Я знаю, как на мед садятся мухи,
Я знаю смерть, что рыщет, все губя,
Я знаю книги, истину и слухи,
Я знаю все, но только не себя.
Франсуа Вийон. «Баллада примет» [1]
© Орлов М. А., текст, 2022
© «Геликон Плюс», оформление, 2022.
Шел второй век малого ледникового периода. С климатом творилось что-то неладное, зерно часто не вызревало, и люди отчаянно боролись за свое выживание. Крестьяне жили впроголодь и влачили жалкое полунищее существование, чего нельзя сказать о сеньорах. Над Европой витал страх перед нашествием диких племен, страшными эпидемиями и собственными властями. Впрочем, трудно сказать, когда легко жилось простолюдину и могло ли вообще настать такое время. Не люди, от которых ничего не зависело, а климат и природные катаклизмы вершили историю Земли.
Католический мир состоял из множества феодальных государств, его карта напоминала разноцветное лоскутное одеяло. Языковой и этнический состав этих владений выглядел более чем пестро. Во Франции люди разговаривали на тридцати трех диалектах, похожая ситуация сложилась на территориях Германии и Италии.
Англия с Францией только что вышли из кровавой Столетней войны[2], а на Босфоре, не выдержав страшного натиска турок-осман, пал Константинополь – Новый Рим. Это повергло Запад в смятение. Тысячелетняя империя, к существованию которой все привыкли, как к чередованию восходов и закатов, рухнула. Мир менялся на глазах, все это видели, но не понимали, почему такое происходит. Неужто и вправду грядет конец света?
Самым великолепным в католической Европе все признавали Бургундский двор. Там в садах Дижона[3] кружили не стрекозы и мотыльки, а амуры, осыпая встречных стрелами, отравленными ядом любви. Дух двусмысленной недосказанности и куртуазности царил в усадьбах помещиков, городских особняках и замках знати. Еще более, чем прежде, расцвел культ Прекрасной Дамы, поднявший женщин из высших слоев общества на невиданную высоту.
Эталоном красоты считались хрупкость и матово-белый оттенок кожи. Число самоубийств на почве неразделенных чувств росло. Ради любви не жалели ничего даже самой жизни.
Дамы удлинили шлейфы платьев, хотя еще проповедник Этьен де Бурбон[4] предупреждал о том, что невидимые людьми демоны, раскачиваются на них, словно на качелях.
Дабы соответствовать вкусам времени, сеньоры начали брить щеки и подбородки. Для этого требовался навык, а они лучше владели мечом, нежели помазком и бритвой. Цехам цирюльников прибавилось работенки, чему те были только рады. Впрочем, кроме ухода за лицом клиентов цирюльники занимались хирургией, а по мере сил предоставляли и стоматологические услуги.
Духовенство утверждало, что именно прародительница Ева, подученная Дьяволом, соблазнила Адама, а посему слабый пол более всего предрасположен к связи с Нечистым, тут уж от идеализма легко перейти к садизму. По всей Европе началась охота на ведьм.
Эталоном поэтического вкуса все единодушно признавали Данте Алигьери с Франческо Петраркой. Юноши, мечтавшие о литературной славе, пытались подражать своим кумирам. Латынь все более уступала свои позиции грубым наречиям простонародья, хотя в университетах еще долго преподавали на ней. Кто желал познать тайны мира, должен был постигнуть и речь древних римлян. Конечно, то был не изысканный язык Овидия, а всего лишь церковная латынь.
Внутри городских стен шло бурное строительство ратуш, особняков знати, крытых рынков и отелей. В архитектуре царствовала поздняя готика с ее сложнейшими формами. За остроконечные арки проемов, напоминавшие языки огня, такой стиль нарекли «пламенеющей готикой».
На Апеннинах все сильнее разгоралось Возрождение, но в остальной Европе царствовало средневековье, озаряемое редкими всполохами зарниц. Влияние Италии к северу от Альп почти не чувствовалось. Оно началось позже – с появлением Рафаэля Санти и Микеланджело Буонаротти, обласканных папами. До того образцами художественного вкуса считались работы фламандцев Яна ван Эйка и Рогира ван дер Вейдена.
Описания нравов, оставленные бытописателями той эпохи, противоречивы. Тем не менее, попытаемся разобрать их забытые письмена.
Ранний рассвет 5 июня 1455 года от рождества Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа выдался ветреным и промозглым. С Сены тянуло сыростью, и город, погруженный в грезы сновидений, дремал, закутавшись в плащ неги, сладострастия, а порой даже кошмаров.
В эту самую пору на улице Сен-Жак, что находилась на левом, южном берегу реки, недалеко от церкви Святого Бенедикта скрипнула дверь, из которой ужом выскользнул молодой человек, имевший степень лиценциата[5] и магистра искусств, – Франсуа Вийон. Кроме всех прочих недостатков, свойственных людям его возраста, он обладал загадочным даром стихосложения. Его баллады и сонеты с некоторых пор получили известность среди студенческой братии, одни ими восхищались, а других, наоборот, раздражала, даже злила их нелепость и парадоксальность. В них он называл себя школяром, хотя несколько продвинулся вверх по университетской лестнице. В последние годы, правда, он не слишком преуспевал в постижении наук, поскольку они перестали интересовать его и ему стало не до них. Зато он приобрел популярность и добился некоторых успехов на любовном поприще, но об этом позже…
Вернемся опять на улицу Сен-Жак, где дверь за Франсуа, как только он покинул дом, тут же захлопнулась, но за те мгновения, которые она оставалась приоткрыта, острый цепкий глаз мог разглядеть блондинку в тонкой голубой сорочке брабантского полотна. Лиценциат, обернувшись хотел что-то сказать даме на прощание, но между ними уже находилась закрытая и запертая на засов дверь.
Вздохнув, Франсуа пониже надвинул на глаза поношенную школярскую шляпу и направился прочь. Сделав несколько шагов, он резко обернулся, поскольку ему померещилось, что за ним следит чей-то цепкий колючий взгляд. Однако кто и зачем мог заниматься подобной ерундой на рассвете? Право, это довольно странно и непонятно, даже глупо. Не заметив ничего подозрительного, Франсуа плотнее запахнул плащ и на всякий случай инстинктивно прибавил шагу. Достигнув ближайшего переулка, он юркнул в него да и был таков.
Стоило Франсуа скрыться, как от портика церкви Святого Бенедикта отделилась тень и бесшумно поплыла по улице вслед за ним. Если бы рядом на обочине дремал бездомный или пьяница, настолько отяжелевший от выпитого, что принужден был прилечь, то они приняли бы тень за привидение, одно из тех, о которых порой судачили продавцы и покупатели на многочисленных городских рынках и в торговых лавках.
Поравнявшись с домом, покинутым Франсуа, тень замерла, чуть слышно выругалась по-латыни и, непроизвольно сплюнув, поспешила дальше. Достигнув угла, за которым скрылся лиценциат, она осторожно заглянула за него, но, никого не заметив, встревожилась и, подобрав полы длинной одежды, напоминавшей рясу, так припустила по переулку, что только подошвы зашелестели по мостовой. Так носятся только сорванцы лет десяти-двенадцати, не ведающие ни удержу, ни усталости. Достигнув следующего перекрестка и тяжело дыша, неизвестный выскочил на пересечение улиц, но и там никого не оказалось. Ничего не оставалось, как только выругаться, но на сей раз без затей, на грубом нормандском диалекте.
Незнакомец, издалека казавшийся похожим на некую загадочную тень, по-видимому, намеревался проучить своего соперника на любовном поприще, но неудачно. Мысль раз навсегда покончить с конкурентом за сердце любимой приходила к нему не впервые, но прежде он откладывал исполнение ее, поскольку считал, что негоже человеку, носящему священническую мантию, расправляться со своим недругом таким варварским образом, ибо церковь учит милосердию и всепрощению, хотя сама нередко поступает совсем иначе.
Париж всегда слыл странным, любвеобильным и опасным городом, ибо там по утрам, когда только начинал брезжить рассвет, на перекрестках находили немало безжизненных тел со следами колотых или резаных ран. Как узнать, каким образом убиенные попали туда и кто они такие, оказывалось очень непросто. Расследования по безымянным трупам заводили редко, поскольку те не сулили судейским чиновникам ни деньги, ни наград, ни продвижения по служебной лестнице, а лишь пустые бесполезные хлопоты. Да к чему все это, коли у убиенного нет влиятельных родственников, готовых оплатить расходы, связанные со следствием.
Никоим образом не подозревая об опасности, кравшейся за ним, Франсуа добрался до дома приемного отца, вытащил кривой кованый гвоздь из-под из камня слева от порога, просунул его в замочную скважину, выполнил несколько непонятных постороннему замысловатых манипуляций и услышал негромкий щелчок. Потянул дверь на себя, и та подалась.
На цыпочках, одной рукой касаясь стены, а другой держась за перила лестницы, он прокрался в свою каморку, находившуюся под крышей, и, скинув с ног узкие, длинноносые башмаки, бросился на кровать. Сон настиг его еще в полете, прежде, чем тело коснулось ложа. Блаженны засыпающие на лету, они подобны ангелам, кружащимся вокруг крестов над храмами, которых ненароком встревожили злые демоны.
Франсуа грезилась Катрин де Воссель: ее длинные шелковистые волосы, гибкие нежные руки, обнаженные плечи с голубыми прожилками вен, проступавшими через прозрачную кожу, бёдра, напоминавшие то ли лесной орех, то ли лиру… Правы те, кто утверждает, что слабый пол совершеннее сильного, поскольку Всевышний сперва создал Адама и только потом Еву, учтя свои прежние ошибки. При этом Он несколько убавил у нее интеллекта, ибо посчитал, что ей и так довольно, а в великой мудрости великая скорбь.
От одного вида любимой ноздри Франсуа начинали трепетать, ловя аромат ее тела, как борзая, почуявшая приближение дичи. В постели с ней ему мерещилось, что ее соски размером с бургундскую айву пахли не одинаково: левый – бузиной, а правый – вереском. Однажды по легкомыслию он сказал ей о том, на что Катрин только рассмеялась, так как знала, что молодые часто порой дуреют от страсти. В сладком дурмане вожделения ошеломленный близостью Франсуа в самом деле терял голову.
Во сне мадам де Вассель манила его куда-то и на ее губах играла чуть заметная гримаса то ли вожделения, то ли лукавства… Впрочем, кто способен разобраться в женской натуре? Потеряв голову, Франсуа еще не вполне сознавал, что любовь – одно из величайших заблуждений человечества. Он верил в свою любимую, как Мария Магдалина в Иисуса Христа из Назарета, обмывавшая его израненные каменистой дорогой иудейской пустыни ноги сладкой водой Тивериадского озера.
Перевалило за полдень, когда Франсуа проснулся от того, что кто-то тормошил его. Приоткрыв глаза, он узрел своего приемного отца, Гийома Вийона, который был дальним родственником матушки и капелланом церкви Сен-Бенуа-ла-Бетурне, находящейся в латинском квартале.
Матушка произвела сына на свет, пытаясь услужить своему муженьку, мечтавшему о наследнике. Еще мальчуганом Франсуа понял, что она равнодушна к нему и заботится о нем по инерции, не желая выглядеть белой вороной среди остальных. Быть хорошей матерью считалось престижным и достойным уважения. После смерти мужа, де Монкорбье́, его вдова осознала, что грядущее не сулит ей ничего хорошего, удалилась в обитель невест Христовых и приняла монашеский постриг, не заботясь о сыне. Дальний ее родственник Гийом Вийон усыновил ребенка, научил письму и азам латыни, что позволило тому поступить в Сорбонну на «младший», артистический факультет, иначе с годами он стал бы поденщиком или подмастерьем. Гийом по мере возможности наставлял своего протеже на путь истины. Франсуа в свою очередь прислуживал приемному отцу на церковных службах, пел в хоре при божьем храме, разжигал огонь в очаге и выполнял другие, не слишком обременительные поручения.
Что касается матери, то Франсуа не испытывал к ней ни большой ни любви, ни неприязни. Тем не менее, посвятил ей стихотворную молитву, якобы написанную по ее просьбе, а по правде говоря, сам не зная зачем. Какое-то равнодушие к ней с некоторых пор поселилось в нем. Почему такое случилось, он и сам толком не понимал.
– Поднимайся, поднимайся, негодник. Я уже отслужил божественную литургию, а ты все дрыхнешь, – говорил, пытаясь растолкать приемного сына, почтенный мэтр.
– Перестаньте меня трясти, батюшка. Я не груша и не яблоня, потому плоды с меня не посыплются. Боюсь, что от такого усердия вам сделается дурно и мне придется бежать к аптекарю за пиявками, – проворчал молодой повеса, протерев глаза и инстинктивно стараясь натянуть одеяло повыше, хотя уже догадывался, что поспать ему более не удастся.
Гийом в самом деле, вскоре почувствовав тупую боль в груди, прекратил трясти воспитанника и, опустился на кровать у него в ногах. Сердце колотилось, как безумное, проклятый возраст, от него некуда не денешься, но, слава богу, боль постепенно начала стихать.
– Вчера я встретил почтенного профессора мэтра Ришье и поинтересовался у него твоими успехами. Он утверждает, что с твоими способностями можно получить неплохое место у «старшей дочери короля»[6], а со временем занять кафедру в Сорбонне. Однако если ты не изменишь своего образа жизни, то разнузданная студенческая среда, легкомысленное пустое времяпрепровождение и безудержное молодецкое пьянство сведут тебя в преисподнюю. Дуралеев в университете всегда хватало, потому боюсь, как бы ты не оказался среди них. Опомнись, пока не поздно, одумайся, мой мальчик! Где ты, скажем, шатался всю минувшую ночь?
– Какая разница! Вам что, назвать имена тех моих приятелей, с которыми я был? Так они вам ничего не скажут, а что касается того, что кто-то часто встречает меня в притонах, то, видно, он и сам нередко их посещает.
– Ну знаешь ли… – только и вымолвил Гийом, жадно глотнул ртом воздух, словно выброшенная на берег рыба, и не нашелся, что ответить.
Почтенный мэтр не одобрял беспутного образа жизни своего воспитанника, случалось даже журил разгильдяя за это, но все же был снисходителен к нем и, никогда не пускал розги вход, хотя они зачем-то весели у него в прихожей. Франсуа, в свою очередь, делал вид, что страшится телесного наказания, но в душе лишь потешался над «грозным» священником. Тем не менее, их использовали в воспитательных целях даже, в знатнейших домах Франции, не исключая и королевскую семью Валуа, что считалось вполне нормальным.
Несмотря на все шалости и проказы приемного сына, Гийом души в нем не чаял. У него не было никого на свете ближе этого мальчугана, потому порой хотелось побеседовать с ним по душам, все равно о чем, однако сие редко удавалось. Жизнь и энергия били ключом и перехлестывали через край, но Франсуа было не до философских бесед. Внутренне они были близки друг к другу, и одновременно очень далеки один от другого. Что-то мешало им показать душевное расположение одного к другому.
Уныло-кислое выражение лица Гийома выдавала выдавало его добродетельность, которую злопыхатели принимали за недалекость и узость мышления. Некогда он блестяще окончил Сорбонну, сначала «младший», артистический, а вслед за тем «старший», юридический факультет, став лиценциатом права. Это предоставляло ему широкие возможности во всех сферах деятельности для карьеры. Такого добивался лишь один из шести, некогда поступавших в университет, остальные не получали ничего. К всеобщему удивлению, оставив юриспруденцию, Гийом принял сан священнослужителя. Утверждали, что в том была замешана тайная безответная любовь к некой особе, но толком о том никто не мог сказать. Вспомнив, как приемный отец при встречах с матушкой взирал на нее, Франсуа заподозрил было его в неравнодушии к ней, но никаких улик кроме пустых домыслов не имелось, потому он перестал ломать себе голову над тем, что не в силах постичь.
Приемный отец был незлобив, снисходителен к слабостям других и порой слишком доверял словам совершенно посторонних людей, потому обмануть его казалось легко. По складу ума Гийом принадлежал к племени тихонь, не был тщеславен, но не терпел скользких, увертливых прохиндеев, которыми во все времена кишела столица Французского королевства. Может статься, именно потому он вел довольно замкнутый, одинокий образ жизни, не имел друзей и не был общителен.
– Многих совратило пьянство. Помнишь, что писано о том в Ветхом Завете: «Против вина не показывай себя храбрецом. Оно полезно для жизни, лишь коли вкушаешь его умеренно»[7]. От выпивки мудрецы теряют нить мысли и не сознают происходящее, силачи утрачивают силу и гибкость мышц, храбрецы робеют перед ничтожествами, а богачи разоряются, хотя для этого, кажется, нет причин. Жизнь пьяницы – не что иное, как падение в бездну, у которой нет конца. Преодолей свою слабость, и многие из напастей минуют тебя. Для этого, разумеется, надлежит постараться и собрать волю в кулак, потому как круто изменить жизнь непросто. Заклинаю тебя всем святым, опомнись пока не поздно! – говорил приемный отец, и слезы затуманивали его взор.
«Надо же родиться таким занудой! Иногда его нравоучения становятся просто невыносимы. Что стоят эти наставления по сравнению с бурлящим за окном коловращением бытия. Да и как жить во Франции и не пить вина? Немыслимо…» – вздохнул молодой повеса, но, заметив состояние кюре, смутился.
– Успокойтесь, батюшка. Я, кажется, ничем вас не обидел… Что с вами?
– Ничего особенного, с возрастом мы все меняемся, и тут ничего не поделать. У старости свои причуды, вот и у меня порой к горлу подкатывает какой-то ком и на глаза наворачиваются слезы, но с этим ничего нельзя поделать, – не зная, что ответить, вздохнул Гийом.
Нередко воспитанник дерзил старику самым непристойным образом, но все-таки тот продолжал любить шалопая. Франсуа же понимал, что многим обязан капеллану, и не хотел его обижать без крайней нужды, но иногда не мог сдержаться.
Гийом никогда не испытывал склонности к пьянству, поскольку в детстве нагляделся на своего родителя, который изрядно выпивал, а потому предпочитал всем напиткам козье молоко, будто некогда родился козленком, а не человеческим детенышем. С возрастом он располнел, но ему оставалось еще далеко до брюшка парижского епископа монсеньора Шартье.
Несмотря на здоровый образ жизни, который вел капеллан, с некоторых пор его мучила подагра, которую какой-то шутник нарек «болезнью королей», хотя ею чаще страдали банкиры и негоцианты, нежели венценосные особы. От нее Гийома лечил Пьер Жирар, который во врачевании мало что смыслил, хотя считал себя светочем медицины. Правда, такие науки, как анатомия и физиология, в ту пору находились в зачаточном состоянии, и лекари понимали в лечении совсем немного, большей частью пользуясь интуицией, как, впрочем, и впоследствии.
«Попытка проникнуть в замысел Творца нелепа и в какой-то степени богохульна. Коли кому-нибудь удастся такое, то чем смертный будет отличаться от Всевышнего? Об этом и подумать-то страшно, не то что произнести вслух. Если бы врачи могли излечивать все человеческие хвори, они стали бы подобны Иисусу Христу, а это полная нелепица. Особами, которые утверждали подобное, занимался священный трибунал как еретиками, для того его и создали», – считали некоторые и были по-своему правы.
– На свадьбе Галилейской[8] Иисус Христос превратил воду в вино, а не в молоко, простоквашу или медовый напиток. Некоторые утверждают, что его святейшество Папа Николай V тоже позволяет себе пропустить бокальчик, другой считая, что тем веселит душу и будит воображение. Что же тут дурного? – ухмыльнулся молодой повеса и щелкнул указательным пальцем себе по горлу, что было обычным жестом пьяниц, обозначавшим выпивку.
На это Гийом вздохнул, поняв, что очередная лекция прошла впустую, но продолжал наставлять:
– Мы рождаемся не для наслаждений, мой мальчик. Разве тебя не учили тому в Сорбонне? Лишь бездари и лентяи способны на такое непотребное времяпрепровождение, а насчет его святейшества скажу тебе только одно: когда конклав изберет тебя понтификом, я не стану возражать против того, чтобы ты пропустил лишний стаканчик за обедом…
– Интересно получается. Значит, папе напиваться дозволено, а простому школяру – нет? Позвольте с вами не согласиться, кюре, – усмехнулся лиценциат.
– Разговор сейчас не о том, что кому разрешено. Запомни одно: только знаниями, трудом и усердием можно занять более высокое положение в обществе, нежели то, что предназначено тебе от рождения. Все иные средства безнравственны, а некоторые и преступны по своей сути. Дверь в царствие небесное растворена не широко, зато ворота в преисподнюю распахнуты настежь – входи всякий, кто желает того… Ты знаешь, я терпеть не могу годонов[9], но порой вспоминаю Дунса Скота[10]. Он умер прежде моего появления на свет, но я немало наслышан о нем. Это был воистину великий муж. Участвуя в диспуте, устроенным Сорбонной, он выслушал двести возражений, повторил их на память в том же порядке, в котором их задавали, и последовательно опроверг все одно за другим…
Франсуа не раз слышал это, потому, уставившись на потемневший от копоти потолок, только подумал: «Он приводит мне всё те же доводы, что и прежде. Как мне осточертели его нравоучения. Да, я радуюсь жизни, сочиняю баллады и, осушив кружку, распеваю с приятелями задорные школярские песенки. Добродетель – удел стариков, которые успели вволю покуролесить в молодости и теперь вознамерились поучать других уму-разуму. Когда же нам покуролесить, как не сейчас? Если я доживу до преклонных лет, то, вероятно, тоже стану рассуждать подобным образом».
– Своими несколько фривольными стишками ты наживаешь себе недругов, не осознавая того. К чему тебе все это? – вопрошал своего воспитанника Гийом. – Может, ты полагаешь, что те, с кем ты горланишь свои дурацкие куплеты, и есть твои настоящие друзья? Очень в том сомневаюсь. С годами тех, на кого можно положиться, становится все меньше, и тут ничего не поделать. В конце концов каждый остается один на один с Богом и вечностью. Древние греки утверждали, что любимцы богов умирают молодыми, но это брехня, пустые, ничего не стоящие слова. Чтобы понять смысл своего существования на белом свете, необходимо прожить свой срок до конца, что не так просто, как кажется с первого взгляда.
– О смерти ничего не скажу, поскольку с ней пока не встречался, а что касается стихосложения, то замечу только одно: ничего с этой страстью не поделать, она сильнее нас. Желание писать непреодолимо. Строфы сами складываются в голове, руки тянутся к перу, а перо к бумаге… – и Франсуа развел руками.
– Если бы я не забрал тебя к себе, то один Господь ведает, что бы с тобой сталось, мой мальчик, – вздохнул Гийом. – Во всяком случае, тебе пришлось бы работать по-настоящему, а не марать бумагу. Лист, которой стоит денье[11]…
– Полно, батюшка! Это коли покупать листы поштучно, а не стопкой, – поправил Франсуа почтенного мэтра. – Остыньте, ради бога, и придите в себя, а то вас, чего доброго, хватит удар. Что из меня получилось, то получилось, и с этим ничего не поделать.
Не обращая внимания на слова приемного сына, капеллан как ни в чем не бывало продолжал свои увещевания, хотя чувствовал, что изрядно утомился от собственных нравоучений, а главное, что все это ни к чему.
– Ты учишься в Сорбонне, куда стекаются юноши, жаждущие приобщиться к знаниям, со всей Европы: от дикой варварской Польши до знойного Арагона и холодной Исландии. Коли ты поступил в университет, то гордись этим, а ты постоянно пропускаешь лекции. Куда это годится? Коли ты не способен обойтись без сочинительства, то по крайней мере прославляй в своих балладах ратную доблесть, любовь к прекрасной даме и преданность вассала к своему сюзерену. Это выведет тебя в люди…
– Я не могу писать по указке а хочу пройти свой жизненный путь так, как велит мне моя совесть. Конец каждого известен и я мечтаю оставить по себе добрую память. Что же в том дурного?
От таких слов у кюре даже сердце защемило. Он-то считал, что прожил праведную, честную, достойную жизнь, а тут какой-то сопляк заявляет такое… От этого у него даже руки опустились сами собой. Или Гийом в самом деле в чем-то ошибался всю жизнь?
– Так ты полагаешь, что я провел свои дни не так, как следовало? Странно, даже очень, что ж, попробую поразмыслить об этом на досуге, а сейчас давай вернемся к тебе. Как ты знаешь, не в правилах нашей святой апостольской церкви отвергать раскаявшихся грешников. Судачат, что кардинал Энео Сильвио Пикколомини[12], один из влиятельнейших членов курии, в молодости, подражая поэту Марциалу[13], баловался сочинением фривольных эпиграмм, от которых даже жрицы любви заливались краской. Одумавшись, он раскаялся, а повинную голову меч не сечет… Всем известно, что саженец можно выпрямить, лишь пока он не стал деревом. Я, конечно, не лесник и не садовник, но пытаюсь направить тебя на путь истины, как могу, пока не поздно.
– Жаворонку не вывести соловьиной трели, а соловью не подняться выше жаворона. Каждый делает то, на что способен. Отложим пока сей диспут, скажите мне лучше, как ваши дела, батюшка?
– Никаких дел у меня давно нет, – вздохнул кюре. – Вчера вот купил щегла на рынке у Нотр-Дам, который выводит такие рулады, что волей-неволей заслушаешься. Птицелов утверждал, что поймал его в окрестностях Венсенского замка, но, по-моему, этот отъявленный браконьер расставлял силки в райском саду. Только как он туда попал и почему его за браконьерство не задержали ангелы? Непонятно… Пошли, и ты сам услышишь его пение…
Гийом питал слабость к пению птиц и, хотя по натуре был совсем не музыкален, от трелей пернатых терял голову. Франсуа давно привык к этому и, чтобы не обидеть приемного отца, поднялся с постели и последовал за ним