Тогда в центре городов вывешивали доски антипочета. Кто-то напился, наскандалил.
И вот на одном таком стенде у стадиона она заметила узнаваемую физиономию. Кстати, фотография была вполне приличная, «пан поэт» выглядел на помещенном снимке фигурой скорее несчастной, чем отвратной. Сопутствовавшая подпись: «тунеядец, дебошир и т. п.» – нисколько не выходила за рамки уже создавшегося в ее сознании образа страдальца. Единственное, что смущало, он именовался там не поэтом Принеманским, а сварщиком Перковым. Принеманский – псевдоним, догадалась Лариса. Красивый.
В милиции легко, без глупых вопросов и сальных намеков выдали адрес сварщика Перкова.
Общежитие строителей азотно-тукового комбината. Лариса смутно представляла себе, что на окраинах старинного города происходит вколачивание в землю огромных государственных средств с целью возведения там огромного завода по производству минеральных каких-то удобрений.
На секунду она смутилась. Ей предстояло покинуть ухоженную, вымощенную гладким булыжником территорию и отправиться в дикие места огромных котлованов, ревущих тракторов, пыльных самосвалов, мужчин в промасленной одежде с папиросами и сомнительными комплиментами в зубах.
Но разве это препятствия для настоящего женского характера? От конечной остановки третьего троллейбуса до того самого общежития она отправилась по обочине грузовой трассы, преодолевая искусственную, поднятую машинами метель.
Вахтерша, с ужасом оглядев ее дубленку и прическу, назвала номер комнаты. Лариса демонстративно уверенным шагом поднялась на третий этаж. Разумеется, «его» комната была в самом конце коридора, можно сказать на отшибе, ее окно выходило не в фасад, а в торец здания. «Он» и здесь, в толпе работяг, умудрялся поддерживать состояние относительного одиночества.
Пальцы тряслись, это надо было признать, и тогда Лариса сжала их в кулак, чтобы унять дрожь, и постучала в дверь кулаком. Звук получился тяжелый, напористый, можно сказать, властный.
Дверь была поцарапана, а замок раз пять ремонтирован, из чего Лариса заключила, что «к нему» часто вламываются в жилище. Может быть, и женщины. Почему-то и этот вывод пошел в плюс поэту.
Перков открыл. Он был гол по пояс, в трениках и тапочках. У него было удивительно белое тело, такого же цвета, как кожа вокруг глаз. Оказывается, только лицо темнеет от жестокого сварочного труда и непонимания окружающих.
– Я думал это комендант, – объяснил он, хотя ситуация в объяснениях с его стороны не нуждалась.
– Можно войти? – с вызовом спросила Лариса.
Комната была крохотная, как купе проводника. Но чистая, никаких тебе сушащихся портянок и разбросанных отбойных молотков. Имелась на стене полка, настолько провисшая под тяжестью книг, что это наводило на мысль о какой-то беременности.
– Садись.
Из мест для этого подходящих имелись только табурет и узкая, примятая кровать. Нет, кровать – это было бы слишком для самого начала, решила Лариса, и села на табурет. Рядом с ним на тумбочке стояла удивительная вещь – пишущая машинка. Своим черным, технически выспренним обликом она выделялась среди прочих местных вещей, как породистая иностранка. Ларисе захотелось представиться ей, как матери поэта.
– Меня хотят выгнать, – продолжал что-то объяснять Перков, хотя нужды в его объяснениях не стало больше. – Сначала уволили со стройки. Теперь, говорят, освобождай помещение.
В его голосе слышалось ироническое возмущение. И в самом деле, с какой это стати выгонять из рабочего общежития человека, которого уволили с работы за прогулы и пьянство.
– Обещали, что придут с милицией. – Поэт развел руками, показывая, что он прощает миру его абсурдность. Он уже надел рубашку, и, чем больше пуговиц он на ней застегивал, тем больше в нем появлялось интеллигентности.
Лариса открыла сумочку, защищавшую колени, и достала оттуда бутылку коньку, украденную из отцовского бара. Почему коньяк? Она хотела протянуть ниточку связи к тем трем вокзальным рюмкам, показать, что у их отношений есть история.
Перков повел себя блестяще, он не застыл в идиотском обалдении как природный сварщик. Не расплылся в самодовольной улыбке польщенного самца. Он просто взял бутылку из рук дамы, потому что ей там не место, вынул из тумбочки два по-разному элегантных, хотя и не коньячных бокала, изящно надломленное песочное пирожное на блюдце и сервировал уютное застолье.
– Я бы ушел, но куда я со всем этим? – махнул Перков в сторону книжной полки с таким видом, будто он герцог, выселяемый из замка со всеми канделябрами.
Коньяк солидно наливался в бокалы, как будто понимал, сколько в нем заключено роскоши человеческого общения. Ларисе хотелось пить, и она думала о коньяке только как о напитке.
– Что обидно, это ведь не в первый раз. По тем же причинам я должен был уехать из Ошмян. Родной город словно выплюнул меня. Теперь снова на улицу. В ночь, в метель, вот как он. – Перков ткнул пальцем в фотографию кудлатого мужика с высоченным лбом и бантом на шее.
Лариса из поэтов могла узнать по внешности только Есенина и Пушкина, поэтому промолчала.
Хозяин купе поднял бокал, поправил цветок в вазочке, что стояла на подоконнике (Ларису очень тронул тот факт: зима, общага и тюльпан!), и предложил:
– Выпьем!
Обожгло небо. Жажда только усилилась.
– Тебя как зовут-то!
– Ларочка, – сказала гостья неожиданно жалобным голосом. Имя прозвучало не только испуганно по тону, но и игриво по форме, и сварочный поэт отчетливо ощутил, что с этого момента он не атакуемая непонятной силой сторона, но, наоборот, фигура, могущая атаковать, да и наверняка с большими шансами на успех.
Сварщик быстро налил себе еще граммов восемьдесят, выпил не чокаясь, привстав, ткнул пальцем в выключатель. И начал быстро расстегивать рубашку, которую перед этим так тщательно застегивал.
По правилам хорошего литературного тона здесь следовало бы опустить занавес, ибо дальше, как ни крути, ничего, кроме более-менее банальной физиологии, ждать не приходится.
Но только не в истории с Ларисой.
Спустя несколько минут, после совершенных стандартных усилий, пыхтений и тому подобного, обескураженный и вспотевший сварщик сел на кровати. Лариса лежала тихо, горизонтально, силясь понять – это все, или проведены лишь подготовительные работы?
– Я закурю? – спросил поэт, и она уловила в его тоне нотки смятения. Если бы все было нормально, он бы не стал просить разрешения.
Спрашивая себя, достаточно ли она сделала для того, чтобы ее нельзя было в чем-то упрекнуть, она честно отвечала себе – все! Так в чем же дело?
– Послушай, ты ведь студентка?
– Я член студкома, – сказала Лариса и тут же пожалела об этом, вспомнив, к какому результату привело это заявление в кабинете бывшего партизана.
Сварщик интересовался, конечно, не ее статусом, а ее возрастом.
– Такое впечатление, что ты еще… послушай, надо предупреждать! Ладно, я еще немного тресну…
Вторая попытка принесла тот же неудовлетворительный результат. В состоянии, близком к панике, поэт начал одеваться.
– Ты лежи, лежи, я пока покурю.
Когда он выскочил из «купе», Лариса попыталась разобраться в том, что произошло. Она была достаточно нормальным человеком, чтобы не впасть во внезапную ненависть к своей девственности, но вместе с тем не могла не признать, что своей преувеличенной для столь зрелого возраста физической полноценностью нанесла болезненный укол в самолюбие человека, которому ей хотелось бы делать только хорошее и полезное. В самолюбие, которое и так принимает от мира одни только болезненные удары, несправедливости и насмешки.
Встать, одеться и уйти?!
Нет, невозможно!
Ей мешала русская литература. За все школьные годы Лариса усвоила из классики две цитаты, но зато насмерть. «Кто там в малиновом берете», что трактовалось ею как «одевайся всегда очень хорошо, даже, если угодно, вызывающе», и «я другому отдана, и буду век ему верна». «Другому» значит не себе, а кому-то, в данный момент трагическому поэту. А «век ему верна» означало, что буду тут лежать голая и нелепая, пусть даже до следующего утра, пока не будет сделано все так, как надо!
Прошло с полчаса. За это время можно было выкурить полпачки сигарет.
Страшно хотелось пить.
Однако надо было хотя бы в самых общих чертах разведать, что это такое – потеря девственности. Мать, родная мамочка работает, как-никак, в госпитале, пусть там в основном вояки, но должна же она знать хотя бы не как сестра-хозяйка, а как женщина, что это такое… Чертов характер, отсутствие близких подружек иногда оборачивается неприятной стороной. Вообще-то, рассуждала Лариса, из самых общих соображений надо было быть готовой ко всему. Она вдруг вспомнила рассказ матери о том, как та рожала ее, Ларочку. «Сутки на столе», ужас, а в конце концов – кесарево сечение.
Строго говоря, почему это первый постельный опыт должен быть намного легче, чем первые роды?!
Кесарево сечение! До Ларисы вдруг дошло, что это за медицинское мероприятие, и она облилась потом, несмотря на всю свою жажду.
Может быть, все же удрать?
Но тут же вспомнилось, что раньше крестьянки рожали прямо в бороне… или борозде, все равно. Можно себе представить, с какой легкостью у них происходило обретение женственности.
Нет, жажда становилась невыносимой.
Лариса дотянулась до вазочки с тюльпаном и отпила из нее слежавшейся, пластмассовой по вкусу воды. Цветок оказался искусственным.
Это почему-то обидело!
А он все не идет!
Вообще, чем он там занимается?!
Уйти?!
Нет, отдалась так отдалась!
Сварщик вошел в темную комнату с каким-то рюкзаком в руке и застал свою гостью одетой, сидящей на стуле на фоне голого заснеженного окна. Несколько секунд они молчали. Перков положил маленькую, жалкую свою торбу на кровать, не выпуская из руки; там что-то грюкнуло-звякнуло.
– Что это, закуска?
Сварщик совсем растерялся. Он был готов только к двум вариантам развития событий. Объект лежит готовый ко всему под одеялом, желательно с зажмуренными глазами. Или объект исчез, не вынеся пытки бесконечным перекуром. Не зная, что сказать, он задал глупый вопрос:
– Ты встала?
– Да, – ответила Лариса и решительно встала со стула, игриво пробежав пальцами по клавиатуре «ундервуда». – Помоги мне одеться.
Не выпуская из левой руки своего рюкзака, в котором была собрана на этот момент вся скорбь мира, он другой рукой схватил за ворот дубленку гостьи и начал ритуал ухаживания за дамой, превратившийся в какую-то медвежью пляску.
Лариса вытерпела и эту неожиданную неловкость, – она гармонировала с общим обликом этого житейского оболтуса, – и, категорически застегнувшись, сказала:
– Не волнуйся, тебя никто отсюда не выселит. А если выселят, жить можно и у нас. – Сказала безапелляционным тоном. – И не надо меня провожать.
Он и не хотел ее провожать. Положил рюкзак в тумбочку, выпил вслед ушедшей деве полфужера коньяку. Чувствовал, что начинаются какие-то новые времена, и не мог понять, рад ли он этому.
Обнаружив пропажу «Ахтамара», капитан Конев все понял. И встретил дочь вопросом:
– Кто он?
Чувствуя по тону вопроса, что он не будет доволен никаким ответом, Лариса ничего не стала объяснять. Просто проследовала в свою комнату. Отца она любила и не боялась. Относилась к нему лучше, чем к какому бы то ни было другому мужчине, но слишком точно знала схему его устройства: попыхтит и смирится.
Не сегодня, так послезавтра.
Утром она оставила на видном месте свою зачетку – она отливала пятерочным сиянием, а рядом лежал красиво упакованный галстук, с открыткой, пояснявшей – «С первой повышенной».
Не дожидаясь реакции отца, которую она и так отлично себе представляла, Лариса уехала скандалить к директору общежития. Заготовила превосходную речь, даже две речи, первая модификация – от имени комсомольской фурии, другая – от царевны Несмеяны. Слезы тоже форма демагогии, она это знала, хотя и не любила применять этот прием. Она была уверена, что никакой в мире директор не сможет объяснить ей, на каком основании он станет выгонять на мороз гения с пишущей антикварной машинкой. Пусть даже этот гений давным-давно ничего не варит для комбината и платить за проживание отказывается. Для полноты победы, которую она собиралась одержать, она решила объявить этому держиморде, что он должен будет также смириться с тем, что утлый пенал в общежитских пенатах будет посещаем ею, отличницей, комсомолкой, активисткой Ларисой Коневой в любое время по ее усмотрению, и пусть только кто-нибудь заикнется насчет советской морали в этой связи.
Директор обитал на первом этаже в небольшом аппендиксе, где на стенах висели феерически лживые графики, по прошлогоднему покосившаяся стенгазета, а на стульях сидело человек шесть изможденных неизвестностью жильцов. Лариса прошла мимо них, как бригантина мимо лежбища дох нущих котиков, даже не отвечая на жалобный рев этих бытовых животных.
И вот она в кабинете.
И вот она вылетает из кабинета.
Кто же мог знать, что вместо неизбежно улещаемого или запугиваемого административного бугая она наткнется на угрюмую, рябую надзирательницу с банкой горчицы вместо сердца.
Ладно, зайдем с другой стороны, сказала себе Лариса – и зашла. Вечером того же дня.
– Кто у нас будет жить?! – взвился успокоившийся было отец.
– Человек, которому надо помочь.
– Ты выходишь замуж?
– Я еще не решила.
– Подожди, даже если бы уже решила…
– Папа, – сказала Лариса, и на щеке у нее задергалась гандбольная жилка.
– Ты давно с ним знакома?
– Несколько дней, но это не играет никакой роли.
Капитан пошел к холодильнику и там выпил две рюмки водки одну за другой, зная, что сейчас-то женщины ему и слова не скажут.
– Кто он?
– Это удивительный человек, ты сам это увидишь.
– Ну, хотя бы месяц, ну, полгода вы встречаетесь, я…
– Нельзя ждать полгода, папа. И месяц нельзя.
– Почему?
– Его завтра уже выгонят из общежития.
– Почему?!
– Потому что до этого его выгнали с работы.
Капитан закашлялся, а потом захрипел.
– Папа, выпей еще водки.
Преодолев таким образом отцовскую преграду, Лариса обернулась к матери, та уже несколько раз тяжело вздыхала, прикидывая, какой подарочек приготовлен для нее.
– Мама, мне нужно сделать операцию.
– Операцию? Какую?!
– Папа, выйди, пожалуйста.
Выслушав соображения дочери, Нина Семеновна смешалась:
– Послушай, дочка, а ты уверена, что тебе нужен такой… друг?
Лариса посмотрела на маму настолько ласково, настолько обезоруживающе, что в голове Нины Семеновны ничего не осталось, кроме попыток прикинуть и сообразить, что она скажет главврачу и кого из хирургов придется просить, чтобы все сошло тихо, без сплетен.
– Когда это нужно, Ларочка?
Дочка ответила модным комсомольским слоганом той поры:
– Это было нужно вчера.
Голова активистки работала, как аэропорт Шереметьево: все рейсы были расписаны по минутам и никаких накладок. На утро следующего дня была назначена операция, на обеденное время – встреча капитана Конева и поэта-сварщика, вечером должно было состояться объединение тем.
Но опять-таки замешались в стройный расклад некие нюансы. Когда Лариса лежала под кристально-крахмальной простыней, а мама сидела рядом, держа ее за руку, а хирург с медбратом обсуждали в курилке некоторые аспекты произошедшего только что вмешательства, в палату заглянула виноватая физиономия с белыми глазами-окулярами. Лариса не вскрикнула, не сжала руку матери своей гандбольной ладонью, она грустно улыбнулась:
– Я так и знала.
Да, она надеялась на лучшее, но лучшего не случилось. Капитан Конев через полчаса беседы с поэтом выгнал его из дому, даже не допив его водки.
– Что он сказал?
– Он говорил непонятно. Мол, один – один.
– Какой один – один?
Мать опустила голову и всхлипнула.
Поэт переводил свой совиный взгляд с одной женщины на другую, ничего, разумеется, не понимая.
– А-а… – сказала Лариса, начиная догадываться в чем дело.
Поэт добавил:
– Он сказал, что если въеду я, то он пошлет за Викторией Владимировной.
Мать всхлипнула еще громче.
Лариса знала, когда можно и нужно надавить, а главное – на кого. Сейчас давить на отца было не нужно и нельзя.
– Мам. – Она слегка дернула Нину Семеновну за руку. – Ничего не поделаешь.
– Чего не поделаешь?! – мрачно, неприветливо спросила мать.
– Придется ему, – она ткнула пальцем в поэта, – искать место здесь.
– Где здесь, ты очумела?!
– Конечно, не в этой палате…
– Я говорю, очумела!
– Я только что лишилась девственности, так ты хочешь, чтобы я тут же лишилась и мужа.
При слове «мужа» сварщик потупился, ему казалось, что сейчас назвали слишком большую цену за то жилье, которое ему, возможно, подыщут, но все его вещи сейчас валялись в предбаннике общежития, и ему обещали, что уже вечером они будут валяться на улице в снегу.
Лариса повернулась к сварщику:
– Я же тебя просила не читать отцу стихи. Он офицер, он не поймет.
Поэт развел руками:
– Я читал переводы. Гонгору.
Сестра-хозяйка – лицо влиятельное в госпитале и посвященное во все материальные обстоятельства своего заведения. Окружной госпиталь располагался на обширной территории, обладал множеством укромных уголков, и Нине Семеновне не надо было особенно ломать голову ради того, чтобы найти приемлемую нору для «зятя». Во флигеле неврологического отделения имелась конурка с отдельным входом, с койкой, тумбочкой и этажеркой, так что все имущество сварщика обрело привычные для себя условия существования.
Нине Семеновне поэт тоже не глянулся, но, правда, не до такой степени, как мужу, она разрешила ему курить в форточку и показала ту дыру в ограде, через которую выздоравливающие бойцы бегали в самоволку. Через нее же проникала на территорию и Лариса, когда ей особенно не терпелось добраться до спасаемого ею мужчины и не хотелось тащиться лишних два квартала до КПП. Хотя там ее пропускали беспрепятственно и даже приветственно, зная, кто ее мать.
Началась их «семейная» жизнь. Получив минимальную медицинскую поддержку, сварщик показал, что он все же на многое способен как мужчина. Но не это было для Ларисы самым интересным. Она получала не столько постельное удовлетворение, сколько удостоверение, что с этой точки зрения у них все в порядке.
Намного важнее было духовное единение. Сварщик все время рассказывал о своих несчастьях, о своей незавидной, жестокой судьбе, а она разнообразно мечтала о том, какими способами и с какой энергией она будет бороться против всех этих черных сил.
Перков происходил из довольно родовитой по советским меркам семьи. Отец его был заместителем директора совхоза-техникума в Будо-Кошелеве, теперь, правда, сидящего за какие-то подло приписанные ему растраты. Единственный ребенок в семье, поэт ни в чем не знал отказа: первый в поселке магнитофон, лучший мотоцикл, волосы до плеч, возможность поступить по блату в БИМСХа (институт механизации сельского хозяйства) и бегство оттуда. Лихая, богемная районная жизнь. Танцплощадки, общежитие кооперативного техникума. «О, ночная жизнь!» Лариса слушала, чувствуя мучительную работу разбуженного воображения. Скажем, ночная жизнь Парижа – это что-то банальное, предсказуемое (кафе-шантаны и канканы), а вот ночная жизнь Будо-Кошелева – это пьянило!
Потом Перкова накрыла страстная любовь.
Лариса из деликатности собиралась вообще не касаться этой темы, но очень скоро стало понятно, что сварщик без этой темы не мыслит себе общения. Данута и Рогнеда. Имена умершей жены и неродившейся дочери. Когда он в первый раз рассказывал, как добивался, чтобы ему сказали, кого он потерял, дочь или сына, то не выдержал и разрыдался. Лариса легко разрыдалась с ним вместе.
– А потом я бежал, бежал от этого кладбища. Куда угодно, куда глаза глядят, хоть на стройку!
Лариса все время мечтала добыть ему абсента, чтобы по всем правилам залить поэтическую рану, но этого напитка не могла достать даже мама, несмотря на все свои медицинские связи.
«Тогда же» он начал писать стихи. Всерьез. Потому что до этого всего лишь баловался, сочинил лишь слова для пары песен местного ВИА.
– Теперь ты понимаешь, почему меня бесит, когда их не принимают и нигде не хотят печатать?
Еще бы ей не понять. Она хотела сказать ему, чтобы не волновался, она добьется, чтобы его напечатали, но сдержалась, понимая, до какой степени незнакома ей эта область жизни. Как знать, какие там действуют правила. Но, черт возьми, должна же и там быть хоть какая-то справедливость!
Потом он начинал ей читать свои, как он говорил, «тексты», и ей нравилось это слово, оно как бы заведомо выделяло читаемое из числа обыкновенных стихотворений, какие сочиняли другие, разрешенные авторы.
Будучи в самом полном смысле комсомолкой, активисткой, советской девушкой, она пьянела от сознания, что напрямую общается с источником какой-то таинственной «неразрешенности».
Чтобы не огорчать отца, она всегда ночевала дома, и капитан жил в счастливом заблуждении, что своими решительными действиями он оградил дочь от этого «шланга». Собственно, Ларисе и самой нравилось установившееся положение вещей. Такой ограниченный, дневной брак ее вполне устраивал. Удивительным образом, живя полноценной половой и, можно сказать, семейной жизнью, она оставалась и прежней Ларочкой, папиной дочей. Некий кентавр – сверху по пояс студентка за партой, отличница, все время тянущая руку, чтобы правильно ответить на заданный преподавателем вопрос, а ниже пояса, под партой, какая-то саския.
Свою компанию по продвижению творчества сварщика она начала с перепечатывания его текстов на машинке. Поэт потягивал пиво, держа на весу кисти сильных, обожженных сварочными огнями рук, выискивая нужную, но всегда неуловимую букву. За окном метель. Идиллия.
Следующий шаг – институтская стенгазета. Редактор этого издания, втайне симпатизировавший стройной, решительной Ларе, прочитав то, что она ему всучила, заскучал. Лариса, отставив крепкую, очень уверенную в себе ногу, характерным атакующим движением, вперила в него презрительный взгляд, говоривший: не согласишься – уничтожу морально. Он стал длинно и как-то аляповато оправдываться. Мол, у них выпуск ко дню Советской Армии, а предлагаемая поэма называется «Мои любовные пораженья». «Кстати, почему здесь через мягкий знак, не в размер?» Лариса знала почему, это была ее личная опечатка, но признавать свою ошибку она и не собиралась.
– То есть не вставишь?
Годунок, так звали редактора, душераздирающе вздохнул:
– День Советской Армии!
– У меня отец – капитан, – сказала проникновенно Лариса. – И я получше тебя понимаю, что нужно солдату в день его армии. Ты же вон отмазался.
– У меня астма, – тихо просипел редактор, как будто был уже в состоянии приступа.
– Врешь ты все!
Лариса сказала это просто так, но Годунок испугался. Он вспомнил, где работает мать Ларисы, в госпитале, а именно там ему выдавали белый билет в связи с редким геморроидальным недугом.
Он слишком не хотел, чтобы все в институте узнали, насколько он врал про астму. Он взял из ее рук листки, которые только что ей вернул:
– Но двести строк!
Лариса только усмехнулась, потрепала его по щеке и отправилась на следующее задание, которое сама себе дала.
Надо сказать, что дальше дело пошло еще туже, чем со стенгазетой. Повсюду ее отфутболивали. И в областной газете, и многотиражке химкомбината, и в редакции «Понеманья», спорадически выходящего областного альманаха. Даже пугливый партизан из дома Ожешко проявил неожиданную твердость и заявил, что никогда, ни при каких обстоятельствах он не станет споспешествовать этому бездарному трутню Принеманскому.
Она понимающе кивнула:
– С завистью бороться труднее, чем с немцами.
Оставив старика в состоянии сердечного приступа, она направилась в последнюю литературную инстанцию города. К Василю Быкову. Всесоюзная знаменитость должна была навести порядок среди мелких областных завистников. Оказался в отъезде.
Выслушав историю ее хождения по мукам, сварщик приголубил свою деловитую музу и успокоил, сказав, что по-другому и быть не могло. Она не поняла.
– А что тут непонятного? Ты с кем говорила, назови еще раз фамилии: Годунок, Данильчик, Михальчик, Коник. Они все тебе отказали.
– Раньше мне отказывали только злые тетки в общаге.
– При чем здесь тетки? Они все белорусы.
– И что?
– Они занимают, Лара, все ключевые посты в областной номенклатуре, в культуре в частности. Тихий заговор, грибница, понимаешь?
– Нет.
– Я, например, русский, но не просто русский, я наполовину болгарин по матери, но не в этом сейчас дело. Я русский, и за это меня душат, не дают прорваться. Белорусы многого не могут простить русским.
Лариса смотрела на возлюбленного все же с некоторым недоверием:
– Чего не могут?
– Ну, например, грубой, безапелляционной русификации. Ты не обращала внимания, что в Белоруссии школы на белорусском языке есть только в деревнях, а в городах все образование на русском. То есть любому белорусу дается понять, что место его в деревне, в его веске, сиди и не рыпайся. А националисты учат русский, выбиваются в люди, вспоминают свои корни, закипает задавленная обида, и они начинают, где возможно, сопротивляться русской культуре, тащить своих.
– Но повсюду же печатают и русских сколько угодно.
– Так для этого нужно быть не просто русским, а разрешенным русским. Если бы я сочинил что-то о партии, о Ленине, попробовали бы они мне отказать. Но стоит начать воистину творить на русском языке, вот так откровенно, беззащитно, сразу – получай! Они партизаны, они привыкли добивать тех, кто отстал от общей колонны или слишком забежал вперед.
Все сообщенное настолько потрясло воображение Ларисы, что она даже осталась ночевать у «мужа». Долго не могла заснуть, а засыпая, видела какие-то фантастические сны. Она никогда не смотрела на жизнь с этой точки зрения, она всегда жила там, где было полно разных людей, поляков, евреев, русских, белорусов, и национальные различия между ними никогда не были предметом ее размышления или домашнего разговора родителей. Единственно, в чем она отчетливо ощущала свое явное своеобразие, это военное, гарнизонное, в том смысле что не аборигенское, происхождение. Да, в ней есть офицерская кровь. Да, однажды в детстве ее испугала цыганка, и вот цыганскость тоже, пожалуй, была для нее чем-то отдельным, не общим со всеми остальными людьми. Да, цыгане и офицеры – люди особые, но по-разному. Офицеры на ее стороне, а цыгане скорее нет.
Так сразу вслед за отказом от своей невинности Лариса стала обладательницей русскости. И все, в общем-то, благодаря мужу. Мужу. Как оказалось, вообще частично болгарину.
Болгарин. А с этим что делать? То, что надо бороться с тайным ползучим, партизанским белорусским национализмом, она уже приняла как данность. Но как разыграть болгарскую карту?
Придумала! Она напишет письмо Тодору Живкову! Она найдет что ему написать.
Проснувшись утром, Лариса решила утренним умом пока отставить болгарский план – все-таки выход за границы государства. Надо попробовать использовать местные ресурсы.
Это значит, надо идти скандалить.
Куда и с кем?
При свете дня ситуация не выглядела такой простой – пошла поскандалила, сорвала чиновничьи маски, обнаружив под ними хитрые белорусские физиономии, и все в порядке. Сочтут, пожалуй, ненормальной.
Она смотрела на своих однокурсников с легким презрением, как носительница тяжелого тайного знания – на беззаботно резвящихся детишек. Ей в каком-то смысле было даже приятно ее состояние, когда бы не необходимость что-то решать с творчеством мужа.
Был и еще один фронт непрерывной работы – отец. Капитан Конев обрабатывался неутомимо и разными видами оружия. Лариса вздыхала, не только расписывала ужасы существования непризнанного поэта, заброшенного злой судьбиной в чужой город.
– Так ты что, с ним встречаешься?
– Да.
– Где?
– Мы гуляем в парке.
Капитан скрипел зубами, но не мог же он и это запретить.
– Доча, он же дрянь, ничтожество, обмылок, а не человек.
Разумеется, отцовские слова производили эффект обратный желаемому.
Лариса долго думала, какую бы подвести мину под оборонительную систему отца. И однажды додумалась. Забралась к нему в стол во время его дежурства и отыскала там потертую общую тетрадь, куда Николай Конев еще с тех времен, когда он только готовился поступать в училище, записывал умные и парадоксальные фразы по поводу военного дела. В основном, конечно, это были цитаты из чужих трудов. Но затесалось меж ними и несколько оригинальных мыслей молодого офицерского ума. Лариса выбрала парочку, не вдумываясь в смысл, написала гуашью на плотной бумаге и повесила у себя над столом. Решила, что, если папа спросит откуда, скажет, что это осталось у нее в памяти от их давних задушевных бесед.
«Сила + культура = офицер», «Война – это достижение справедливости силой», «Хочешь проиграть войну – начни ее!»
На капитана эта диверсия произвела очень сильное впечатление, он засопел и скрылся на кухне.
– Еще немного – и мы переезжаем к нам, – сообщила Лариса Перкову.
Но вот как быть с публикацией? Годунок поклялся, что сделает, но до 23 февраля была еще целая неделя.
И тут судьба сама пошла ей навстречу. У кинотеатра «Гродно» она столкнулась нос к носу с Леонидом Желудком. Он обрадовался встрече и даже с ходу взял свой обычный самодовольно фатовской тон, что Ларису не удивило. Удивило другое, что он резко, посреди разговора, без всяких внешних причин свернул уже начатую обольстительскую компанию. Как бы внезапно опомнился. Даже оглянулся по сторонам – не видел ли кто-нибудь. Видимо, были причины внутренние. До них Ларисе не было дела, она вся сосредоточилась на той мысли, что Леонид работает в том самом доме, что недалеко от Советской площади, в «комитете», как тогда говорили. Не важно, на какой должности, важно, что он сам, помнится, предлагал ей помощь в случае чего. Тогда, в институтском коридоре. Давно, полгода назад, но это не важно. А тут как раз случай, да еще какой. Разве не должен человек, поставленный на страже интересов государства, немедленно отреагировать на отвратительный зажим редкого поэтического таланта.
– Леня, нам нужно серьезно поговорить!
Он испуганно заморгал и сделал полшага назад.
– Я приду к тебе, какая комната?
– Никакая.
– Говори, Леня.
– Может быть, прямо здесь?
Он сделал еще шаг назад. Представитель власти явно боялся представителя народа.
– Что я тебе, уличная девка? – возмущенно сказала Лариса.
Она имела в виду, конечно, не совсем то, что прозвучало. Она хотела сказать, что заслуживает того, чтобы ее выслушали в кабинете, а не на проезжей части. Мелкий сотрудник областного управления КГБ Леонид считал совсем другое сообщение с прозвучавшей фразы. И сообщение это попахивало чем-то скандальным, тем, чего он должен был по своему нынешнему положению тщательнейшим образом избегать. Он собирался в самое ближайшее время жениться на дочери одного из секретарей обкома и уже успел понять, каких строгих правил семейство, в которое он надеется войти. Старые, комсомольских времен ухватки придется отставить. Опасно каждую активистку рассматривать как наложницу.