Было ясное, солнечное утро. От домов и заборов еще лежали длинные мокрые тени, а там, где светило солнце, ослепительно сверкали лужицы и затоптанные в мерзлую грязь соломинки блестели, как золотые. На школьном дворе было уже пусто, и виднелись только ровные следы колес, оставшиеся на мокрой земле. В комнате для приезжающих была сдвинута вся мебель, кроме дивана, аккуратно и твердо стоявшего поперек двери, валялись бутылки, мутные стаканы, куски размокшего отвратительного пепла, растоптанные окурки. Было странно думать, что здесь были люди. За дверью, в комнате Ниночки, было тихо и неподвижно, и, казалось, ее плотно запертые половинки, как крепко стиснутые зубы, молчаливо хранят тайну.
Часов до одиннадцати возле крыльца школы толпились мальчишки и девчонки, гонялись друг за другом, толкались, дрались и звонко кричали, будто стая воробьев. А в одиннадцать часов наступила внезапная, тревожная и зловещая тишина. Кто-то, тяжело и отчетливо ступая ногами, с страшной вестью пробежал по улице, и улица ожила. Все зашевелилось, со всех сторон, точно из пустоты, появлялись и бежали к школе люди, черные, испуганные и кричащие. Прибежал старый Иволгин, толстый старшина и урядник. Дверь отворили, и в тихую, навсегда, казалось, замолкшую, печальную комнату Ниночки шумно ворвались люди с чужими, испуганно-любопытными глазами.
Было тут тихо и печально и говорило молчаливым скорбным языком о неведомом, страшном конце жизни. Все было прибрано, видимо, наскоро и неумело, чужими руками; мебель была расставлена в слишком резком порядке, кровать убрана, как давно брошенная и забытая, платье Ниночки сложено на стуле чересчур аккуратно, лживо. И пахло в комнате чуть заметным, почти неуловимым, но страшно неподвижным запахом.
Ниночка в чистой белой рубашке, с еще не разгладившимися складочками и еще пахнущей мылом, висела в углу комнаты на вешалке, с которой было снято все платье. Тоненькие руки, уже зеленоватые и беспомощные, висели вдоль тела, ноги в черных чулках с голубыми подвязками неестественно выгнулись, точно мучительно стремясь к земле, а голова была закинута назад, огромная, раздутая, синяя, с нечеловеческими стеклянными глазами, с шершавым синим языком, горбом вставшим в мертвом, холодном рту, с застывшей грязно-кровавой пеной на синих губах и с выражением ужаса и боли, уже непонятных, невообразимых живому человеку.
Дико кричал старик Иволгин, безумно кричали, бестолково говорили, точно внезапно сошедшие с ума, люди, ходил по улице тяжелый слышимый вздох и расплывался в сплошной черной массе, народа, навалившегося на крыльцо. Не было конца и меры ужасу и омерзению и росла ищущая месть.
Становой, следователь и доктор приехали на другой день к вечеру не вместе, а порознь. Было еще светло, но тени уже стали вытягиваться, и в них забелел тоненький хрустящий ледок. Из волости пошли в школу, вокруг которой было уже пусто и стояли только двое безличных десятских с яркими бляхами. Чиновники молча поднялись на крыльцо и вошли в школу. Толстый, пухлый доктор тяжело дышал и бестолково шевелил пальцами, как придавленное животное царапает землю; худой, высокий становой шел впереди, и лицо у него было твердое, как камень, решительное и уверенное; а следователь держался в стороне, и тоненькая белая шея под его маленьким нахальным лицом с закрученными светлыми усиками ежилась и втягивалась в плечи.
Становой первый вошел в комнату и прямо подошел к трупу Ниночки, неподвижно и холодно сквозившему сквозь простыню. Одну секунду он смотрел ей прямо в страшное мертвое лицо, потом отвернулся и глухо, железным голосом сказал:
– Тащи…
Оба десятских проворно бросили шапки за дверь и, осторожно топоча лаптями, подошли к кровати. Руки у них дрожали, и ужас, и жалость видны были даже на согнутых, напряженных спинах, но дыхание их было тупо и покорно.
– Живее, – с тем же глухим и привычно твердым голосом сказал становой.
Мужики засуетились. Черные ножки дрогнули, поднялись и беспомощно опустились вниз. Из-под локтя, покрытого грубой, рыжей, как земля, дерюгой, выпала бледная зеленоватая ручка и свесилась к полу.
– Выноси на двор, в сарай…
Мужики двинулись, стали, опять двинулись и, перехватывая руками, понесли вон что-то, казалось, страшно тяжелое и хрупкое.
И когда черные ножки, странно вытягиваясь вперед, выдвинулись из дверей школы на крыльцо, тот же тяжелый подавленный вздох ужаса и недоумения пошел по улице, вдруг осветившейся сотнями широко открытых глаз.
– Разгоните народ, – быстро и с ужасом, задыхаясь, проговорил доктор над ухом станового.
Становой выпрямился. Лицо у него стало властное и холодное, и громким голосом он крикнул:
– Вы еще чего тут?.. Расходись, марш!.. Толпа молча зашевелилась, поежилась, колыхнулась и стала.
– Расходись, расходись! – вдруг нестройно и пугливо закричали урядник и десятские, махая на толпу руками.
Ниночку уже донесли до сарая и там опустили на подмерзлый твердый помост. Маленькая мертвая головка тихо качнулась и замерла.
Один из десятских, русый и бледный, пугливо перекрестился.
Становой мельком взглянул на него и машинально сказал:
– Ступай вон… Зови понятых.
Лицо мужика съежилось, как будто ушло куда-то внутрь, и тупой страх микроцефала выступил на его лице из-за светлой и прозрачной жалости.