Завтра месяц, как ты уехала, дорогой Крысеночек. Неужели я скоро увижу тебя и поросят? Мне ведь, кроме вас, никого не надо…»[103]
Одновременно с ИФП в его внутреннем дворе строится большой особняк для семьи Петра Леонидовича Капицы.
26 декабря 1935 г., Кембридж:
«…Мы выезжаем 10-го, попрошу, чтобы на это число и билеты заказали. Дело в том, что я сдала дом, и новые люди приезжают 10-го. <…> Ребята завалены подарками, какое-то невероятное количество, книги и игрушки. <…> К нам собирается масса народу, начиная с апреля. <…> Вообще, все теперь чувствуют, что в Москву можно ехать как домой, и собираются самые неожиданные люди. <…> Для меня самое важное – это наладить Твою работу и следить, чтобы все было в порядке и Ты бы мог спокойно работать. Домашняя обстановка очень важна. Ведь они никто не понимают, что для нас с Тобой дом и лаборатория – одно и то же, и поэтому я заинтересована в том и другом.
Ты не беспокойся о расстановке вещей дома. Я сделаю, когда приеду. Ты занимайся лабораторией и отдыхом.
Ребята страшно хотят ехать. В восторге от того, что увидят Тебя (!) и снег (!). Я их посылаю на неделю на мельницу, чтобы они были в хорошем состоянии перед отъездом…»[104]
«Первый удар», разумееется, принял на себя ленинградский дом Ольги Иеронимовны и старшего брата Петра Леонидовича на Каменноостровском проспекте. Племянник Леонид Леонидович вспоминал: «Когда приехала из Англии Анна Алексеевна с детьми, мои маленькие братья некоторое время жили у нас в ленинградской квартире. Братья были малы, совершенно неуправляемы, и к тому же периодически друг друга уничтожали… Но вскоре они уехали в Москву: дяде к тому времени дали квартиру на Пятницкой улице, и он переехал из “Метрополя”…»[105]
На разрозненных печатных страничках Андрей Петрович напишет про свой переезд в СССР: «Мы практически не говорили по-русски… сидели на комоде в коридоре и швыряли в проходящих дровами». Двоюродного брата он тогда не запомнил: «С Леонидом мы не общались из-за десятилетней разницы в возрасте. Вы представляете, что такое 5 и 15 лет?» А по поводу московского жилья уточнил: «После переезда в Москву мы поселились на Пятницкой улице в коммунальной квартире»[106].
Поль Дирак тоже приметил самую характерную особенность капицынских мальчишек: «Должен заметить, что жизнь у этих ребят в Кембридже была весьма и весьма свободной, и они получили известность как дикие русские мальчишки. Когда же они приехали в Москву, их стали звать дикими английскими мальчишками»[107].
Андрей Петрович писал: «Постепенно овладеваем русским. Родители беспокоятся, что мы забудем английский, и к нам приглашается англичанка, бог весть какими судьбами занесенная в эти годы в СССР – Сильвия Уэлс. Она с нами разговаривает по-английски. В это же время мы переезжаем в почти законченный институт. Он был спроектирован не как обычные советские институты. В нем были двухэтажные квартиры для сотрудников, теннисные корты, фруктовый сад. А отцу в нем построили большой двухэтажный особняк. На первом – большая столовая, гостиная, кухня и две комнаты для домработниц. На втором – кабинет отца и еще четыре комнаты. В доме были три туалета и куча вспомогательных помещений: прихожие, гардеробные, подвал. Проектировал этот дом архитектор Жолтовский (академик Иван Васильевич Жолтовский обожал Италию и создал пышный сталинский стиль в архитектуре. – Прим. авт.). Вот практически с этого дома и начинаются мои московские воспоминания.
По-видимому, мать не знала иных путей нашего воспитания кроме тех, что сама испытала в детстве: гувернантки, няньки, кухарки. Наша Сильвия была настроена просоветски, и через некоторое время, уже работая у нас в доме, вышла замуж за монтера из ИФП Василия Ивановича Перевозчикова. Так образовалась англо-русская семья, счастливо просуществовавшая долгую жизнь и давшая миру талантливых Илью и Сашу.
Сильвия была из аристократического рода, чуть ли не родственница королевской семьи, и мы смеялись над Ильей, что быть ему английским королем. Тогда в Англии был определенный кризис с наследником, но обошлось.
Сильвия была удивительной доброты человеком и не только развила наш английский язык, но и привила нам с братом многие человеческие качества, за что я теперь ей очень благодарен. Она практически занималась нашим воспитанием, поскольку мама больше помогала отцу.
Ну и, конечно, вторым нашим воспитателем стал институтский двор со своими хулиганами, драчунами и заводилами. Сначала они нас не очень жаловали – “англичане, директорские сынки”. Но потихоньку все стало на свои места. Я с детства отличался физической силой, а Сергей брал интеллектуальным преимуществом.
Особенно нам, мальчишкам, было интересно бывать в лабораториях и мастерских, где изготавливались приборы. А еще наблюдать, как отец демонстрировал образование сверхмощных магнитных полей на специальном электрогенераторе, привезенном из Мондовской лаборатории в Англии. Демонстрация опыта неизменно заканчивалась страшным грохотом, от которого падали в обморок особо чувствительные дамы.
Дома мы видели родителей только за завтраком и обедом, потому что вечера они проводили в гостях или где-нибудь в театре.
Но часто гости бывали и у нас. Большая гостиная, соединенная со столовой, в которой стоял большой круглый стол, а в стене проделано окно, через которое из кухни подавались блюда – все это было не похоже на то, как жили советские люди. Желающих посмотреть было много. Некоторых наиболее ярких гостей я запомнил. Это Ираклий Андроников с его блестящими рассказами, героями которых часто становились люди, бывавшие в нашем доме. Детский поэт и великолепный чтец-декламатор Самуил Яковлевич Маршак. Алексей Толстой с красавицей женой Людмилой Ильиничной, до самой своей смерти остававшейся приятельницей моей матери. Критик Корнелий Зелинский, которого почему-то все звали “Вазелинский”, видимо, не случайно. Но особенно мне запомнился Борис Михайлович Иофан, автор нашумевшего тогда проекта самого высокого в мире небоскреба – Дворца Советов. Даже мы, мальчишки, весело подсмеивались над едким замечанием моего отца:
– Борис Михайлович, вот у вас общая высота здания, кажется, 500 метров, из которых половину составляет фигура Ленина. Так вот, в пасмурную погоду, когда высота облачности около 300 метров, над Москвой будут стоять величественные штаны!
Конечно же, бывало у нас в доме много ученых. Например, Николай Николаевич Семенов – ближайший друг отца еще по институту времен Иоффе. Заходил к нам и сам Абрам Федорович.
Но нас, детей, обычно допускали только до ужина – первой части вечера. А потом прогоняли спать наверх, куда время от времени доносились взрывы хохота. Это была реакция на анекдоты, которые обильно рассказывались за столом. Отец анекдоты очень любил! Но мне этот хохот был не понятен, однако я посчитал его признаком хорошего тона и в обычном разговоре, на ровном месте, мог вдруг разразиться громовым хохотом, что изумляло дворовых мальчишек. Мне даже пытались подражать, пока об этом не узнала мать и не провела разъяснительную работу.
Надо сказать, что на жалобы Сильвии, нашей домашней учительницы Нины Ивановны Нефедовой и нашей домработницы Варвары мать обязательно принимала дисциплинарные меры. Нет, нас не били, не оставляли без обеда. Мать обладала удивительным даром отчитывать за проступки так, что тебе становилось стыдно и неудобно перед окружающими. Самым страшным было, когда она переходила на английский язык, который она применяла разве что для общения с Сильвией, чей русский до самого конца жизни оставлял желать лучшего. Английский означал крайнюю степень недовольства матери, и мы тогда с братом сразу понимали, как сильно мы провинились…»[108]
Ленинградский племянник Леня продолжает тему: «Летом 1936 года я жил у дяди на даче, которую снимали в деревне Жуковка под Москвой. С дачи в Москву Петр Леонидович ездил ежедневно по очень красивому Рублевскому “правительственному” шоссе, которое усиленно охранялось. В прилегающих лесах с отсутствующим видом бродили, лежали, читали газеты спортивного вида мужчины. Мы их окрестили единым понятием “любители природы”.
В то лето из Англии приехала Сильвия Уэлс. Дядя с тетей пригласили ее, чтобы поддержать у детей знание английского языка. В Англии они говорили с ними только по-русски, а все окружающие, естественно, только по-английски. В России же все было совсем наоборот – дома с ними говорили только по-английски, а окружающие, естественно, по-русски. Такое “двуязычное” воспитание принесло прекрасные плоды: и Сергей, и Андрей сохранили превосходный английский язык, а все опасения, что их русский будет нечистым, не оправдались. Итак, у нас появилась юная, стройная мисс Уэлс, очень живая, очень веселая и безумно эксцентричная. Русского языка она не знала, но принялась говорить по-русски с необычайной отвагой. Падежи для нее не существовали, с определением рода она тоже была не в ладу. Папа с дядей подтрунивали над ней и нет-нет да и учили ее какой-нибудь глупости. Возвращаясь как-то вечером на дачу, Сильвия сбилась с пути в лесу и, придя, наконец, затемно домой, сокрушенно объявила: “Я блудил, блудил в лесу, никак не мог прийти домой”. Очень скоро мисс Уэлс накоротко познакомилась с молодыми сотрудниками дядиного института и тут же стала учить всех западноевропейским танцам. “Ноги мои щупай, ноги щупай (вместо чувствуй)”, – уговаривала она партнера, обучая его танго. Вскоре Сильвия вышла замуж за электрика Васю Перевозчикова и из мисс Уэлс превратилась в миссис Перевозчикову. Сильвия живет в Москве более 50 лет. За это время она стала близким нам человеком, в сущности, членом нашей семьи. Ну а в том далеком 1937 году она яростно изучала русский язык, сметая все лингвистические преграды, и разговаривала с Сергеем и Андреем на безукоризненном английском языке.
На даче в Жуковке появлялся и Поль Дирак. Он именно “появлялся”, потому что, приехав на дачу, Дирак тотчас же исчезал, как киплинговская кошка, которая ходила сама по себе. Он бродил по окрестностям и однажды во время прогулки умудрился залезть за “неположенную изгородь”, был схвачен и подвергнут установлению личности. Пришлось ему доказывать, что он всего лишь ученый, а не шпион империализма. Дирака необычайно веселила эта история, от души хохоча, он рассказывал, как лез через забор, а его хватали за штаны»[109].
Анна Алексеевна рассказывала эту историю немного по-другому: «Дирак был, как всякий ученый, очень любознателен. Когда он жил с нами на даче в Жуковке, то мне стоило большого труда упросить его не лазать через заборы правительственных дач! Однажды, гуляя в лесу, как всегда небрежно одетый, он лег отдохнуть под деревом. Очевидно, все же недалеко от “зеленого забора”. К нему подошли охранники и когда поняли, что он иностранец, то увели его с собой в милицию, до опознавания личности. В милиции он очень интересовался всем вокруг, ходил всюду, заглядывая, на удивление милиции, в разные их помещения. Говорили они на ломаном немецком языке, и поэтому, когда Поль спросил: Ist das GPU? (Это ГПУ?), они решили, что он спрашивает: Welch Uhr? (Который час?)
Всё же они договорились, что он живет с нами на даче в Жуковке. Привезли и долго извинялись, но Дирак был очень доволен приключением.
Когда он впервые приехал к нам, мы жили еще на Пятницкой улице. Его поезд пришел так поздно, что Дирак решил узнать, можно ли в Москве переночевать на улице, и спокойно провел ночь на какой-то скамейке».
Осенью следующего, 1937 года, когда началось строительство дачи на Николиной Горе, Петр Леонидович написал в Кембридж своему любимому учителю:
«Э. РезерфордуМосква, 13 сентября 1937 г.
Дорогой мой Профессор!
Я давно Вам не писал. Возможно, потому, что очень устал, и было слишком много работы. 1 августа мы кончили работу в лаборатории и отправились жить в маленьком домике милях в 35 от Москвы. Это жилье временное, очень примитивное, рядом строится небольшой дом, но дело идет очень медленно, боюсь, будет тянуться еще год или два. Место очень красивое, мы живем у реки, в сосновом лесу. <…> Семья моя в порядке. Лето было очень хорошее, было много солнца, и оба мальчика сильно загорели и были здоровы»[110].
Машинописные странички Андрея Петровича рассказывают об этой даче: «Она была построена не в поселке РАНИС (РАботников Науки и ИСкусства), который, собственно, зовется Николиной Горой, а в отрыве от него, в небольшом лесочке. Земля под дачей считалась продолжением села Успенского, находившегося за рекой, и поэтому это место называлось Заречьем. Первые дома на въезде на Николину Гору положили начало этому дачному поселку, подчинявшемуся сельсовету Успенского.
Участок был огромный, около двух гектаров соснового леса на самом берегу Москвы-реки. Сначала был построен гараж и при нем сторожка из двух комнат, а потом большой двухэтажный дом, в котором летом располагалась вся наша семья. В сторожке жила Сильвия с мужем, и в ней в 1940 году родился ее первый сын Илья. Три года на даче перед началом войны были одними из самых привольных и веселых.
На даче продолжались родительские домашние вечера. Если приезжал Ираклий Андроников, то весь вечер был занят им. Если Алексей Толстой – то же самое. А еще все безудержно хохотали, потому что он слишком походил на Алексея Толстого, которого прошлый раз изображал Андроников. Однажды они оказались на даче оба, и вечер вышел скучным. Хотя они и пытались чего-нибудь рассказать, все никак не получалось. Потом мы узнали, что Толстой по поводу того вечера всем говорил: “Замечательный человек Ираклий, но ведь слова не даст сказать!” Оказалось, что то же самое, слово в слово, говорил о Толстом и Андроников. <…>
И хотя центром стола всегда был отец, мать незаметно дирижировала всем происходящим. Своим тихим “Ну, Петечка!” она могла остановить и направить в другую сторону любую беседу за столом. Это я понял уже взрослым, а тогда мне казалось, что всем заправляет отец. Я его, конечно, боготворил и тоже побаивался.
Когда гостей не было, мы вечерами собирались в гостиной и играли “в знаменитостей”. На случайно выбранную букву надо было написать на листке как можно больше знаменитых людей. Самое веселье начиналось потом, когда каждый по очереди зачитывал свой список. Если чье-то имя повторялось в двух списках, то оно вычеркивалось. Сколько выдуманных имен защищалось, сколько остроумия тратилось на защиту литературных героев, которых по правилам нельзя было выдавать за знаменитостей, сколько “Елизавет Воробей” было разоблачено (гоголевский персонаж помещик Собакевич умудрился занести в мужской список «мертвых душ» крестьянку Елизавету Воробей, переименовав ее в Елизавет Воробей. – Прим. авт.)! Выигрывал всегда папа, за ним шла мама. Теперь-то мне кажется, что она запросто могла быть первой, так как эрудицией превосходила отца, особенно в области искусства, литературы и истории. Просто она не хотела ущемлять его самолюбия, так как отец всегда и во всем считал себя первым.
Играли в буриме (сочинение шуточных стихов на заданные рифмы и темы. – Прим. авт.) – здесь вне конкуренции был мой кузен Леонид, приезжавший к нам на лето из Ленинграда. Он был, что называется, полупрофессиональным поэтом, который пишет, но не публикует своих стихов, хотя они безусловно того заслуживали. Играли в карты – в подкидного дурака, в “пьяницу”, в рамме (английская игра, чем-то напоминающая «девятку». – Прим. авт.). Телевизора тогда не было! По радио слушали в основном новости на русском и английском языках.
А еще в нашей семье было два автомобиля. Казенный большой черный “Бьюик” – на таких разъезжало все кремлевское начальство. Единственно, что огорчало водителя Костю, переданного отцу из правительственного гаража вместе с машиной, что у нее не было “кукушки” – особого звукового сигнала, обозначавшего автомобили начальства. На этом “Бьюике” в основном ездили отец с матерью. Я не любил косых взглядов, которые люди бросали на этот автомобиль, особенно если внутри него сидел мальчишка. Иногда утром Косте поручалось забросить меня в школу, и тогда я просил его остановиться за квартал, который пробегал пешком.
Второй автомобиль уже принадлежал отцу. Он выписал его себе из Америки на оставшиеся в Англии деньги. Это тоже был “Бьюик”, но спортивного типа, с откидным брезентовым верхом. В Москве тогда бегали в основном “Эмочки” (ГАЗ М-1) только что построенного Горьковского автозавода, а иностранных машин, за исключением правительственных и дипломатических, не было. Наши машины вызывали зависть у всех – и мальчишек, и взрослых.
В общем, наша семья имела все необходимое для советского счастья: дом, дачу, машину, и не одну»[111].
И конечно, детство мальчишек не было бы счастливым без бабушек. Ольга Иеронимовна присылала из Ленинграда новые, только что изданные детские книжки. А у папы Анны Алексеевны, Алексея Николаевича Крылова, примерно с 1927 года появилась новая спутница жизни – Надежда Константиновна Вовк-Россохо, умудрившаяся подружиться с его бывшей женой Елизаветой Дмитриевной. Имевшая к семейству Капиц весьма опосредованное отношение, она тем не менее полюбила мальчишек и писала им трогательные письма. В частности, сохранилось несколько открыток Андрюше. К сожалению, даты их посылки уже не установить: открытки не проштемпелеваны, а конвертов не сохранилось. Вот, наверное, самая ранняя, с Лазурного Берега Франции. На лицевой стороне – фотография старинного средневекового города с высокой колокольней у иссиня-чернильной гавани с яхточками под белыми парусами у причала. В верхнем правом углу надпись «Menton – Le Port». На обратной – письмо еще со старорежимными «i» и «ером»:
«Дорогой Андрюша, вотъ мы куда съ бабушкой прiехали отдыхать, здесь очень хорошо, тепло и много цветовъ. По морю иногда проходятъ большiе пароходы мимо насъ, а здесь все больше видны такiе лодочки. Море все время было спокойное, а сегодня сильный ветер и оно бушуетъ, точно кипитъ. Напиши намъ, как вы поживаете все, много ли у тебя цветовъ на окне и вообще побольше напиши о томъ, как ты живешь и что поделываешь. Вава и бабушка крепко тебя целуемъ и будем здесь ждать твоего письмеца, напиши скорее. Вава»[112].
Мальчишки прозвали Вовк-Россохо «Вава», а в семье Капиц ее стали звать Вовочкой.
Племянник Леня вспоминал: «Лето 1938 года прошло у нас в Заречье под знаком бесконечного корчевания пней. Дядя яростно сражался с ними. Он хищно высматривал очередной пень, потом призывал меня и своих сыновей, и мы, как кроты, лезли под пень: окапывали, подводили ваги, изобретали систему рычагов. Словом, тащили пень творчески. Когда он, наконец, выковыривался, дядя бывал очень доволен. Потом мы изготовили городки, и пошла полоса городошных баталий. Купили крокет, и мне пришлось ровнять площадку. Словом, физических нагрузок было хоть отбавляй»[113].
Год 1938-й оказался вообще не слишком веселым: неожиданно умер старший брат Петра Леонидовича – этнограф и кинорежиссер Леонид Леонидович. Его сын, тот самый племянник Ленька, был очень благодарен дяде, который «пошел со мной на берег реки (почему-то мне кажется, что серьезные разговоры он вообще предпочитал вести не в комнате, а “на воле”). Дядя говорил о том, что теперь Наташе (моей маме) трудно будет меня “поднимать”, и он постарается, если не заменить мне отца, то, во всяком случае, помочь мне в жизни»[114].
Ну а жизнь тем временем шла своим чередом – и в Заречье тоже. Немного уже возмужавший Ленька вспоминал: «Эпопея строительства моторной лодки началась в следующее лето 1939 года. Туполев достал для Петра Леонидовича чудесный “авиационный лес”: дивные смолистые сухие сосновые доски, массивные дубовые брусья для шпангоутов, медные гвозди для заклепок – словом, весь материал, и мы приступили к строительству лодки. На строительство я ходил как на службу – с раннего утра и до ужина (с перерывом на купания и личную жизнь)… Лодку дядя построил целиком сам за два отпуска (1939–1940 гг.), только на покраску пригласил профессионалов. Знатоки, глядя на его творение, не верили, что все сделано тут на даче, в мастерской, своими руками. Я горд, что в этой лодке заключено немало и моего труда. Конечно, я был “Петровым подмастерьем”, но все же… Я бесконечно благодарен дяде за ту школу всяческого ремесла, которую я прошел под его руководством, а он умел делать буквально всё. Во время работы он неукоснительно следил за порядком на рабочем месте, приходил в ярость, если что-нибудь лежало не там, где надо. А нужно сказать, что во время работы он был очень крут и резок, так что попадало мне порой здорово…»
Сережа и Андрюша были, конечно, еще маловаты для такой сложной работы. Но наверняка смотрели, учились, чего-то помогали, может быть даже пилили какие-то деревянные планки, подавали инструмент, убирали. Иначе бы двоюродному брату никак не могла бы прийти в голову идея включить в название лодки их имена!
«Через два лета, когда лодка была построена, пришло время ее называть. Дядя объявил конкурс на лучшее имя, – вспоминал Леня. – Каких только имен не предлагалось: и “Кислород”, и “Анна”, а я предложил синтетическое “Серандраня”: Сережа + Андрей + Аня. Но потом как-то само собой появился “Гелий”. В то время жидкий гелий занимал большое место в работах Петра Леонидовича»[115].
Андрей Петрович писал в своих машинописных листках: «Лодку спустили на воду в Москве, на Воробьевых горах, на водной базе ЦДКА (Центральный дом Красной Армии имени Фрунзе, предтеча ЦСКА. – Прим. авт.). Она бодро бегала по Москва-реке, пыхтя своим крошечным, но очень тяжелым мотором. Силенок в нем было, по-моему, всего 10–12. Отец привез его из Англии вместе с лабораторным оборудованием и возлагал на него большие надежды, которых тот не оправдал. А как-то на нашу дачу забрались воры и, прельщенные блестящими деталями мотора, стащили его вместе с другой мелочью. Но через сто метров бросили – ноша оказалась не по силам даже для четырех человек, хотя была оборудована собственными носилками для переноски. Все как будто специально было приготовлено для воровства! Но тяжел был, мерзавец, спасу нет. Уже после войны мы заменили его автомобильным двигателем от “Москвича”, и наша лодка действительно стала носиться по Москве-реке на даче, таская за собой аквапланиста (акваплан: буксируемая катером глиссирующая доска. – Прим. авт.) и вызывая всеобщую зависть моих сверстников. Но все это было потом.
А пока гремели процессы над изменниками Родины. Люди исчезали неизвестно куда. Шла война с японцами на Дальнем Востоке, которую почему-то называли “инцидентом у озера Хасан”, потом случились столкновения на Халхин-Голе. И хотя мне давно полагалось ходить в школу, была приглашена учительница, с которой я за два года прошел программу первых двух классов.
В 1939 году началась Финская война. Как нас убеждали, финны на нас напали. В газетах и кино были только победные реляции. Но война шла где-то там на Севере, в окрестностях Ленинграда, а в Москве жизнь практически не менялась. Мальчишки по-прежнему играли в войну, только вместо “белых” и “красных” появились “наши” и “белофинны”. К весне война кончилась. Многие вернулись с фронта и рассказывали совсем иное, нежели писали в газетах. Но потом притихли. Вообще об этой войне постарались позабыть.
Только в 1940 году я поступил в третий класс 8-й школы. Почему маме взбрела в голову идея учить меня дома, а не в школе, я не знаю. Может быть, приключения моего брата Сергея в школе имени Лепешинского для детей начальства насторожили ее (как рассказала дочь Андрея Петровича Анна Андреевна Капица, Сережа был пойман педагогами той школы, когда бегал по коридору с криками «Бей микоянчиков, наркомчиков!» – Прим. авт.). Во всяком случае, мой брат также был переведен в 8-ю школу, где мы год проучились вместе. В школе мы вымарывали из учебников истории имена знаменитых военачальников и их портреты. Дома при нас родители на эту тему не разговаривали. Почти не говорили об этом и мальчишки во дворе. А в школе сторонились тех, у кого были арестованы родители»[116].