© Михаил Москвин-Тарханов, 2022
В июле 1944 года Фёдор Николаевич Родичев сразу после окончания школы, не дожидаясь повестки, пошел в военкомат, был призван в действующую армию и направлен на ускоренные курсы офицеров связи. В 1945 году он воевал в составе Первого Белорусского фронта и стал участником штурма Берлина. Его часть в районе моста Мольтке через Шпрее со стороны улицы Альт-Моабит прорывалась к Рейхстагу, и здесь связь на передовой обеспечивал младший лейтенант Родичев. Рейхстаг ему штурмовать не довелось, их полк зажал немцев в Тиргартене, и бойцы медленно продвигались вперед по парку от дерева к дереву, перестреливаясь с врагом.
Второго мая гарнизон Берлина сдался. Конечно же, Федя добрался до Рейхстага и расписался на нем, а потом вернулся на улицу Альт-Моабит, где их часть расположилась среди развалин неподалеку от известной тюрьмы и вокзала. Здесь, уже после капитуляции Германии, он встретил изможденного, вероятно, тяжелобольного, прилично одетого, интеллигентного вида немца, который представился ему на русском языке профессором Карлом Шмидтом. Почему Федя обратил тогда на него внимание, понятно: «подобное тянется к подобному». Федя Родичев происходил из очень известной в культурных и научных кругах старой московской семьи. Немец по каким-то внешним признакам об этом догадался и сам его тоже сразу приметил.
У него было с русским языком не очень хорошо, у Феди с немецким дело обстояло примерно так же, и почти сразу они оба стали говорить по-французски: профессор – с легким акцентом, у Феди же в его двуязычной семье французский был как второй родной. «Вас мне послал Бог! – сказал немец и протянул Феде три толстые тетради. – Тут последний труд моей жизни. Прошу вас, обещайте мне, что вы это сохраните и при возможности опубликуете».
Федя дал обещание профессору и взял его тетради. Конечно же, он их сохранил, а потом с помощью родных и друзей перевел на русский язык. Оказалось, что это литературное произведение из истории Древнего Египта, состоящее из двух новелл, которые предваряет краткое описание жизни и работы палеографа, профессора Карла Шмидта. По вполне понятным причинам их публикация вплоть до 1987 года в нашей стране была невозможна, а дальше у нас начались известные бурные события. Фёдору Николаевичу не хотелось, чтобы произведение Карла Шмидта затерялось в море публикаций «на злобу дня», и он сам, и его наследники решили подождать подходящего времени, когда может появиться интерес культурной публики к этому труду. Возможно, что это время пришло.
Уважаемые господа! Сегодня, 25 октября 1944 года, я, профессор Карл Шмидт, приступаю к данной работе. Поскольку я хочу, чтобы она рассматривалась не только как беллетристическое произведение, но была бы также воспринята как литературная версия моих размышлений и изысканий, то считаю возможным предварить ее рассказом о себе и своей деятельности.
Я родился 25 января 1890 года в старинном городе Эгере, расположенном в излучине одноименной реки в Судетском крае на территории Богемии, входившей до 1918 года в состав Австро-Венгрии. Мои предки не были австрийцами, дед и бабушка перебрались сюда из Пруссии в 1870 году и основали в городе часовую и оптическую мастерскую. Мой отец изменил профессии часовых дел мастера и открыл кондитерскую недалеко от костела Святых Николая и Елизаветы. В курортных местах иногда происходят судьбоносные встречи, так, моя мама, учительница народной школы в Берлине, случайно познакомилась с отцом в Мариенбаде, где она была на лечении. Когда же она вышла замуж за моего отца и переехала в Эгер, то не смогла устроиться на работу учительницей, поскольку в те времена замужним женщинам запрещалось в Богемии преподавать в школах. В нашей семье было трое детей – старшая сестра Труди, брат Вилли и последний я, Карл.
Эгер, называемый чехами также «Хеб», был в XII веке императорской резиденцией или пфальцем, в нашем маленьком древнем городе и сегодня можно посмотреть на развалины замка императора Фридриха Барбароссы. Город пострадал от религиозных войн: в XVII веке тут был штаб католической лиги, именно здесь был убит генералиссимус католиков Валленштейн, потом город захватывали шведы, было еще много событий, о которых мне рассказывала в детстве мама, водя меня по узким старинным улицам. В Эгере в то время проживали около 20 тысяч человек, в основном судетские немцы, чехов и евреев было немного. Благодаря нашему прекрасному городу и моей маме во мне рано проснулась любовь к истории. Мама дома учила меня французскому и английскому языкам, а я потом самостоятельно освоил чешский и, для сравнения, совсем немного – язык галицийцев, на котором говорят крестьяне окрестностей Лемберга и Станислава. Тут моими «преподавателями» стала домашняя прислуга – чешка Милка и рутенка Ганна.
До лета 1905 года я учился в местной школе, в моем классе не было ни одного чеха, только дети из семей австрийских немцев-католиков. Мой отец ни за что не хотел оставлять лютеранско-евангелическое вероисповедание, в котором родился и вырос, и мы все были прихожанами храма святых Петра и Павла неподалеку во Францбаде, а иногда ездили в Мариенбад в еще одну маленькую лютеранскую кирху, построенную под покровительством короля Пруссии для посетителей модного курорта. Отец снабжал сладостями Францбад, Мариенбад и Карлсбад, там у него были надежные торговые партнеры и друзья. Летом даже вместительный храм Петра и Павла во Францбаде бывал заполнен приезжими, но зимой в будние дни мы оказывались в храме иногда совсем одни, только с пастором и служкой. Помню, как мне нравилось путешествовать с отцом в Мариенбад и оттуда в Карлсбад по железной дороге на маленьком поезде, который вез нас между величественными ущельями, отрогами скал и горами, покрытыми зелеными буковыми лесами, прекрасного Судетского края.
Да, в то время у нашей семьи было то, что отдаляло нас от остальных жителей города: мы оставались прусскими поданными и были лютеранами. Но самое «страшное» – мы с отцом любили кофе, а не пиво. Все могут простить жители Судет, кроме уклонения от распития в доброй компании главного пенного напитка богемских немцев и чехов. Выручал нас мой брат Вилли, большой любитель хмельной влаги и неуемный поглотитель жареных колбасок.
В моей школе были хорошие педагоги: замечательно преподавал историю старый учитель Лемке, весьма неплохой латинист Мражичек, человек строгий и педантичный, но ко мне относившийся по-доброму. Он был из семьи протестантов-чашников, ездил на службы в Прагу, и наши протестантские корни нас сближали.
Приятелей в школе у меня было много, а друзей не было, похоже, вообще. Знание истории и географии, владение несколькими языками, успехи в математике или в естественных науках в нашем классе в глазах мальчишек не стоили ничего. Они иногда с удовольствием слушали мои рассказы просто как исторические приключенческие новеллы, детективы или сказки о далеких странах, что бывало приятно вечерком на плетеных стульях где-нибудь в саду. Меня никто не обижал, ведь у меня был старший брат – «могучий Вилли», «несокрушимый Вилли», который весил около ста килограммов и был под два метра ростом, Вилли – капитан футбольной команды, руководитель местных скаутов и душа любой застольной компании. С таким братом нигде не пропадешь! Лежит Вилли под Луцком, зарубленный саблей русского драгуна. Как мне его не хватало все эти годы, моего доброго дорогого Вилли!
Мне уже исполнилось 15 лет, я закачивал общеобразовательную школу, и мои оценки позволяли мне поступить в гимназию, о чем мечтала мать. Вилли закончил школу на три года раньше меня, уже помогал отцу. В хозяйственных вопросах он был не силен, но привлекал в наши кофейные заведения молодежь и множество различной публики. Все шли «в гости к Вилли», там были шутки, смех, разные состязания и маленькие праздники. Как-то незаметно в нашем пирожном хозяйстве появились две пивных, одна так и называлась «У Вилли».
Старшая сестра была на выданье, она закончила школу для девочек еще в 14 лет, а в это время ей было уже 20. Она была высокая, дородная, белокурая, древняя германская красавица на вид, но отец не признавал ни гражданских браков, ни венчания в католической церкви, отпугивал всех ее женихов. Помог случай: в Эгер приехал американец Джереми Дэвис, историк и археолог-любитель, а также дальний родственник другого любителя археологии – миллионера Теодора Дэвиса, того самого, который исследовал гробницы в Долине Царей в Египте и отыскал в 1908 году мумию фараона Хоремхеба. Джереми хотел найти в замке Барбароссы что-то важное для науки, но ничего не нашел и уехал из Эгера без находок, но с молодой женой: узнав, что мистер Дэвис принадлежит к пресвитерианской церкви, отец бесплатно поселил его во флигеле нашего дома. Результат не заставил себя ждать: миссис Гертруда Дэвис, в девичестве Шмидт, проживает с 1905 года в городе Чикаго, штат Иллинойс, Соединенные Штаты Америки.
Пока Джереми жил с нами, он много рассказывал мне о Древнем Египте, о работе археологов в Долине Царей, подарил интересные книги и журналы. Мистер и миссис Дэвис уехали, а я «заболел» историей Египта. Так иная встреча меняет жизнь человека.
Продолжать учебу в Праге я не хотел, отношения с чехами у немцев в это время там часто становились неприязненными, оставалось ехать в Вену или в Грац. Отец был категорически против Вены, этого «гнезда пороков», а мать считала Грац «историческим захолустьем», что было тоже абсолютно несправедливо. Решено было послать меня учиться в гимназию в Берлин, чтобы я жил при этом у двоюродной сестры матери. Почитав в библиотеке про музеи, галереи и театры Берлина, я немедленно согласился. Так в мои пятнадцать лет все изменилось – из богемской глубинки я попал прямо в имперскую столицу Германии.
Наверное, если бы я рос в богемской деревушке, то дома и улицы Берлина меня бы потрясли до глубины души, но я с детства жил в старинному городе Эгере, часто бывал в модных курортных городках – Карлсбаде, Мариенбаде, Францбаде с их приятно-аляповатой и немного помпезной архитектурой, много раз посещал с отцом прекрасную Прагу. Ни новый кафедральный собор, ни здание Рейхстага с памятником Победы и Бранденбургскими воротами, ни роскошный бульвар Унтер-ден-Линден с его гостиницами, ресторанами и кофейнями не произвели на меня особого впечатления. В Австро-Венгрии с хорошим архитектурным вкусом дело обстоит много лучше, чем в Пруссии.
Берлин поразил меня иным – своей насыщенной общественной жизнью, активностью людей, суетой, событиями, праздниками, парадами, театрами, синематографом, выставками, музеями, кофейнями, ресторанами и модами.
Теперь все по порядку. В начале августа 1905 года я приехал в Берлин, где меня должна была встретить моя двоюродная тетка Грета, которую я поджидал на перроне вокзала, наполненного спешащими людьми, голосами носильщиков, пассажиров и провожающих, лязгом и шипением локомотивов, дымом и паром. Я искал глазами тетушку средних лет, а ко мне подошла молодая дама в светлом бежевом платье, в модной шляпке с перышком, это и оказалась моя тетя – учительница французского языка из престижной и очень современной частной гимназии для девочек, ведущая в ней же для желающих спортивный занятия. Кроме того, она была призером городских и земельных чемпионатов по лаун-теннису, стрельбе из лука и пистолета.
И вот фрау Грета Дитц поцеловала меня в щеку, одной рукой обняла, а другой подхватила как пустую картонку один из моих чемоданов, самый тяжелый, и стремительно повлекла меня за собой. Я попытался забрать чемодан у нее, но она только смеялась и не отдавала. Оказалось, что Грета, а она потребовала, чтобы я не смел произносить «тетя» или «фрау», живет на улице Альт-Моабит, недалеко от известной тюрьмы, рядом со знаменитым парком Тиргартен в получасе неспешной ходьбы от достопримечательностей самого центра Берлина. Мне очень сильно повезло.
Грета Дитц на самом деле не была такой молодой, как казалось, ей было уже 37 лет. С мужем Генрихом они расстались пять лет назад, но официально состояли в браке, так было для них обоих полезно, для нее, как преподавателя, и для Генриха, как адвоката. Они поддерживали спокойные дружеские отношения, ибо расстались по обоюдному согласию, по-немецки, на почве «полного взаимного охлаждения чувств», как определила сама Грета. Были ли у нее еще романы, я не знаю, может быть, мимолетные на курортах Италии и Франции, куда она выезжала на два месяца летом каждый год и где обязательно участвовала в соревнованиях по лаун-теннису. На почве тенниса Грета когда-то в Ницце познакомилась с семьей короля Швеции Густава V, обыграла его на корте несколько раз, а когда он узнал, что Грета по матери шведка, то пригласил ее к себе в гости. Там она играла в лаун-теннис не только с ним, но и с русской великой княгиней Марией Павловной и разными людьми из высшего общества. Такие знакомства и связи простой по своему происхождению женщины высоко поднимали ее статус в престижной школе для девочек, где каждая вторая стремилась быть на нее похожей. Король писал ей письма, называл в письмах Маргарита, она не возражала. Терпеть не могла, когда ее называют «Гретхен», говорила, что «сразу перед глазами встает образ средневековой глупой курицы».
Давала она частные уроки тенниса и стрельбы из спортивного лука также в клубе при американском посольстве в Берлине. Ее уроки стоили больших денег, заработки в школе были сравнимы с профессорскими в университете, а еще она вела свои колонки в трех спортивных журналах и одном вестнике феминизма. При этом суфражисткой она не была, и проблемы женского равноправия ее интересовали только в части доступности для женщин различных видов спорта.
Я не сразу понял, в какие железные руки попал. Она меня устроила в лучшую гимназию для мальчиков, где было мало бюргерских неразвитых сынков и детей высокомерного прусского дворянства, а в основном учились дети из семей адвокатов, инженеров, врачей, ученых и статусных деятелей культуры. Преподаватели были самые лучшие, дисциплина была разумной, знания давались качественные и современные. «Пруссачество» и муштра отрицались, свободная мысль приветствовалась в разумных пределах, любовь к мировой культуре одобрялась, национализм и милитаризм в грубых формах считался дурным тоном, но при этом германский патриотизм был лейтмотивом всего учебного процесса, религиозные же убеждения считались личным делом каждого с подтекстом, что это все-таки «пережиток прошлого» и скоро они рассеются как дым в свете современных научных данных.
Грета требовала, чтобы я учился только на «отлично», не меньше двойки, а лучше единицы по всем предметам, помогала мне организовывать занятия, прививала дисциплину, делала внушения. При этом она была настоящим другом, старшим товарищем, а не тетушкой-воспитательницей. Больше всего ее радовало, что я тянулся к науке, культуре и искусству, но огорчало мое полное равнодушие ко всем видам спорта, включая ее любимый лаун-теннис.
У меня слишком мало времени, чтобы описывать мою жизнь в Берлине в 1907–1914 годах, ведь неумолимо приближаются конец Германии и мой конец.
Перехожу сразу к важному для понимания моей судьбы обстоятельству – я стал завсегдатаем Музейного острова на Шпрее и фанатиком замечательного собрания королевского Египетского музея, где обнаружил прекрасную коллекцию произведений искусства. То, что посеял во мне когда-то Джереми Дэвис, начало давать всходы. Часами я рассматривал египетские находки, как и многих, меня поразили бюст Нефертити, царицы Египта, скульптурный портрет царицы Тийи, изображения Эхнатона с семьей и многие артефакты, найденные в Тель-Амарне.
Видя мой интерес к истории, Грета, по совету директора гимназии, стала готовить меня к поступлению на философский факультет прославленного Берлинского университета, расположенного совсем недалеко от нашей пятикомнатной квартиры, где я один занимал целых две комнаты. Родители не жалели денег на мое обучение, по-моему, в этом не меньше их участвовала своими средствами и сама Грета. Как можно заметить, у нее своих детей не было, не было братьев и сестер, и она меня считала даже не племянником, а, скорее, младшим братом. Могла, рассердившись, дать легкий подзатыльник, могла слегка тиранить, потом немного баловать, иногда долго разговаривать за чашкой чая, делиться своими проблемами, выслушивать мои признания. Я приобрел в ней своего если не единственного, то самого лучшего друга. Еще она считала, что у меня всегда должны быть карманные деньги: «Мужчина без денег – социальный инвалид». Все у нее получалось легко и непринужденно, и на работе, и дома, и где угодно еще, но под всем этим лежал ее систематический, организованный неброский труд. Она, подобно примам-балеринам, скрывала те реальные усилия, что тратила на организацию работы и создание своего образа жизни, которые иные дамы, наоборот, демонстрируют окружающим, чтобы их оценили или пожалели.
Были ли у меня в то время друзья? Конечно, были, и довольно много: мой класс, родственники и приятели одноклассников, еще откуда-то появившиеся знакомые юноши и девушки, ведь столичная прусская молодежь, в отличие от обывателей Судетского края, ценит культуру и знания, мои же успехи в математике, латыни и французском, истории и географии были бесспорными. По всем этим дисциплинам я был всегда первым, физика, астрономия, химия, биология и логика также давались легко. Немного я отставал вначале от сверстников в части знания литературы и искусства, все-таки сказывалось провинциальное воспитание, но под чутким руководством Греты за год преодолел полностью этот разрыв. Огорчения доставляли только уроки гимнастики, фехтования и верховой езды, причиной того были моя неловкость и слабосильность. Где-нибудь в кадетском корпусе или дворянском институте это стало бы для меня проблемой, но не в нашей гимназии, где эти предметы шли по остаточному принципу вместе с музыкой и рисованием. Грета немного переживала, пыталась учить меня лаун-теннису и танцам, потом махнула рукой. Неожиданно выяснилось, что я неплохо стреляю из пистолета, только это ее хоть немного утешило, и на мое совершеннолетие, когда мне в январе 1911 года исполнился 21 год, она не нашла ничего лучшего, чем подарить мне особо тщательной сборки, высшего качества офицерский пистолет фирмы Маузер образца 1905 года, который потом три года лежал в шкафу, где он, как выяснилось, просто ждал своего часа.
Грета водила меня в театр, в цирк, в оперу, на балет, в синематограф. Она была везде «своя», так, в Драматический театр на площади Жандарменмаркт мы с ней входили обычно через боковой служебный вход и смотрели спектакли по контрамаркам. Но у нас с Гретой вкусы были разные: она жаловалась, что ей «медведь на ухо наступил», и старалась реже бывать в опере и на концертах, мне же были не интересны балет и цирк, куда она иногда любила ходить. Синематограф, «великого немого», мы с ней оба не жаловали, но любили драматический театр, особенно постановки Макса Рейнгардта.
В феврале 1906 года в Берлин на гастроли приехала труппа Московского Художественного театра из России, про нее говорили, что это новое слово в искусстве, но публика в Берлине не верила: «Откуда у этих русских может быть какое-то новое слово в театральном искусстве?» Россию тогда особенно не любили, там шла революция, одни бунтовали, другие их подавляли, и то и другое немцам не нравилось. «Красные» не нравились консерваторам, «жандармы» не нравились либералам, и всем вместе не нравилась сама Россия с ее самомнением, ее славянофильством и франкофильством, с ее «отсталыми допотопными порядками» и «невежественным вечно пьяным народом». Так считали многие немцы.
Но пропустить это событие завсегдатаи театров Берлина просто не могли, и Грета, нарядив меня в смокинг и слегка припудрив, чтобы хоть немного «состарить» и скрыть мои 16 лет, привезла меня в Немецкий театр искусств, где должен был быть представлен первый спектакль «Царь Федор Иоаннович» – историческая драма о событиях конца XVI века.
Грета не знала ни слова по-русски, я владел запасом в 400–500 чешских и рутенских, или, иначе, украинских слов, но мы понимали происходящее на сцене так, как будто оба знали русский язык. Я понял тогда, что такое настоящий театр и настоящие актеры. На следующий спектакль меня не хотели пустить, но Грета повлияла на капельдинеров упоминанием великого Макса Рейнгардта, который в этот раз нам помог достать билеты и должен был быть сам на спектакле из жизни бродяг «На дне» по пьесе, ранее уже известной в Германии как «Ночлежка». Это было блестящее представление, особенно запомнился Станиславский в роли шулера и человек в роли странника с подчеркнуто русским именем Иван и фамилией Москвин, похожей на театральный псевдоним. Он же играл царя Федора в первом спектакле: слабый и добрый русский царь среди змеиного клубка придворных негодяев – это была исключительная работа Москвина, выше всяких похвал.
Видел я спектакль и по пьесе Антона Чехова «Вишневый сад», очень хорошо играли артисты, но смысла самой пьесы я не уловил. Грета говорила, что это в силу возраста. Когда театр покидал Берлин, отношение к русским и России резко поменялось, говорили о еще не раскрытом пока ее культурном потенциале, о тайне и загадке славянской души, о ее великой и трагической истории, снимали с полок книги Федора Достоевского и графа Льва Толстого, раскупали переводы произведений писателей Чехова и Горького. Такова сила искусства, которое способно почти мгновенно разрушать предубеждения, предвзятость и предрассудки широкой публики.
Я не пишу о других культурных событиях предвоенного Берлина, это не входит в мои задачи и не имеет для этого рассказа значения, да и о гастролях московского театра я написал только потому, что потом оказался в России, точнее, на Украине, в городе Киеве в 1918 году, где невольно вспомнил о том, что видел в Берлине более десяти лет тому назад.
Среди занятий и развлечений была мною забыта религиозная жизнь: полностью окруженный светскими людьми, к которым принадлежала и сама Грета, я перестал посещать богослужения в церкви и отчасти заменил религиозную практику неким общефилософским гуманистическим видением мира, близким к агностицизму и релятивизму, так свойственным большинству моих школьных приятелей и самих учителей.
Возникла проблема, как мне себя вести во время каникул у моих родных в Эгере. Там приходилось бывать в кирхе если не каждую неделю, то раза два или три в месяц, для чего выезжать в воскресенье утром во Францбад или Мариенбад. Конечно, я не стал от этого уклоняться, но превратил походы на службы в прологи к развлечениям: проводил время во Францбаде в кофейнях с приятелями или шел в заведение к Вилли, но чаще уходил гулять пешком на большие расстояния, иногда брал с собой книгу, даже пробовал писать стихи, но быстро остановился. Никому их не показывал, хранил два года, потом перечитал, порвал и выбросил. Родителей я не расстраивал и от них свои нигилистические мысли скрывал, мой отход от религии не должен был причинить горе матери и отцу.
Когда я приехал во второй раз, в 1907 году, то узнал, что Вилли женится на чешке. Отец был против: славянка и католичка. Но пани Магда совершенно спокойно перешла в лютеранское вероисповедание, пожав плечами: «Раз так надо, так почему не перейти». Мама была в ужасе от такого легкомыслия, но находчивая Магдалена заявила, что «поступает как истинно христианская жена, следуя в вопросах веры за мужем». Магда мне понравилась: веселая, неунывающая, работящая, рослая и крупная, под стать великану Вилли.
Так беззаботно пролетели целых три года. Я усвоил свободные манеры культурного берлинца, отпускал легкие шутки и даже изящные колкости в адрес общих знакомых, чем не только приобрел себе репутацию столичного интеллектуала, но и нажил «на ровном месте» нескольких недоброжелателей.
В 1909 году встал вопрос о моем поступлении в университет. Конечно, это должен был быть Берлинский университет, в котором работали Георг-Фридрих Гегель, Теодор Моммзен, Рудольф Вирхов и Макс Планк. Кроме того, университет был расположен недалеко от нашего дома, что тоже было немаловажно. Но тут вмешался случай: именно Рудольф Вирхов временно отклонил избранный ранее вектор моего жизненного пути.
Этот знаменитый ученый-биолог и антрополог в свое время увлекся археологией и этнографией, вместе с прославленным Шлиманом работал на раскопках в Нубии и Египте, изучал египетские мумии в Каирском музее.
Эти исследования Вирхова повлияли на меня – я начал интересоваться этнологией, антропологией и биологией, у меня на столе появились сочинения Дарвина и Ратцеля. Я стал думать о карьере антрополога и биолога. Грета этим обеспокоилась и предложила мне еще год подумать, почитать книги, посетить музеи нескольких европейских стран и сама была готова взять отпуск в школе до ноября, чтобы вместе со мной четыре месяца колесить по Европе.
Первой в нашем путешествии 1909 года оказалась Великобритания. В Лондоне мы встретились с мистером и миссис Дэвис, моей сестрой и ее мужем. Джереми чуть-чуть поседел, Труди располнела, но они остались прежними. Показывали фотографии детей, рассказывали о своей жизни в Нью-Йорке, куда временно перебрались из Чикаго. Джереми работал с Метрополитен-музеем Нью-Йорка и музеями Смитсоновского института в Вашингтоне, он привез мне множество книг, проспектов, журналов и фотографий, связанных с Древним Египтом. Я лежал в номере гостинцы Рассел и рассматривал египетские коллекции американских музеев, а в соседнем квартале Лондона меня ждал Британский музей с его египетскими артефактами. Антропологические призраки профессора Вирхова развеивались в моей голове как утренний туман под пылающим солнцем Древнего Египта. Образы великих фараонов, великолепные папирусы, знаменитый Розетский камень – эти чудеса древнего мира из «Бритиш мьюзиум» спрямили мою немного отклонившуюся линию жизни. Поглядел в глаза бронзовой кошке с золотым кольцом в носу – богине Баст, поклонился похожему на сову каменному соколу-Гору и вернулся к своему первоначальному выбору. Выбор подтвердил мне ручной ворон, когда я сидел в задумчивости на скамейке в Тауэре, он посмотрел на меня красным как рубин глазом, расправил отливающие синевой антрацитовые перья и громко каркнул: «Nevermore – не сомневайся, твое призвание Древний мир Египта». А впереди был еще Париж с египетскими коллекциями Лувра.
В Лувре древняя статуя египетского писца с умным и благородным лицом словно обратилась ко мне с просьбой о том, чтобы не пропали труды древних, чтобы кто-то нашел и прочитал их или хотя бы просто вообразил себе тот мир, в котором молодой писец жил три с половиной тысячи лет тому назад. Я впервые остро осознал, что Древний Египет существовал как великое государство уже две тысячи лет к тому времени, как был основан Древний Рим. Пирамидам в Гизе было больше полутора тысяч лет, когда библейский царь Соломон только задумал строить свой храм, эти постройки друг с другом разделяет почти такое же время, как Колизей и Эйфелеву башню. Больше ста поколений людей сменилось, а Египет все существовал, сохраняя культуру, традиции и язык. Я должен был быть с этими давно ушедшими людьми, чтобы они через меня смогли говорить с моими современниками. Так думал я, объятый романтическими чувствами в свои девятнадцать лет, глядя в окно вагона первого класса поезда из Ниццы в Вену.
Тогда в Ницце мы расстались с Гретой, она осталась на бархатный сезон играть в теннис и купаться в теплом море, я же, родившийся рядом с курортами Богемии, жизнью этого привлекательного места не интересовался, меня манили родные судетские скалы и прекрасные буковые леса.
Мои родные одобрили мой выбор в учебе, так же, наверное, как одобрили бы и любой другой. Мама хотела, чтобы ее сын был доктором и профессором, папа с ней соглашался: они нас давно «поделили», я был мамин сын, а великий Вилли – папин. Вилли стал самым молодым советником в ратуше, говорили, что он будущий бургомистр, но братец с этим не спешил, он открывал кофейню в Карлсбаде и еще две пивных в туристических местах нашего края. Всего у нас было уже девять заведений, и Вилли даже «замахнулся» на отель с рестораном во Францбаде или Мариенбаде.
Мы ходили с Вилли гулять, я слушал его рассказы про организацию курортного питания, лечения и снабжения, а он – мои истории про Египет и театры Берлина, очень оживлялся, когда я рассказывал про рестораны на Унтер-ден-Линден. Ему нравилось, что наше с Гретой любимое кафе было названо «Пикадилли». Однажды он сказал, что ему также нравится имя «Рамзес»: «Что если новый ресторан назвать так и отделать под египетские храмы?» Меня сначала это кольнуло, но потом я развеселился, и мы вместе придумывали, что будем подавать в нем гостям. Особенно заинтриговало Вилли финиковое пиво, он даже решил проконсультироваться с пивоварами: «Давай назовем этот напиток “Аменхотеп”, как тебе?» Теплая сердечная интуитивная связь соединяла нас прочнее любой цепи, потому мы всегда находили темы для бесед, не понимая друга друга, но любя с детства. «Жалко, Труди с нами нет», – вздыхал Вилли, и мы шли к нему домой обедать, где нас ждали приветливая Магда и уже двое моих маленьких племянников.
С Эльзой мы познакомились случайно. Приехав вместе с Вилли в Карлсбад на веселом маленьком поезде, пыхтящем среди величественных скал и огромных деревьев, я решил пару дней пожить в гостинице «У трех мавров», прогуляться по лесам, сходить на горы Аберг и Диана, пройтись по тропам Шопена и принца Рохана. Отдыхающих было уже немного, это был конец сентября, когда цены снижались и скромная публика из Германии приезжала сюда для лечения.
Не понимаю, как можно заблудиться в Карлсбадских горах, но двум берлинкам – маме с дочкой – это удалось прямо в районе Совиной тропы. Я вызвался помочь растерянным дамам. Услышав мой берлинский выговор и сразу определив во мне представителя интеллигентного класса, они радостно защебетали, спускаясь со мною вместе по тропе к отелю «Пупп».
Я представился выпускником гимназии, готовящимся к поступлению в университет, и тут выяснилось, что младшая из дам, фрейлейн Эльза Рейнбах, окончила школу в Цюрихе и тоже будет поступать в Берлинский университет. Родные отправили ее учиться в Швейцарию, полагая, что ей будет трудно поступить в прусский университет, но решением нашего кайзера в Пруссии с 1908 года было введено свободное высшее образование для женщин. Теперь она готовилась к экзаменам, чтобы получить «Абитур» – право на поступление в Берлинский университет. В Карлсбаде дамы были втроем: мама и бабушка – на лечении, а Эльза – им в помощь. При бабушке я обращался к Эльзе исключительно «фрейлейн фон Рейнбах» и при этом делал такое лицо, что она тотчас из-за спины матери показывала мне кулак. Из этого видно, что мы с ней стали большими друзьями почти сразу. Я даже стал думать, нет ли тут чего-то большего, но Эльза была настолько по-сестрински мила и проста, что явно не предполагало чего-то еще. Более того, она сообщила, что всегда хотела, чтобы у нее был брат, похожий на меня. Шансов не было, акценты были расставлены, и различные мысли покинули меня. Эльза – просто мой друг.