Обвенчались мы в маленькой и темной дачной церкви, только при самых необходимых свидетелях. Я не думал о браке, и она не настаивала на нем, но об этом хлопотали другие люди, и мы не противились, потому что нам казалось, будто так и должно быть. Только накануне свадьбы мне было тяжело, страшно, душно.
В церкви было темно и гулко. Поп и дьячок читали и пели что-то неразборчивое и незнакомое мне. Было любопытно и немного стыдно: было странно и неловко сознавать, что все это совершенно серьезно, важно и действительно навсегда должно изменить мою жизнь, таинственно, как смерть и жизнь. Когда я старался внушить себе это, я невольно улыбался и боялся обидеть всех этой улыбкой. Жена, как всегда красивая, стройная и нежная, стояла рядом, и вместо обычного, простого и пестрого костюма на ней было серое, твердое и длинное платье. Она казалась мне такою красивою, таинственно и приятно близкою, но где-то внутри меня было что-то странное, недоумевающее и враждебное. Когда мы целовались при всех, мне было только неловко, и я чувствовал с холодным любопытством, что губы у нее горячие и мягкие.
Потом мы все вместе шли пешком по бестолково шумной улице. Браг, которого мне было неудобно и неприятно целовать при поздравлении, предложил напиться чаю в ресторане, и все согласились не с удовольствием, а так, как будто этого только и недоставало. Мы с женой шли впереди под руку, и нам было стыдно и приятно идти рядом, прижимаясь друг к другу при других.
Пока мы шли, под серым твердым платьем я локтем чувствовал знакомое сладострастно-мягкое и теплое тело, теплевшее под натянутой холодной материей, и все повторял, напрасно стараясь сосредоточиться: «А ведь это так и есть теперь: она моя жена… жена… жена».
Я старался произносить это слово на все лады, отыскивая тот тон, в котором оно прозвучит как великий и таинственный символ. Но слово звучало, как и всякое слово, пусто и легко.
В гостинице мы взяли отдельный кабинет, пили невкусный чай и ели какие-то конфеты. Говорить было не о чем, и все казалось странным, что ничего особенного не происходит вокруг, когда в нашей жизни произошло то, чего никогда не было.
Потом мы ехали в почти пустом вагоне дачного поезда и под грохот колес спорили о какой-то пословице, которая казалась мне ужасно глупой, а брату ее и студенту-шаферу – умной и меткой.
Жена слушала и молчала, а глаза у нее сильно блестели в полусумраке. Мне показалось, что я и студент вовсе не спорим о том, что нас интересует, а состязаемся в остроумии перед нею, и я ясно видел, что то же думает и она и что ей это приятно. Мне было обидно и странно, что и теперь она может относиться равно к нам обоим. Потом она встала и вышла на площадку, а мне хотелось пойти за нею, но почему-то я не пошел. Кажется, потому, что все ожидали, что я встану и пойду, и потому, что так и было «нужно».
На даче опять думали пить чай, но вместо этого другой студент, веселый и простой малый, достал водки. Я тогда пил мало и не любил пить, но очень обрадовался водке, смеялся, пил, закусывал селедкой, неприятной на вкус. С женой мне было неловко говорить, и она села далеко. Я изредка незаметно взглядывал на нее, и мне казалось в ту минуту странным, что она может так спокойно и самоуверенно сидеть и смотреть на всех при мне, что ей не стыдно того, что было в роще. Еще мне казалось, что студент ненавидит меня за нее, и я чувствовал себя тревожно, как между врагами, которых надо бояться и ненавидеть. Когда студент заговорил почему-то о фехтовании, я сказал, что недурно фехтую. Другой студент, смеясь, принес нам две жестяные детские сабельки и предложил попробовать:
– А ну… отхватите друг другу носы!
Мы стали между столом и диваном, в узком неудобном месте, и скрестили свои сабельки, слабо и тревожно бренчавшие. Жена встала, чтобы дать нам место, и я опять увидел в ее глазах сладострастное любопытство. И вдруг меня охватила страстная, неодолимая злоба и ненависть к студенту, и по его быстро побледневшему лицу я понял, что и он ненавидит и боится меня. Должно быть, все почувствовали это, потому что жена брата встала и отняла у нас сабельки.
– Еще глаза друг другу повыкалываете, – сказала она и бросила сабельки за шкаф.
Брат странно хихикал, студент молчал, а у жены было самодовольное и лживое выражение лица.
Ночью жена ушла к себе в комнату, а мы, я и два студента, улеглись в той же комнате на полу.
В темноте мне опять пришло в голову: почему жене не было стыдно того, что происходило между нами в роще? Почему же это было тайной?.. Или вообще это вовсе не стыдно, а хорошо, или она – бесстыдная, наглая и развратная? Если это хорошо, то зачем все прячутся с этим и зачем мы повенчались; а если дурно, значит, она – развратная, падшая, и зачем тогда я женился на ней? Почему я думаю, что она не будет теперь, тайно от меня, как прежде от всех, отдаваться другим, как отдавалась мне?..
Когда она не была еще моей женой и оба мы были свободны всем существом своим, мне нравились свобода и смелость, с какими она отдавалась мне, шла на все ради жизни и любви. Тогда я совершенно не думал о том, что так же приятно, и страшно, и интересно ей будет со всяким мужчиной, который может занять мое место. Это так же не касалось меня, как не касается свободный полет птицы, которою я любуюсь. А теперь, когда она стала моей женой и вошла в мою жизнь и взяла ее, а мне отдала свою, это стало казаться мне ужасным, потому что это было бы нелепо, смяло бы все, уничтожило бы всякий смысл в том, что мы сделали и что мы усиливались считать неизмеримо важным.
Я всю ночь силился не спать. Мне было жарко и тяжело от тяжелого, жестокого, жадного чувства и все казалось, что стоит мне только уснуть, как тот студент встанет и крадучись пойдет к моей «жене». Что-то вроде кошмара горело в груди и в голове и чудилось, что жена не спит за своей запертой дверью и чего-то молчаливо и гадко ждет.
Я чувствовал, что с головой погружаюсь в какую-то грязь, пустоту, мерзость, и сознавал, что это безобразное, нелепое, омерзительно-ничтожное чувство вовсе не свойственно мне, а надвинулось откуда-то со стороны, как кошмар, как чад, давит меня, душит, уничтожает меня.
«Этого не может быть… это ведь не так, не то!..» – старался я уверить себя и не знал, почему нет.