В хоромах Пантелеймона Мстиславича, великого князя земли Карачевской, царят растерянность и уныние.
В просторной, но низкой горнице, смежной с опочивальней князя, жарко и душно. Сквозь слюду невысоких окон заходящее июльское солнце льет рассеянный свет на стоящие у стен резные дубовые лари и червонит бороды троих бояр, понуро сидящих на скамье, у двери в опочивальню.
Воевода Семен Никитич Алтухов – средних лет дородный мужчина с белесым от времени шрамом, пересекающим левую щеку, – ходит из угла в угол по домотканому ковру, застилающему весь пол горницы. Из открытых дверей крестовой палаты[1] доносится тихий, временами усиливающийся женский плач.
Тому не минуло и часа, как с брянских рубежей прискакал вестник с худыми вестями. Выслушав его, престарелый князь Пантелеймон Мстиславич сильно разволновался, открыл было рот, чтобы отдать нужные распоряжения, но голос у него перехватило, и, качнувшись, он повалился на пол, средь горницы, где стоял. Лицо его побагровело, глаза ушли под лоб, из горла вырывался протяжный, мучительный хрип. Перепуганные бояре и слуги, подняв, перенесли его в опочивальню, и постельничий Тишка кинулся искать знахаря-ведуна Ипата, который на все княжество славился умением заговаривать кровь и врачевать болезни. На счастье, Ипат оказался дома и пришел тотчас. Вот уже с полчаса он находился в опочивальне князя, удалив оттуда всех, кроме помогавшего ему Тишки.
– Экую беду послал Господь, – негромко промолвил тучный боярин Опухтин, сидевший ближе всех к двери. – Не выдюжит князь. Однова уже было ему такое, годов тому пять, после блинов. И тогда еле выходили. Ну а ноне стар стал и немочен, эдакую хворь не пересилит…
– Не каркай, боярин, – приостанавливаясь, сказал воевода Алтухов, – князь наш крепок еще, а Бог милостив… Ну что, Тишка? – быстро обратился он к постельничему, который показался в эту минуту на пороге опочивальни.
– Ипат князю жилу отворил, почитай, с полковша крови выпустил, – вполголоса поведал Тишка, прикрывая за собой дверь, – а в сей час над тем ковшом чегось нашептывает и коренья туды крошит.
– Ну а князь как?
– Князь-батюшка враз хрипеть перестал, очьми водит и, видать, чегось молвить хочет, да голосу нет. А как дальше будет, баит Ипат, – на то воля Божья.
– За попом бы послать, – крестя длинную седую бороду, промолвил сидевший поодаль боярин Тютин.
– Отец Аверкий тута уже, в крестовой палате, с княжной да с Аришей о здравии князя молятся, – отозвался боярин Шестак. – А за княжичем послано ль?
– Оно-то послано, да где его теперь сыщешь? Почитай, с утра поскакал со своим Никишкой лисиц травить.
– То всем ведомо, каких лисиц он травит, – зло ухмыльнулся в рыжую бороду боярин Шестак. – По всему Карачеву лисенята с его обличьем бегают!
– Ты помолчал бы, боярин, – не глядя на него, хмуро промолвил Алтухов, – а то сам знаешь, какой у княжича с вами разговор. За то и плетете на него невесть что.
– Да я что? Знамо дело, молодость. Кто в таких годах Богу не грешен? Я это токмо к тому, что ежели надобно Василея Пантелеича борзо сыскать, так послали бы кого в Заречную слободу, до Кашаевой усадьбы.
В этот момент входная дверь с шумом распахнулась, и в горницу стремительно вошел высокий и ладный молодец в охотничьих сапогах и в сером, расшитом черными шнурами кафтане. На тонком серебряном поясе его, спереди висел небольшой, богато изукрашенный черкесский кинжал. От всей фигуры вошедшего веяло силой и удалью. Красивое лицо его, обрамленное темно-каштановой бородкой, было бледно и взволнованно.
– Что с батюшкой? Сказывайте! – быстро спросил он, большими карими глазами окидывая присутствующих, которые не торопясь встали при его появлении и степенно склонили головы в поклонах.
– Плох князь Пантелей Мстиславич, – ответил воевода Алтухов, – видать, причинился ему мозговой удар. Но приспел Ипат и кровь ему пустил немедля. Бог милостив, авось обойдется.
– С чего ж то родителю содеялось?
– Гонец с худыми вестями прибыл. Опять люди брянского князя Глеба Святославича наши села пожгли и полон угнали. Ну, услыхавши такое, князь-то и растревожился.
– А где тот вестник?
– Во дворе дожидается, княжич. Ничего родитель твой и приказать не успел.
– Добро, Семен Никитич, пришлешь его ко мне сей же час, – распорядился княжич Василий, открывая дверь в опочивальню.
Войдя, он увидел грузное тело отца, лежащее под образами, на широкой лавке, покрытой узорчатыми коврами. В центре божницы, перед большим, потемневшим от времени образом архангела Михаила – драгоценнейшей реликвией, которую карачевские князья унаследовали от славного предка своего, святого Михаила, великого князя Черниговского, – теплилась лампада из венецианского стекла, оправленная золотом. Немигающий свет ее слабо освещал седую бороду князя и бледное лицо его с широко открытыми глазами, смотревшими теперь прямо на сына.
– Батюшка, что это с тобой приключилось? – участливо спросил Василий, опускаясь перед лавкой на колени и прижимаясь губами к безжизненно свесившейся руке отца.
Лицо больного исказилось жалкой гримасой. Видно было, что он силится что-то сказать, но голос ему не повиновался, и с губ, как бы с трудом отлипая от них, сползали в тишину комнаты лишь тягучие, ничего, кроме страдания, не выражающие звуки.
– Не труди себя, княже, – промолвил, приближаясь к постели, Ипат, которого Василий сразу и не приметил. – Хвала Господу, смерть стороною прошла. Теперь токмо дай себе роздых да покой и не печалуйся: невдолге говорить будешь лучше прежнего.
Василий при этих словах быстро поднял голову и глянул на знахаря.
– Истину рек? Жив будет батюшка?
– Господь велик! Не один годок поживет еще наш пресветлый князь, родитель твой. Вовремя меня отыскал ваш слуга.
Лицо Василия осветилось радостью. Поднявшись на ноги, он сунул руку в карман кафтана, но там оказалось лишь несколько мелких серебряных монет. Оглянувшись по сторонам, он взял стоящий на подоконнике серебряный кубок, покрытый узорчатой резьбой, всыпал в него деньги и протянул знахарю.
– Ну, спаси тебя Бог, Ипат. А я навеки должник твой за батюшку! – с чувством промолвил он.
– Благодарствую, княжич. Рад служить славному роду вашему.
Василий снова взглянул на отца. Лицо его приняло теперь более спокойное выражение, но все же глаза, казалось, настойчиво требовали чего-то.
– Почивай, батюшка, набирайся сил, – сказал Василий, – а я сей же час велю отцу Аверкию во здравие твое молебен отслужить да сам допрошу давешнего вестника. И не мешкая поведу отряд по следам тех окаянных брянцев. Коли не успели они уйти за Десну, даст Бог, отобью наших людишек. А ежели с тем припоздаю, – перейду ночью реку и Глебкиных смердов в полон угоню!
При этих словах лицо старика выразило полное удовлетворение. Казалось, именно это он и желал сказать сыну. Он закрыл глаза и задышал ровнее. Перекрестившись на лик архангела и кивнув Ипату, Василий на цыпочках вышел из опочивальни и тихонько прикрыл за собою дверь. В передней горнице теперь еще прибавилось народа.
– Слава Христу, лучше родителю, – ответил он на обращенные к нему со всех сторон вопросительные взгляды. – Ипат говорит, жив и здоров будет. Пусть протопоп во здравие князя немедля молебен готовит. А ты, Семен Никитич, – обратился он к воеводе, – давай мне вестника.
– Тутка он, княжич, давно тебя дожидает.
От стены отделился и отвесил Василию земной поклон невысокий, но крепко сбитый крестьянский парень в лаптях, холщовых портах и изорванной в клочья рубахе. В русых курчавых волосах его запеклась кровь, на щеке виднелся припухший багровый рубец.
– Сказывай! – окинув его взглядом, приказал княжич.
– С села Клинкова мы, что по тую сторону Ревны, поприщ[2] сорок отселя будет, – начал парень. – Ну, вот, вышли мы утресь на косовицу, а они, значит, брянцы-то, из лесу-то и налети! И давай, значит, нас имать и вязать! Мужиков и баб, всех повязали. Ну, кой-кто все же утек. Налетели они, стало быть, опосля на село, а там уже людишки упреждены были, – все в лес схоронились, одни старики пооставались. Ну, со зла они возьми да и подпали село…
– Погоди, – прервал его Василий. – Сколько же их было, брянцев-то?
– Да, почитай, сотни две конных.
– А вел их кто, тебе ведомо?
– Ведомо, пресветлый княжич! Вел их самолично дружок княжий, воевода Голофеев.
– Ну, добро, дальше сказывай!
– Ну, погнали нас, значит, в лес. По пути высмотрел я местечко и стрибанул было в заросли, но только достал меня один вой[3] плетью по рылу и привязал ремнем к своему седлу. Чуток не доходя Ревны, загнали нас всех на полянку, тут оставил воевода четырех караульных, а все прочее воинство повел грабить село Бугры, что оттель поприщ с пяток. Ну а караульные наши всему полону велели сесть в кучу посредь поляны, коней своих, всех вместе, привязали к дереву, а сами сели в холодке закусывать и брагу пить. Ну а я, значит, до одного из коней остался пристромленный. Только помалу я свои путы о стремя перетер, у трех коней неприметно отпустил подпруги, а четвертого, какой получше, отвязал, сиганул на него да и махнул в лес! Караульные крик подняли, но только покеда они коней своих заседлали, я уже далече утек. Лес энтот я знаю как свой двор, меня в ем не словишь! Ну и пригнал, значит, сюды…
– Молодец, парень! Как звать-то тебя?
– Лаврушкой звать, пресветлый княжич.
– Добро, Лаврушка, ступай отдохни. Иванец, – обратился княжич к одному из слуг, – отведи парня в людскую, прикажи там его накормить и напоить да выдать ему новые порты и рубаху!
Однако Лаврушка уходить не спешил и, переминаясь с ноги на ногу, просительно посматривал на княжича.
– Ну, чего еще хочешь? – приветливо спросил Василий.
– Дозволь, пресветлый княжич, послужить тебе! Повели взять меня в твою дружину. Живота не жалеючи буду за тебя биться, с кем укажешь. Конь у меня есть теперь ладный, с седлом и со всею справой.
– А семья твоя что скажет? Аль у вас и без тебя работников достает?
– Никого у меня нету, княжич: с малых годов сирота я. Господа ради у чужих людей возрос.
– Ладно, – с минуту подумав и оценивая парня взглядом, сказал Василий. – Коли так, оставайся, мне ратные люди нужны. Токмо не мысли, что будешь ты биться за меня либо за князя, родителя моего. Нам того не надобно, а вот рубежи свои мы блюдем крепко и будем биться за то, чтобы люди на землях наших могли спокойно пахать и косить и чтобы не угонял их в неволю ни злой сосед, ни поганый татарин. Ну, ступай теперь с Богом!
– Спаси тя Христос за милость твою, пресветлый княжич! А уж я послужу тебе верно, – кланяясь в землю, промолвил просиявший Лаврушка и, неловко повернувшись, направился к двери.
– Погоди, – остановил его Василий. – Сумеешь ты ночью вывести нас через лес, прямыми тропами, на след Голофеевой шайки?
– Вестимо, сумею, княжич! Они с полоном да с награбленным добром за один день на брянскую сторону нипочем не уйдут. Заночуют в лесу, и завтре мы их, как Бог свят, настигнем!
– Ну, ин ладно. Ступай подкрепись и отдохни, невдолге и выступим.
– Допрежь чем выступать, пристало бы тебе, Василей Пантелеич, с нами вместях думу подумать, – сказал боярин Опухтин, когда за Лаврушкой закрылась дверь горницы. – Досе наша беда не столь и велика: ну, угнали у нас с полста смердов. Может, еще по-доброму и в обрат их вызволим. А налетишь ты сейчас да посекешь вгорячах брянцев, – гляди, они на нас и большой войною пойдут.
– Когда это Глеб Святославич что-нибудь добром отдавал? Не дело говоришь ты, боярин. После мора людишек у нас вовсе мало осталось, что же, будем теперь глядеть, как последних угоняют?
– Людишки, то еще куда ни шло… А вот не навлек бы ты беды и на всех нас. Потому и говорю: надобно наперед думу подумать.
– Я и сам разумею, что делать, – резко ответил Василий, – и куда ты гнешь, мне тоже вдомек. Ежели бы погромили боярскую вотчину, ты бы первый закричал: бей и жги всякого! А до вольных людишек вам, боярам, нужды нет. Пускай, мол, пропадают сироты, только бы брянского князя не изобидеть, а то, чего доброго, осерчает он и под одну стать со смердами бояр карачевских учнет громить. Вот она, ваша думка, бояре!
– Молод ты еще, княжич, – выступил вперед боярин Шестак, – а речей таких мы ни от родителя твоего, ни от деда не слыхивали! Боярскую честь на Руси спокон веку все князья блюли. Ну а тебе, видать, смерды ближе, нежели боярство родовитое, – язвительно добавил он.
Лицо Василия вспыхнуло гневом, но он сдержался и, лишь сощурившись на тщедушного Шестака, надменно ответил:
– Ну, для меня, чей род от века княжит над Русью, ты, боярин, по родовитости недалеко ушел от любого смерда. Ты вот маленьких людей хулишь и не видишь того, что на смерде да на ратном человеке вся земля наша держится. Они ее и кормят и от ворогов боронят – вот потому всякий разумный князь должен им быть отцом и заступником. А вы, «родовитые», только о себе печалуетесь да под себя норовите подгрести все, что зацепить можно: и княжево, и смердово!
– Срамные слова говоришь ты, Василей Пантелеич, – наливаясь темною кровью, зашипел боярин Шестак, – и кабы не был в сей час недужен твой батюшка…
– Ты, Иван Андреич, моего батюшку сюда не приплетай, – повысил голос Василий, – за свои слова я сам умею ответ держать! А ты лучше бы помыслил о себе да о том, чтобы не пришлось нам спасать тебя от твоих же кабальных смердов. Мне ведомо, что деется в твоей вотчине, которую, к слову сказать, изрядно округлил ты не вельми чистыми путями.
– В вотчине моей я господин, мой в ней и закон! – задыхаясь, прохрипел Шестак. – А тебе, княжич…
– Помолчи, боярин, хватит! – крикнул Василий. – Я свое сказал, а коли тебе неймется, тогда дай срок, – я тебе рога обломаю! Кончена дума, бояре, прошу всех в крестовую, на молебен! А ты останься, Семен Никитич, с тобою есть еще разговор.
Бояре, негодующе бормоча и утирая платками вспотевшие лысины, направились в крестовую палату, откуда уже тянуло пряным запахом ладана и слышались возгласы протопопа Аверкия. Вскоре в горнице остались только княжич и воевода.
– Слыхал, Семен Никитич, – спросил Василий, когда последняя боярская спина исчезла за дверью, – сколь хочется им меня в свою веру обратить? Пусть пождут, я им еще покажу, кто здесь хозяин!
– Не тронь ты их лучше, Василей Пантелеич, – угрюмо промолвил Алтухов. – Того зла, что они на Руси сеют, ты один николи не выведешь, а сила у них большая. С ними свяжешься – не будет тебе спокойной жизни.
– Страшен сон, да милостив Бог, – беспечно ответил Василий. – Ну, да не о том сейчас речь. Я так смекаю, что Лаврушка правду сказал: брянцы со всем полоном в наших лесах заночуют. Прямо на Брянск они от Бугров не пойдут: Пашка Голофеев не дурак и разумеет, что на этом пути мы их легко перехватить можем. Скорее всего пойдут они правым берегом Ревны и, не доходя Десны, лесом срежут к переправе у Свенского монастыря. Ты как мыслишь?
– Мыслю, как и ты: больше им переправиться негде. От Бугров туда поприщ пятьдесят, – до ночи они с полоном и половины того не пройдут. Стало быть, настигнуть их не столь трудно.
– Добро! Как месяц взойдет, так и выступим. Бери две сотни воев да скажи, чтобы хорошо подкормили коней: пойдем быстро и налегке. Лаврушке дашь саблю либо копье, что пожелает. А все прочее он завтра сам добудет, – видать, парень не промах. Ну, так с Богом!
– Иду, княжич. Все будет исполнено.
Боярин Шестак с трудом дождался окончания молебна. Он, по привычке, истово крестился и клал поклоны, как и все, но смысл происходящего и возгласы протопопа проходили мимо его сознания. В груди его кипели гнев и возмущение. Дерзости княжича давно были боярину не в диковинку, но сегодня он был задет особенно чувствительно: род его и впрямь был не слишком знатен, а небольшую вотчину, унаследованную от отца, он увеличил во много раз, пользуясь всякими средствами. Были среди них и такие, о которых боярин сам не любил вспоминать и уж совсем не терпел, когда на них намекали другие.
По окончании молебна он нарочно задержался в крестовой палате, вступивши в долгую беседу с отцом Аверкием, а когда все разошлись, вышел в горницу и приоткрыл дверь в княжью опочивальню.
Старый князь неподвижно лежал под божницей, глаза его были закрыты, грудь дышала ровно. Казалось, он мирно спит. На широком ларе у окна, подстелив овчину, спал постельничий Тишка. Знахарь сидел у изголовья княжьей постели и поднял голову на скрип открывшейся двери.
– А ну, выдь сюда, Ипат, – поманил его в горницу боярин. – Хочу распытать тебя о здравии князя, – сказал он, отводя ведуна к дальнему окну. – Сказывай, будет он жив?
– Сегодня смерть мимо прошла, – уклончиво ответил Ипат, – а когда возвернется за князем, о том лишь Бог ведает. Может, завтра, а может, допрежь того и всех нас посетит.
– Ты не виляй языком, колдун! Сказывай правду!
– Не гневайся, боярин. Сам ведаешь, бывает правда, за которую и батогов получить недолго.
– Коли правду скажешь, меня не бойся, а бойся, коли солжешь: за тобою я тоже кое-что знаю. Сказывай как на духу: выживет князь?
– В эти дни не умрет, но недолго протянет, – подумавши, ответил Ипат. – Жизнь его теперь на волоске: чуть что – и оборвется.
– Истину кажешь?
– Истину, боярин. Больше как три месяца едва ли проживет.
Шестак замолчал и задумался, ероша толстыми пальцами редкую рыжую бороду. Потом, пристально глядя на ведуна, спросил:
– А сын твой Ивашка тут?
– А где ему быть? Вестимо, тут.
– Он, поди, не забыл еще, как княжич Василей летось его при девках плетью отходил?
– Ты это к чему, боярин? – насупившись, спросил Ипат.
– А вот к тому. На большое-то княжение али не Василей ныне сядет?
– Знамо, он. Ну и что?
– Да ништо… Ты вот что, Ипат: сей же час снаряжай своего Ивашку в Козельск. Коня пусть возьмет на моей конюшне. Накрепко накажи ему пересказать князю Титу Мстиславичу мое слово: старшой-то братец его, князь Пантелей Мстиславич, вельми плох и больше как до Покрова не протянет. Разумеешь?
– Разумею, боярин. Будет сделано.
– Да гляди, язык закуси покрепче и сыну накажи тож. А то у княжича рука тяжелая, чай, твой Ивашка помнит! Пусть не жалеет коня и гонит во весь дух. За три дня обернется, полгривны ему от меня. Да еще пусть скажет козельскому князю, что невдолге я и сам к нему буду.
– Ладно, боярин, все сделаю, как велишь.
– Ну, с Богом!
Того же лета 6747[4] взяша татарове Чернигов и град пожгоша, и монастыри разграбиша, и люди овы избиша, и овы ведуще босы и без покровен во станы свое. И многы грады инии поплениша, и без пополох зол по всеи Рускои земли, и сами не ведаху, где и кто бежит. Се же все сдеяся грех наших ради великих и неправды.
Черниговская летопись
Первая половина XIV века, к которой относится это повествование, принадлежит к одному из самых мрачных периодов русской истории. Русь, разделенная на враждующие между собой удельные княжества, управляемые сильно размножившимися потомками Рюрика, которые совершенно утратили чувство государственного единства, уже целое столетие изнывала под тяжестью татарского ига.
Нашествие монголов, в силу феодальной раздробленности страны, не встретило общего, согласованного отпора. Но по отдельности все русские князья во главе своих дружин и наскоро собранных народных ополчений смело вступали в неравный бой, предложения о сдаче гордо отвергали и мужественно встречали смерть.
В обширном княжестве Рязанском, на которое обрушился первый удар Бату-хана[5], не уцелел ни один город. Получив отказ в помощи от соседних княжеств, местное население отчаянно защищалось. Своей легендарной храбростью навеки прославил себя воевода Евпатий Коловрат; из восьми рязанских князей в битвах пало семеро, но силы были слишком неравны – татары наводнили Рязанщину и предали ее страшному опустошению. Летопись отмечает: «Изменися земля Рязанска, и не бе в ней ничто видети, – токмо дым и пепел».
Затем татары двинулись дальше, взяли города Коломну и Москву (последнюю отважно защищал несколько дней воевода Филипп Нянка, тут и сложивший свою голову), а потом осадили столицу северной Руси – Владимир. Великого князя Юрия Всеволодовича в городе не было: только что отказав в помощи рязанским князьям, теперь он сам столь же безуспешно рассылал гонцов к соседям и метался по своим городам, наспех собирая войско для попытки отразить страшного врага.
На пятый день осады татары взяли Владимир. В течение следующего месяца один за другим пали все остальные города северной Руси, а в злосчастной для русских битве на реке Сити было наголову разбито войско великого князя Юрия, который и сам был убит в этом сражении вместе с пятью другими князьями, принимавшими в нем участие[6].
Менее чем за три месяца покорив всю восточную и северную Русь[7], татары вторгнулись в смоленские и черниговские земли. Но тут их ожидало гораздо более упорное сопротивление, к тому же орда была уже частично ослаблена предыдущими боями, а потому ее продвижение значительно замедлилось: на покорение этих княжеств Батыю пришлось потратить около двух лет[8].
Героизмом своей обороны тут многие города стяжали себе неувядаемую славу. Доблестным защитникам Смоленска средневековый русский автор, имя которого до нас не дошло, посвятил особую, хвалебную повесть[9]. Но своей беспримерной стойкостью особенно прославился небольшой город Козельск, где княжил малолетний Василий из рода князей Черниговских. Количество осаждавших его татар почти в десять раз превышало население этого городка, тем не менее его защитники героически сопротивлялись в течение семи недель, а однажды сами сделали вылазку и уничтожили большую часть татарских осадных орудий. Задержав продвижение орды почти на два месяца, этот город пал только тогда, когда были перебиты все его защитники, а маленький князь Василий, по словам летописцев, утонул в крови[10]. Татары прозвали Козельск «злым городом», и, овладев его остатками, Батый приказал стереть их с лица земли.
Долго и отчаянно сопротивлялся и осажденный Чернигов. Взяв его после ряда жестоких приступов, татары город разграбили и сожгли, а жителей частью перебили, частью увели в плен. Стоит отметить, что только лишь черниговскому епископу Порфирию свирепые победители не сделали ни малейшего зла и отпустили его с миром[11].
Захватив после этого еще несколько южнорусских городов и овладев Крымом, Батый отвел свою орду на отдых и пополнение и только в конце следующего года смог приступить к осаде последней русской твердыни, древнего Киева, – «матери городов русских». Татары сосредоточили вокруг него огромное войско под командованием самых славных ордынских военачальников – Субедея и Бурундая. Летописец пишет, что в осажденном Киеве люди не слышали друг друга от скрипа татарских телег, рева верблюдов и ржания коней.
Десятки осадных машин днем и ночью метали в город огромные камни и толстые, как колья, стрелы, обвязанные горящей паклей; тяжелые тараны били в ворота и в стены, приступ следовал за приступом. Но защитники города, не зная отдыха и не жалея жизней, секлись с татарами на стенах, тушили пожары, заделывали проломы и сами бросались на вылазки.
Только после длительной осады, шестого декабря 1240 года, через проломы в стенах татары ворвались в Киев, но все его стотысячное население продолжало резаться с ними на улицах, отчаянно защищая каждый дом, каждую пядь земли. Этой героической обороной руководил талантливый и бесстрашный воевода Дмитро – наместник галицкого князя, которому принадлежал тогда Киев. Когда его, тяжело раненного, привели в шатер Батыя, последний из уважения к его исключительной доблести, вопреки татарскому обычаю, велел сохранить ему жизнь. Видимо, хотел возвратить и меч, но, когда спросил своего пленника, что он в этом случае будет делать, последний не задумываясь ответил: «Я снова подыму этот меч против тебя, хан!»
Большая часть уцелевшего киевского населения была перебита или уведена в рабство, а сам златоглавый Киев, насчитывавший около шестисот церквей и по величине соперничавший с Константинополем, был разграблен, разрушен и предан огню. Но и здесь татары пощадили монастыри и каменные церкви – деревянные, конечно, погибли в пламени общих пожаров.
Опустошив после этого Галицко-Волынское княжество, орда Батыя вторгнулась в Польшу и в Венгрию. Но к этому времени она была уже значительно ослаблена, ибо долгое и мужественное сопротивление Руси причинило ей огромные потери. Разумеется, столь упорно сражаясь с татарами, русский народ не ставил себе задачей спасение западных стран. Он защищал свои домашние очаги и независимость родной земли, ни о чем ином, вероятно, не помышляя, но все же именно русскому народу Западная Европа была обязана своим спасением.
По плану Чингисхана, этот завоевательный поход его непобедимых полчищ должен был закончиться на берегах Атлантического океана, после покорения всей Европы. И несомненно, этот план увенчался бы полным успехом, если бы непредвиденно стойкое сопротивление Руси не задержало орду на четыре с лишним года и не обескровило ее настолько, что от дальнейшего продвижения на запад пришлось отказаться. К тому же многие русские земли, хотя внешне и покорились, еще продолжали вести с поработителями ожесточенную борьбу партизанского типа. Она была особенно сильна в обширном Черниговском княжестве, где ее возглавлял князь Андрей Мстиславич, двоюродный брат святого Михаила, в конце концов схваченный и казненный татарами.
Правда, несколько лет спустя Батый предпринял новый поход на Европу, но она получила время подготовиться к отпору, что, впрочем, не помешало татарам дойти до берегов Адриатического моря. Однако из-под стен Венеции они повернули обратно, и если для этого у них были свои внутренние, чисто политические причины, то была, несомненно, и одна стратегическая: слишком рискованно было продолжать завоевание Европы, имея за спиной такого грозного противника, как Русь, хотя бы и поверженная.
Из всех крупных русских городов от Батыева нашествия не пострадали только Великий Новгород и Псков – до них татары не дошли нескольких десятков верст, хотя и обязали их платить дань. Все остальные важнейшие жизненные центры Русской земли – города Киев, Чернигов, Владимир, Суздаль, Рязань, Переяславль, Ростов, Ярославль, Муром, Москва и множество других – были совершенно разрушены. За небольшими исключениями их приходилось не восстанавливать, а строить наново[12]. И это требовало огромных усилий и жертв, тем более трудных, что в борьбе с татарами страна обезлюдела, благосостояние ее было в корне подорвано, победители наложили на уцелевшее население тяжелую дань, а княжеские раздоры и междоусобия не прекращались даже и под ханской властью.
Однако в начале второй четверти XIV века в беспросветной тьме, нависшей над Русью, занимаются первые проблески рассвета: умный и напористый хозяин незначительного тогда Московского удела, князь Иван Данилович, прозванный Калитой, всеми правдами, а более неправдами получает от золотоордынского хана Узбека ярлык на великое княжение, переносит из Владимира в Москву кафедру главы русской Церкви, митрополита Феогноста, и с его помощью начинает объединять вокруг Москвы русские земли, раздробленные на множество удельных, фактически самостоятельных княжеств.
Весьма важным и благоприятным для Руси обстоятельством было то, что Иван Данилович сумел добиться права самому собирать в своем княжестве дань, которую нужно было выплачивать победителям. Вслед за ним получили это право и другие крупные князья. До этого дань собирали особые татарские уполномоченные – баска́ки, и их наезды на Русь всегда сопровождались злоупотреблениями и насилиями. На баскаков управы не было: по положению, определенному для них еще Чингисханом, они стояли выше князей и военачальников, имели право вмешиваться во внутренние дела побежденной страны, творить в ней суд и расправу, отчитываясь в своих действиях только перед великим ханом.
Новая система сбора дани не только избавляла Русь от этого зла, но и давала великому князю возможность удержать в своих руках часть собранных средств. Он их употреблял на укрепление мощи своего княжества и на его расширение: некоторые соседние уделы он просто покупал у их владельцев.
Таким образом, Иван Калита, каковы бы ни были его нравственные качества[13], в истории Руси является первым искусным зодчим, начавшим из феодальных «кирпичей» строить то грандиозное здание, которое впоследствии превратилось в великое Российское государство.
Как уже было отмечено, в числе дотла разрушенных русских городов находился и Чернигов, бывший столицей огромного княжества, по занимаемой площади, богатству и количеству городов в ту пору самого крупного на Руси. Последним его государем был великий князь Михаил Всеволодович, в 1246 году зверски убитый в ставке хана Батыя и причисленный православной Церковью к лику святых мучеников.
Стоит отметить, что, вопреки весьма распространенному мнению, он был казнен вовсе не за отказ изменить своей вере. Никто его к этому не принуждал: татары отнюдь не были религиозными фанатиками, отличаясь, наоборот, полнейшей терпимостью и даже уважением к чужим верованьям. Они не только не стремились отвратить русских от православия, но и своим не возбраняли принимать его. Достаточно вспомнить, что старший сын Батыя, хан Сартак, и его жена были православными; почти несомненно был им и дядя Батыя Чагатай – второй сын Чингисхана; мурза Чет, в крещении Захарий, отпущенный из Орды великим ханом Узбеком к Ивану Калите, на свои средства выстроил знаменитый Ипатьевский монастырь. Несколько крестившихся татар были причислены русской Церковью к лику святых. Таков, например, святой Петр Ордынский, племянник Батыя, умерший в Ростове монахом в 1290 году. Святой Петр, мученик Казанский, тоже был татарином. Память первого из них празднуется 30 июня, второго – 24 марта. Были и другие.
В силу таких порядков на совесть князя Михаила Всеволодовича в Орде никто не посягал. Но при приближении к ханскому трону татарский обычай от всех иностранцев требовал соблюдения особого, унизительного ритуала: нужно было проходить между «очистительными» кострами, подвергаться окуриванию дымом из особых кадильниц, согнувшись проходить, а иногда и проползать под низко натянутой веревкой и разговаривать с ханом, стоя на коленях. Исключений не делали ни для кого. Из всех русских и нерусских князей, послов и папских легатов, являвшихся в Орду, один лишь князь Михаил Черниговский наотрез отказался выполнить эти требования и предпочел смерть унижению, – так же как находившийся при нем и разделивший его участь боярин Феодор[14]. Но даже Батый, взбешенный непреклонностью русского князя и уже отдавший приказ его немедленно казнить, не отказал ему в желании причаститься перед смертью у православного священника. И только после этого ханские телохранители повергли гордого черниговского князя на землю и затоптали его ногами.