В.Г. Белинский – В.П. Боткину* (8 сентября 1841 г.)
Ты не так понял: мое вспоминание старых дрязг – ты принял его как будто за указ тебе в прошедшем. Боткин, в нем, в этом прошедшем, много дряни – не спорю; но забыть ее нет возможности, ибо с нею соединено тесно и все лучшее, что было в нашей жизни и что навсегда свято для нас. Нет нужды говорить, что ни один из нас не может похвалиться, ни упрекнуть себя большею долею дряни; количество равно с обеих сторон, и нам нельзя завидовать друг другу или стыдиться один другого. Но я не о том писал и не то хотел сказать: ты не так понял меня. Постараюсь однажды навсегда уяснить это обстоятельство, чтоб оно больше не смущало тебя. Ты знаешь мою натуру: она вечно в крайностях и никогда не попадает в центр идеи. Я с трудом и болью расстаюсь с старою идеею, отрицаю ее донельзя, а в новую перехожу со всем фанатизмом прозелита. Итак, я теперь в новой крайности, – это идея социализма, которая стала для меня идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. Все из нее, для нее и к ней. Она вопрос и решение вопроса. Она (для меня) поглотила и историю, и религию, и философию. И потому ею я объясняю теперь жизнь мою, твою и всех, с кем встречался я на пути к жизни. Видишь ли: мы дружились, ссорились, мирились, опять ссорились и снова мирились, враждовали между собою, неистово любили один другого, жили, влюблялись, – по теории, по книге, непосредственно и сознательно. Вот, по моему мнению, ложная сторона нашей жизни и наших отношений. Но должны ли мы винить себя в этом? И мы винили себя, клялись, проклинали, а лучше не было, нет и не будет. Любимая (и разумная) мечта наша постоянно была – возвести до действительности всю нашу жизнь, а следовательно, и наши взаимные отношения; и что же! мечта была мечтой и останется ею; мы были призраками и умрем призраками, но не мы виноваты в этом, и нам не в чем винить себя. Действительность возникает на почве, а почва всякой действительности – общество. Общее без особого и индивидуального действительно только в чистом мышлении, а в живой, видимой действительности оно – онанистическая, мертвая мечта. Человек – великое слово, великое дело, но тогда, когда он француз, немец, англичанин, русский. А русские ли мы?.. Нет, общество смотрит на нас как на болезненные наросты на своем теле; а мы на общество смотрим как на кучу смрадного помету. Общество право, мы еще правее. Общество живет известною суммою известных убеждений, в которых все его члены сливаются воедино, как лучи солнца в фокусе зажигательного стекла, понимают друг друга, не говоря ни слова. Вот почему во Франции, Англии, Германии люди, никогда не видевшие друг друга, чуждые друг другу, могут сознавать свое родство, обниматься и плакать – одни на площади в минуту восстания против деспотизма за права человечества, другие хотя в вопросе о хлебе, третьи при открытии памятника Шиллеру. Без цели нет деятельности, без интересов нет цели, а без деятельности нет жизни. Источник интересов, целей и деятельности – субстанция общественной жизни. Ясно ли, логически ли, верно ли? Мы люди без отечества – нет, хуже, чем без отечества мы люди, которых отечество – призрак, – и диво ли, что сами мы призраки, что наша дружба, наша любовь, наши стремления, наша деятельность – призрак. Боткин, ты любил – и твоя любовь кончилась ничем. Это история и моей любви. Станкевич* был выше, по натуре, обоих нас, – и та же история. Нет, не любить нам, и не быть нам супругами и отцами семейств. Есть люди, которых жизнь не может проявиться ни в какую форму, потому что лишена всякого содержания: мы же – люди, для необъятного содержания жизни которых ни у общества, ни у времени нет готовых форм. […] Вот, что я хотел тебе сказать и чего ты не понял. Я упомянул о старом не вследствие досады и не в виде жалобы, а как о старом предмете нового сознания. Не тень неудовольствия хотел я бросить на наши прежние отношения, но пролить на них примирительный свет сознания, не обвинять хотел я тебя или себя, но оправдать. Ища исхода, мы с жадностью бросились в обаятельную сферу германской созерцательности[5] и думали, мимо окружающей нас действительности, создать себе очаровательный, полный тепла и света, мир внутренней жизни. Мы не понимали, что эта внутренняя, созерцательная субъективность составляет объективный интерес германской национальности, есть для немцев то же, что социальность для французов. Действительность разбудила нас и открыла нам глаза, но для чего?.. Лучше бы закрыла она нам их навсегда, чтобы тревожные стремления жадного к жизни сердца утолить сном ничтожества […]
Но третий ключ – холодный ключ забвенья —
Он слаще всех жар сердца утолит…
Мы, Боткин, любим друг друга; но наша любовь – огонь, который должен питаться сам собою, без внешней поддержки. О, если бы ему масла внешних общественных интересов! […] Социальность – или смерть! Вот девиз мой. Что мне в том, что живет общее, когда страдает личность? Что мне в том, что гений на земле живет в небе, когда толпа валяется в грязи? Что мне в том, что я понимаю идею, что мне открыт мир идеи в искусстве, в религии, в истории, когда я не могу этим делиться со всеми, кто должен быть моими братьями по человечеству, моими ближними во Христе, но кто – мне чужие и враги по своему невежеству? Что мне в том, что для избранных есть блаженство, когда большая часть и не подозревает его возможности? Прочь же от меня блаженство, если оно достояние мне одному из тысяч! Не хочу я его, если оно у меня не общее с меньшими братьями моими! Сердце мое обливается кровью и судорожно содрогается при взгляде на толпу и ее представителей. Горе, тяжелое горе овладевает мною при виде и босоногих мальчишек, играющих на улице в бабки, и оборванных нищих, и пьяного извозчика, и идущего с развода солдата, и бегущего с портфелем под мышкою чиновника, и довольного собою офицера, и гордого вельможи. Подавши грош солдату, я чуть не плачу, подавши грош нищей, я бегу от нее, как будто сделавши худое дело и как будто не желая слышать шелеста собственных шагов своих. И это жизнь: сидеть на улице в лохмотьях, с идиотским выражением на лице, набирать днем несколько грошей, а вечером пропить их в кабаке, – и люди это видят, и никому до этого нет дела! Не знаю, что со мною делается, но иногда с сокрушительною тоскою смотрю я по нескольку минут на девку… и ее бессмысленная улыбка, печать разврата во всей непосредственности рвет мне душу, особенно, если она хороша собою. Рядом со мною живет довольно достаточный чиновник, который так оевропеился, что, когда его жена едет в баню, он нанимает ей карету; недавно узнал я, что он разбил ей зубы и губы, таскал ее за волосы по полу и бил липками за то, что она не приготовила к кофею хороших сливок; а она родила ему человек шесть детей, и мне всегда тяжело было встречаться с нею, видеть ее бледное, изнеможенное лицо, с печатью страдания от тирании. Выслушав эту историю, я заскрежетал зубами – и сжечь злодея на малом огне казалось мне слишком легкою казнию, и я проклял свое бессилие, что не мог пойти и убить его как собаку. И это общество, на разумных началах существующее, явление действительности!.. А сколько таких мужей, таких семейств! Сколько прекрасных женственных созданий, рукою дражайших родителей бросаемых на растление скотам вследствие расчета или бессознательности! И после этого имеет ли право человек забываться в искусстве, в знании! Я ожесточен против всех субстанциальных начал, связывающих в качестве верования волю человека! Отрицание – мой бог. В истории мои герои – разрушители старого – Лютер*, Вольтер*, энциклопедисты[6], террористы, Байрон («Каин»[7]) и т. п. Рассудок для меня теперь выше разумности (разумеется – непосредственной), и потому мне отраднее кощунства Вольтера, чем признание авторитета религии, общества, кого бы то ни было! Знаю, что средние века – великая эпоха, понимаю святость, поэзию, грандиозность религиозности средних веков; но мне приятнее XVIII век – эпоха падения религии: в средние века жгли на кострах еретиков, вольнодумцев, колдунов; в XVIII – рубили на гильотине головы аристократам, попам и другим врагам бога, разума и человечности. И настанет время – я горячо верю этому, настанет время, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы, когда преступник как милости и спасения будет молить себе казни, и не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; когда не будет бессмысленных форм и обрядов, не будет договоров и условий на чувство, не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать не воле, а одной любви; когда не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: «я люблю другого», любовник ответит: «я не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю жизнь; но ступай к тому, кого ты любишь», и не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно богу, скажет ей: хочу милости, а не жертвы… Женщина не будет рабою общества и мужчины, но, подобно мужчине, свободно будет предаваться своей склонности, не теряя доброго имени, этого чудовища – условного понятия. Не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья, будут люди, и, по глаголу апостола Павла, Христос даст свою власть Отцу, а Отец-Разум снова воцарится, но уже в новом небе и над новою землею. Не думай, чтобы я мыслил рассудочно; нет, я не отвергаю прошедшего, не отвергаю истории – вижу в них необходимое и разумное развитие идеи; хочу золотого века, но не прежнего, бессознательного животного золотого века, но приготовленного обществом, законами, браком, словом, всем, что было в свое время необходимо, но что теперь глупо и пошло. Боткин, ведь ты веришь, что я, как бы ты ни поступил со мною дурно, не дам тебе оплеухи, как Катков* Бакунину* (с которым потом опять сошелся), и я верю, что и ты ни в каком случае не поступишь со мною так[8]: что же гарантирует нас – неужели полиция и законы? – Нет, в наших отношениях не нужны они – нас гарантирует разумное сознание, воспитание в социальности. Ты скажешь – натура? Нет, по крайней мepe я знаю, что с моей натурою, назад тому лет 50, почитая себя оскорбленным тобою, я был бы способен зарезать тебя сонного, именно потому, что любил бы тебя более других. Но в наше время и Отелло не удушил бы Дездемоны даже и тогда, когда б она сама созналась в измене. Но почему же мы очеловечились до такой степени, когда вокруг нас целые миллионы пресмыкаются в животности? – Опять натура? – Так? Следовательно, для низших натур невозможно очеловечение? – Вздор – хула на духа! Светский пустой человек жертвует жизнью за честь, из труса становится храбрецом на дуэли; не платя ремесленнику кровавым потом заработанных денег, делается нищим и платит карточный долг: что побуждает его к этому? Общественное мнение? Что же сделает из него общественное мнение, если оно будет разумно вполне? – К тому же воспитание всегда делает нас или выше, или ниже нашей натуры, да сверх того, с нравственным улучшением должно возникнуть и физическое улучшение человека. И это сделается через социальность. И потому нет ничего выше и благороднее, как способствовать ее развитию и ходу. Но смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови. Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов. К тому же: fiat justiti – pereat mundus[9].
Н.П. Огарев – А.И. Герцену* (2 февраля 1845 г.)
Герцен! А, ведь, дома жить нельзя. Подумай об этом. Я убежден, что нельзя. Человек, чуждый в своем семействе, обязан разорваться с семейством. Он должен сказать своему семейству, что он ему чужой. И если б мы были чужды в целом мире, мы обязаны сказать это. Только выговоренное убеждение свято. Время тайн исчезло. Только явное свято. Жить не сообразно с своим принципом есть умирание. Прятать истину есть подлость. Лгать из боязни есть трусость. Жертвовать истиной – преступление. Польза! Да какая ж польза в прятаньи? Все скрытое да будет проклято. В темноте бродят разбойники, а люди истины не боятся дня. Наконец, есть святая обязанность быть свободным. Мне надоело все носить внутри. Мне нужен поступок. Мне – слабому, нерешительному, непрактичному, dеm Grubelenden[10] – нужен поступок! Что ж после этого вам, более меня сильным? Или мы амфибии нравственного мира и можем жить попеременно во лжи и в истине? Чистосердечно – я не вижу возможности трансакций. Подумай об этом, Герцен, и напиши мне: да или нет. Твое «да» удесятерит мои жизненные силы. Твое «нет» ввергнет меня в скорбь, но ни на волос не пошатнет моего убеждения и упования.
Мне только одного жаль – степей и тройки, березы, соловья и снеговой поляны, жаль этого романтизма, которого я нигде не находил и не найду. Это привязанность к детству, к прошлому, к могилам. Мир вам, деды! Я перехожу к детям. Вас, друзья, мне не придется жалеть. Я не могу представить, чтоб мы были не вместе.
Будущность! Неужели она страшна? Неужели вместо того, чтоб быть членом святого семейства, придется сделаться поэтом отчаяния или просто смолкнуть в непроходимом одиночестве? Нет! нет! простите мне минуту сомнения! Да или нет, Герцен?
Проект учреждения книжного склада с библиотекой и типографией (не позднее 1845 г.)
[…] Пора России понять свое будущее, свое призвание в человечестве; пора являться в ней людям, а не одним степным лешим, привилегированным старожилам Росской земли, или заезжим фокусникам просвещения, бродящим по ее захолустьям и трущобам, с улыбкою пьяного презрения к человечеству России! […] Россия есть сама другая Европа, Европа средняя между Европой и Азией, между Африкой и Америкой, – чудная, неведомо-новая страна соединения всех крайностей, борьбы всех противоречий, слияния всех характеров земли. Пора же остановить на этой стране взор ее же девственного любомудрия, взор человечественного сострадания, взор любви и жизни, и paзумa. В ней, и только в ней сосредоточены все нити всемирной истории – этого гордиева узла, который так храбро разрубают парижские александры[11], не зная ничего, кроме Европы, и то плохо, и так хитро запутывают, воображая, что распутали, терпеливые труженики Германии – это дик[о]образы европейской мысли, с пастушескими нравами мечтательных тюленей. Пора увидеть Россию, пора прозреть на нее созерцанием не одной ее, как хотят ее литературные квасные медведи, угрюмо сосущие, в виду недостающегося европейского меду, ses lapas[12], а всего окружающего ее мира, который, наконец, ворвался в нее со всех сторон и отовсюду и бродит в ней хаосом нового общественного мироздания.
Кто уцелеет душою в этом столпотворении вавилонском, от которого некуда разбежаться, в естественном единстве необозримой, беспредельной средиземной равнины земного шара? Кто найдется умом в этой немой борьбе инстинктно-враждебных столкновений, нечаянных и негаданных за миг до роковой встречи! Борьбе татарской ярости с жестко-коварной флегмой немца, славянски-лукавого молодечества с нормански-восторженною, глухою лютостью белых медведей Скандинавии, армянского плутовства с английским эгоизмом расчетов, французского самохвальства с чукотски-мрачным тупоумием, итальянской живости с китайским хладнокровием, греческого пронырства с казацкой остервененностью нравов!.. Кто проникнет вещим слухом в тайный смысл этого глухого, неминучего брожения понятий, присмотрится к жизни этих болотно-стоячих вод, к этому бесструйному лепету, бесплескному трепету этого страшного, безбрежного мертвого моря человечества… Кто постигнет всю важность этих прений не словами, а дубинными фактами, не угрозами, а уходами, не бурным торжеством права или силы, а тихим, почти бесстрастным, почти ангельским смирением отчаянной воли, привыкшей биться каждую минуту на жизнь и смерть, для порядка вещей, направо и налево, назад и вперед, кругом и вверх и под ногами!.. Кто вразумится, как естествоиспытатель, что тут происходит, совершаясь воочию, химическое разложение всех стихий, всех пород человечества, пред слиянием их в одну породу – в одно человечество, человечество России! […] И увидев, наконец, то там, то сям побеги новой органической жизни, приветит с замиранием ceрдца свежеразумные, невинно-суровые, вдохновенные очи первенцев юного поколения России! […]
Пора же их видеть! Они всюду, они рождаются сотнями, они растут головою не по дням, а по часам! Они, едва прозрев на свет, уже погружаются в самобытную думу и, инстинктно отрешаясь старого грешного мира и всех дел его, мелеют в нем, бессильные, как молодые раки по морском отливе: они боязливо, но сурово поглядывают в нерешимости и на уходящие воды и на юный, как они сами, берег, еще столь свеже пустынный, столь девственно-влажный!.. Кто скажет им, этим бедным сиротам создания: «Вставайте, бедняжки! Шевелитесь, трогайтесь вперед, мои бедные, бесприютные! Ступайте, вам даны глаза и ноги! Вот юная земля, она создана для вас! Вот древний океан – вечный отец мира! Изучайте его мудрость, ловите, вяжите его, этого скользкого, седосмехого Протея[13]. Минувшее веков уходит пред вами в безотзывную даль, оставляя за собою, вокруг вас, новое – ту сферу, в которой вам суждено жить и подвизаться […] Вникайте же скорее в это старое, пока оно не ушло! Вразумляйтесь, вживайтесь умом в плодотворное новое, пока оно не перегнало вас, сущих на влажной мели новоземья!..»
К.Д. Кавелин – Т.Н. Грановскому* (4 марта 1855 г.)
[…] Отрицательная радость моя, желчная, ядовитая, по случаю перемены, так велика, что, может быть, я и увлекаюсь. Калмыцкий полубог, прошедший ураганом, и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лица у мысли, погубивший тысячи характеров и умов, истративший беспутно на побрякушки самовластия и тщеславия больше денег, чем все предыдущие царствования, начиная с Петра I, – это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры – околел, наконец, и это сущая правда! До сих пор как-то не верится! Думаешь, неужели это не сон, а быль? Я видел его погребальную процессию из Дворца в крепость[14], где он сгноил и обезумил столько людей и где бы ему приличнее было бы жить, чем лежать после смерти, – процессию беспорядочную, в шубах и шинелях, такую же бессмысленную, как все его царствование, – и все-таки до сих пор не могу еще прийти порядочно в себя! Если б настоящее не было так странно и пасмурно, будущее так таинственно загадочно, можно было бы с ума сойти от радости и опьянеть от счастия. Экое страшилище прошло по головам, отравило нашу жизнь и благословило нас умереть, не сделавши ничего путного. Говори после этого, что случайности нет в истории и что все совершается разумно, как математическая задача. Кто возвратит нам назад тридцать лет и призовет опять наше поколение к плодотворной и вдохновенной деятельности! Какому Ваалу[15] нового времени принесены в жертву лучшие силы, цвет и надежда России? Когда-то соберутся новые? Еще генерация, выросшая и воспитанная под самой несчастной звездой, лишенная энергии, идей, чести, только с виду носящая человеческий образ, должна пройти, пока выйдет что-нибудь путное. […]
Прокламация «К молодому поколению» (1861 г.)[16]
[…] Когда Манифест о воле был уже готов и оставалось только объявить его, русское правительство прежде всего струсило; оно испугалось своего собственного дела; ну, а если вся Россия поднимется? Если народ пойдет на Зимний дворец? И решили объявить народу волю в великом посту, а балаганы на время масленицы отнесли подальше от дворца – на Царицын луг. О, знание сердца человеческого! О, знание русского народа! Ведь правительство думало, что оно осчастливит свой народ? Где же слыхано, чтобы человек счастливый пошел бить стекла и колотить встречных? Если же правительство боялось народа – значит, оно имело причины его бояться. И точно, причина была: во-первых, государь обманул ожидание народа – дал ему волю не настоящую, не ту, о которой народ мечтал и какая ему нужна. Во-вторых, он украл у него радость, объявил манифест в великом посту, а не 19 февраля. В-третьих, организацией комиссий, составлявших и рассматривавших «Положение», государь показал полнейшее презрение ко всему народу и к лучшей, то есть к образованнейшей, честнейшей и способнейшей, части русского общества – к народной партии: все дело велось в глубочайшем секрете, вопрос разрешался государем и помещиками, никто из народа не принимал участия в работе, журналистика не смела пикнуть – царь давал народу волю как милость, как бросают сердящемуся псу сухую кость, чтобы его успокоить на время и спасти свои икры. […]
Романовы, вероятно, забыли, что они свалились не с неба, а выбраны народом, потому что их считали способнее управлять Россией, чем каких-нибудь польских и шведских королевичей[17]. Вот почему, если они не оправдывают надежд народа, долой их! Нам не нужна власть, оскорбляющая нас; нам не нужна власть, мешающая умственному, гражданскому и экономическому развитию страны; нам не нужна власть, имеющая своим лозунгом разврат и своекорыстие.
Нам нужен не царь, не император, не помазанник божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность; мы хотим иметь главой простого смертного, человека земли, понимающего жизнь и народ, его избравший. Нам нужен не император, помазанный маслом в Успенском соборе, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье. […]
Мы не знаем ни одного сословия в России, которое бы не было оскорблено императорской властью. Обижены все. Последняя обида нанесена как раз в то время, когда императорская власть думала, что она творит великое дело, что она кладет первый камень великому будущему России. Мы не отвергаем важности факта, заявленного манифестом 19 февраля; но мы видим важность его не в том, в чем видит его важность правительство. Освобождение крестьян есть первый шаг или к великому будущему России, или к ее несчастию; к благосостоянию политическому и экономическому или к экономическому и политическому пролетариату. […]
Правительство наше, вероятно, не догадывается, что, положив конец помещичьему праву, оно подкосило свою собственную императорскую власть. Император был крепок только помещиками, и Екатерина II отлично понимала это, называя себя первой помещицей. Кончились помещики, кончилось и императорство – у него нет больше почвы, осталось имя без сущности, форма без содержания. […]
Если Александр II не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу, тем хуже для него. Общее недовольствие могло бы еще быть успокоено, но если царь не пойдет на уступки, если вспыхнет общее восстание, недовольные будут последовательны – они придут к крайним требованиям. Пусть подумает об этом правительство, время поправить беду еще не ушло; но пусть же оно и не медлит.
Но, с другой стороны, и мы должны помнить, что имеем дело с правительством ненадежным, с правительством, которое временными уступками будет успокаивать нас и из личных, временных выгод готово испортить все будущее всей страны – для десяти подлецов ничего не значит счастье шестидесяти миллионов.
Молодое поколение! Не забывайте этого.
Не забывайте того, что мы обращаемся к вам по преимуществу, что только в вас мы видим людей, способных пожертвовать личными интересами благу всей страны. Мы обращаемся к вам потому, что считаем вас людьми, более всего способными спасти Россию, вы – настоящая ее сила, вы – вожаки народа, вы должны объяснить народу и войску все зло, сделанное нам императорской властью, вы должны показать народу, что тут нет никакого помазания, что бог познается в делах общего блага, в делах добрых, а где добра нет, там действует злая сила – дух тьмы, а этот-то дух и есть русская императорская власть в том виде, как она существовала до сих пор.
Мы должны объяснить народу, что у него есть доброжелатели, что есть люди, желающие, чтобы он владел землей, а не находился в вечной зависимости от землевладельцев; есть люди, желающие убавить ему подати и всякие платежи, водворить правду в суде, избавить народ от лишних нянек и опекунов.
Не забудьте и солдат. Объясните им, что и у них есть доброжелатели, которые хотели бы убавить солдатам срок службы, дать им больше жалованья, избавить их от палок. […]
В последнее время расплодилось у нас много преждевременных старцев, жалких экономистов, взявших свой теоретический опыт из немецких книжек. Эти господа не понимают, что экономизм нищает нас в духовном отношении, что он приучает нас только считать гроши, что он разъединяет нас, толкая в тесный индивидуализм. Они не понимают, что не идеи идут за выгодами, а выгоды за идеями. Начиная материальными стремлениями, еще придем ли к благосостоянию? – односторонняя экономическая наука нас не выручит из беды. Напротив, откинув копеечные расчеты и стремясь к свободе, к восстановлению своих прав, мы завоюем благоденствие, а с ним, разумеется, и благосостояние, то есть то, чего нам так хочется, – деньги.
А эти, к несчастью, плодящиеся у нас конституционные и экономические тенденции ведут к консерватизму, они черствят человека, они ведут к сословному разъединению, к привилегированным классам. Хотят сделать из России Англию и напитать своею английскою зрелостью. Но разве Россия по своему географическому положению, по своим естественным богатствам, по почвенным условиям, по количеству и качеству земель имеет что-нибудь общее с Англией? Разве англичане на русской земле вышли бы тем, чем они вышли на своем острове? Мы уж довольно были обезьянами французов и немцев, неужели нам нужно сделаться еще и обезьянами англичан? Нет, мы не хотим английской экономической зрелости, она не может вариться русским желудком.
Нет, нет, наш путь иной
И крест не нам нести…[18]
Пусть несет его Европа. Да и кто может утверждать, что мы должны идти путем Европы, путем какой-нибудь Саксонии, или Англии, или Франции? Кто берет на себя ответственность за будущее России, кто может сказать, что он умнее шестидесяти миллионов, умнее всего населения страны, что он знает, что ей нужно, что он приведет ее к счастию? Где та наука, которая научила его этому, которая сказала ему, что его взгляд безошибочен? По крайней мере, мы не знаем такой науки, мы знаем только, что Гнейсты[19], Бастиа[20], Моли[21], Рау[22], Рошеры[23] раскапывают навозные кучи и гниль прошедших веков хотят сделать законом для будущего. Пусть этот закон будет их законом, а мы для себя попытаемся поискать закон другой.
Для неверующих мы делаем следующий пример. Существует Китай; ближайшие соседи его не знают другой страны, более цивилизованной. Рошеры и Моли Китая утверждают, что закон, по которому развивалась жизнь в Китае и слагалась тамошняя цивилизация, есть именно тот закон, по которому должны развиваться все народы. Соседи верят глубокомысленным ученым и, не видя жизни и цивилизации выше китайской, лезут сами из всех сил в Китай. Но вдруг оказывается, что есть другие страны, что у других народов существуют стремления, неизвестные китайцам. Следует ли из этого, что стремления эти вздор, что только китайская цивилизация и политические убеждения китайцев одни истинны? Человек, видевший только Европу, сотни немецких королевств с их кенигами, герцогами и принцами, или Францию с ее Наполеоном, разумеется, удивится, узнав, что в Америке порядки совсем другие. Почему же России не прийти еще к новым порядкам. Не известным даже и Америке? Мы не только можем, мы должны прийти к другому. […]
Европа сложилась из остатков древнего мира; тысячу лет назад в Европе была монархия, уж тогда Европа разбилась на могучих собственников и на бессильных рабов, не имевших земельной собственности, уж тогда было положено в ней начало того экономического и политического неравенства, которое привело и к пролетариату и вызвало социализм.
Европа пыталась было выйти из своего крайнего положения, но партия привилегированных людей была слишком сильна, вековые традиции были слишком крепки и в народе, и в тамошнем мещанстве, а социальные теории настолько смутны и слабы своей организационной стороной, что 1848 год должен был привести к неудаче. А этой-то неудачи струсили и наши западники, и наши доморощенные политикоэкономы. […]
Неудача 1848 года[24] если что-нибудь и доказывает, так доказывает только одно – неудачу попытки для Европы, но не говорит ничего против невозможности других порядков у нас, в России. Разве экономические, земельные условия Европы те же самые, что и у нас? Разве у них существует и возможна земледельческая община? Разве у них каждый крестьянин и каждый гражданин может быть земельным собственником? Нет. А у нас может. У нас земли столько, что достанет ее нам на десятки тысяч лет. […]
Мы похожи на новых поселенцев: нам ломать нечего. Оставимте наше народное поле в покое, как оно есть, но нам нужно выполоть ту негодную траву, которая выросла из семян, налетевших к нам с немецкими идеями об экономизме и государстве. […]
Никто нейдет так далеко в отрицании, как мы – русские. А отчего это? Оттого, что у нас нет политического прошедшего, мы не связаны никакими традициями. […] Вот отчего у нас нет страха пред будущим, как у Западной Европы, вот отчего мы смело идем навстречу революции, мы даже желаем ее. Мы верим в свои свежие силы; мы верим, что призваны внести в историю новое начало, сказать свое слово, а не повторять зады Европы. Без веры нет спасения, а вера наша в наши силы велика.
Если для осуществления наших стремлений – для раздела земли между народом – пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого. И это вовсе не так ужасно. Вспомните, сколько народу потеряли мы в польскую и венгерскую войну[25]. И для чего? Из капризов Николая, и не только без всяких выгод, но на позор своей страны. Вспомните, что Крымская война стоила нам 300 000 народу, что она разорила целый край, что ввела нас в громадный долг, а разве мы испугались ее? Нет, хоть она и стоила нам лучших сил страны. А разве наше дворянство – лучшая рабочая сила страны? Нет. До сих пор оно стояло враждебно к народу, оно было именно тем осадком общества, куда уходило все сочувствующее царской власти, все лакействующее, все ничего не делающее, все притесняющее народ, все своекорыстное, все вредное для России. Дворянство представляло у нас постоянно элемент более чем консервативный. Но нам могут заметить, что наше образование шло из дворянства, что лучшие люди были из этого сословия. Во-первых, это не совсем правда. А Ломоносов*, Кольцов[26], Белинский*? Во-вторых, лучшее, что выходило из дворянства, тотчас же отделялось от него и становилось на сторону угнетенного народа, […]