пожалуй, хватило. В самом крайнем случае я мог бы доехать до места и так – без билета – по справочке… И в сущности, это был сейчас единственный верный способ вырваться из кольца!
Но что он означал, данный маршрут? Я отлично сознавал, что комендатура нипочем не разрешит мне жить в пределах города. Милиция непременно загонит меня в тайгу, в самую глушь – куда-нибудь поближе к Туве, к монгольским пустыням. А ведь я тянулся к литературе, хотел увидеть себя в печати, искал общения с профессиональной творческой средой… Среда эта в Красноярске меня предала. Но все же я не терял надежды. Ничего, думал я, мы еще кокнемся, посмотрим, чье разобьется… Самое главное, не выйти сейчас из игры. Ехать в ссылку – под контроль милиции – значит отречься от самого себя, похоронить себя заживо. Сергей Сартаков давеча заметил: «Литература не уйдет, мол, она подождет». Что ж, возможно, он и прав: литература может подождать. Но я-то лично ждать не умею и не хочу!
А день все гас, отходил, холодал. Заклубились сумерки, и в вышине, запутавшись в густых проводах, повис осколок луны – желтоватый, радужный, окруженный морозными кольцами. И под этой окольцованной стужей луною мерз и жался к стенке вокзального киоска двадцатишестилетний неудачник – непризнанный поэт, бездомный бродяга…
А день все гас. Близилась ночь. И я теперь думал о ней со страхом.
Всю жизнь несчастья гнали меня на вокзал, это верно. Но ведь, с другой стороны, именно здесь, в этих местах, я всегда и спасался от несчастий! И может быть, поэтому столь ощутимо западают мне в душу гудки поездов – тревожат меня и томят? В них я всю жизнь угадываю не только голос беды, но еще и зов несвершившегося, дальний оклик надежды…
Ты всегда выручал меня, подумал я, озирая шумный вокзал, неужто ты и теперь не поможешь мне, дружище? Я подумал так – и вдруг увидел невдалеке щуплую Гогину фигурку.
Гога был не один. Рядом с ним стоял незнакомый мне парень, плечистый, рослый, в распахнутой телогрейке и меховой, сбитой на ухо шапке.
Они о чем-то беседовали, смеясь. Затем парень достал из кармана папиросную пачку – ощупал ее, досадливо скомкал и выбросил. Тогда Гога повернулся, указывая пальцем на табачный киоск. И в это мгновение наши взгляды встретились.
– Эй, Чума, – закричал он, – ты что здесь делаешь?! Вот, легок на помине!
И он поспешил ко мне, семеня и подмигивая, таща собеседника за рукав.
– Мы как раз о тебе толковали! – зачастил Гога. – Я ему рассказывал про твои делишки. Он ведь тоже завязавший, отошедший от кодлы. Такой же «бывший», как и ты… Да вы познакомьтесь.
Пожимая мне руку, парень сказал сиповатым, застуженным баском:
– Иван Туманов. Рад увидеться! Я о тебе давно слышал – еще у хозяина… Как же, как же! Рад!
– Ты что, тоже с 503-й стройки? – спросил я.
– Оттуда, – кивнул Иван. – Курейку знаешь?
– Еще бы не знать, – усмехнулся я, – памятные места. Я там на штрафняке был.
– Да ну? – отозвался он. – Значит, мы по соседству чалились. Штрафняк на сороковой версте стоял, а наш лесозавод – пониже, у самого устья. Н-да. Вот как… Землячки, стало быть. И когда ж ты, земеля, там был?
– В пятьдесят первом году.
– А я как раз в тот год, осенью, на свободу вышел.
– Ну, сейчас что делаешь?
– Тружусь, – улыбнулся Иван, – а что мне еще остается? Коль уж завязал, значит – кончики. Надо вкалывать!
Улыбка у него была простецкая, открытая – до ушей. И весь он выглядел на зависть крепким и ладным, и по лицу его, по всему его облику, заметно было, что он не ропщет на судьбу и вполне доволен своей участью.
Я спросил, с интересом разглядывая этого парня:
– Где же ты теперь вкалываешь?
– В экспедиции… Производим археологические раскопки древних городищ… В общем, экспедиция эта – от академии наук, понимаешь? Ученых всяких навалом. Ну а я при них состою в работягах. Старшим – куда пошлют.
– И нравится?
– А конечно! Заработки приличные. И работенка тоже подходящая. Как я человек простой… Всю жизнь в лагерях жидкие щи хлебал, ломом подпоясывался… Мне не привыкать. Да ведь и образование мое – сам понимаешь. Неполное начальное. Это ты один такой у нас – и грамотный, и талант имеешь. Твое дело, ка-а-анешно, особое!
– Он вообще везучий, – поддакнул Гога.
– Везучий, – убежденно сказал Иван, – ясное дело!
– Да какой я везучий, – уныло махнул я рукой, – где оно, это везенье? В чем? Наоборот.
– Ну как же! – ответил Иван. – Мне Гога рассказывал, все уши прожужжал… Зашел в Союз писателей, рванул там валюту – и в кабак. Чем не жизнь?! – Он прищурился. – Скоро небось в большие люди выйдешь, с нами и знаться не захочешь.
– Эх, да все это, ребята, не так, – проговорил я, запинаясь, – вранье это все… Говоря по совести, дела мои дрянь.
И внезапно – внезапно для себя самого – я откровенно, без прикрас, рассказал ребятам обо всем, что со мною нынче случилось. Передал им разговор с Сартаковым. И сообщил подробности последней нашей встречи с Рашпилем на воровской малине. Мне трудно было говорить. Но я устал и отчаялся, и гордыня моя на морозе ослабла. Да и какой был смысл теперь кривляться и что-то утаивать?
Ребята слушали меня молча, изумленно. Затем Иван сказал, крякнув и поджимая губы:
– Вот, значит, как! Ай-яй. Что ж, перекурим это дело – обдумаем… Ты – погоди!
Он отошел за папиросами. Я повернулся к Гоге – пристально глянул ему в глаза. Мне казалось, что Гога будет насмехаться, иронизировать надо мною. И ждал этого – с каким-то даже вызовом. Но нет; вид у него был не насмешливый, а скорее, грустный.
– Сколько же у тебя наличных? – спросил он тихо.
– Мало, брат, – пробормотал я, – пара копеек всего. Эх, да что…
– Ну так держи! – Он торопливыми пальцами расстегнул тужурку. – Я кое-чего подшиб, подработал. Не знаю, то ли наконец фарту набрался, то ли рука начала привыкать, но нынешний вечер был удачным. Мы с Ноздрей, часа два назад, приличного фраера накололи. Жирный достался сазан, наваристый… Грошей, правда, оказалось негусто, но зато среди багажа попался чемоданчик – небольшой такой, плоскинький уголок, – с чем, как ты думаешь? С серебром! Всякие там ложечки, вилочки, то да се…
Сообщая все это обычной, бойкой своей скороговорочкой, Гога одновременно рылся в карманах пиджака, вытаскивал мятые бумажки, разглаживал их в ладонях.
– Вот, держи! – Он сунул деньги мне в руку. – Долг платежом красен… Тут три сотни. Мало, конечно, смех, но – на первый случай.
– А кстати, – спросил я, пряча бумажки, – где сейчас Ноздря?
– Отвалил, – сказал Гога, – поволокся к фарцовщикам – искать покупателя.
– Послушай-ка… – Я запнулся на миг. – Ты Ноздре не говори. Не стоит… ладно?
– О чем это ты? – спросил Гога. И потом: – Ах вот что… вообще-то, ты прав, пожалуй. Трепаться – зачем? – И он мигнул, понимающе.
Вернулся Иван. Вскрыл пачку «Беломорканала». Щелкнул ногтем по донышку, выскочили три папироски. Одну он сейчас же ухватил зубом, зажал в углу рта. Две других предложил нам. Мы задымили. И погодя Иван сказал, задумчиво покусывая папиросный мундштук:
– Н-да. Положение твое действительно тухлое. Но что-то делать надо, так оставлять нельзя. Пропадешь. Скажи-ка… – Он опустил на плечо мне тяжелую свою лапу. – Только честно, браток: хочешь со мной – в экспедицию?
– Хочу, – ответил я радостно. – Мне теперь все равно куда, лишь бы была работа.
– Значит, согласен, – протяжно проговорил Иван, – хорошо… – Он поморщился, чмокнул губами. – Тогда вот что. Я здесь как раз с начальником, с завхозом экспедиции. Приехали кое-какие грузы получать. Он мужик толковый, свойский. Бывший майор, фронтовик, с ним можно поладить… Идем-ка к нему! Объяснишь ему все, расскажешь, авось он и согласится зачислить тебя в наш отряд.