С неописуемой наглостью автор первой и единственной книги Олег Стрижак – русский, коммунист, из рабочих, редактор с грамотами и благодарностями, журналист, образование высшее университет, семейный, – подал заявление о приеме. Ему едва исполнился тридцать один год! Рано, товарищи! Анкета – это еще не все. Пусть поработает, проявит себя, выйдет вторая книга, тогда посмотрим. Поспешный успех может погубить молодой талант.
Но к тридцати одному году пообтершийся в жизни и присмотревшийся к писательской среде молодой талант отточился в деле цинично и зло. Уважаемых коллег он в грош не ставил, и мнения их в гробу видал. Книги нужных людей оказались продвигаемы в «Лениздате» быстрее очереди. С нужными людьми было пито. Нужным людям была вылита цистерна лести – правильной, грубой, в глаза. Связей и покровителей у него не было – одиночка, выскочка, гордец.
Со второго раза его через год приняли. И на всех совещаниях ставили это себе в заслугу: вот как мы работаем с молодыми, товарищи, растим юные дарования, продвигаем перспективных юношей.
Еще долго он был самым молодым в этом клубе старперов. Не считая одного секретарского сына.
Вступив в Союз, он занялся вступлением в Литфонд, а это не автоматически. Потому что Литфонд распределял конкретные блага – поездки, воспоможествования, дачи, а главное – писательские квартиры: это была площадка беспощадной внутривидовой борьбы. И вступив, стал выбивать квартиру.
С женой он расстался тяжело, все ее осуждали, дом держался на Альке, все делал он, статный сероглазый блондин с характером и талантом должен был жениться на кинозвезде; видимо, ему на всю жизнь не хватило материнской ласки в детстве.
Он скитался по углам и писал роман. И в конце концов выбил однокомнатную квартиру на Васинском, в Гавани.
И тогда он огляделся и перевел дух.
У него было собственное жилье – впервые в жизни. У него была книга и публикации в периодике. Удобная престижная работа. Он был член Союза писателей и Литфонда. Имел отличный послужной список и массу связей. И был он молод, здоров, распираем энергией и хорош собой. А на полке стояла рукопись романа. Она была собрана в десяток толстенных папок, а конец еще не виделся.
Он был аккуратен, к водке относился ровно и привычки сорить деньгами не мог иметь по жизни. На сберкнижке были деньги, а в редакции регулярные платные рецензии.
И он ушел с работы. Уволился. Имел право.
Впервые в жизни он проснулся утром – и ему не надо было ни о чем заботиться и никуда идти. У него был свой дом. И деньги на жизнь. И положение в этой жизни. И возможность делать все, что угодно.
Кончался май, и он пошел на пляж. Дремал и жарился на солнце, пока не сгорел. Дома заварил чай и сел вечером за письменный стол. И с наслаждением работал до утра, и лег спать утром, не заботясь о том, что днем идти на работу и по делам.
У него все было. Впервые в жизни. Все свое. Заслуженное и заработанное. И каждый день можно ничего не делать. И завтра. И через месяц. Никаких обязательств ни перед кем.
Это ошеломляло.
Роман назывался «Мальчик». «– роман в воспоминаниях, роман о любви, петербургский роман в шести каналах и реках…» Был он легок, текуч, бесконечно извилист и прозрачен (так и хочется сказать: «как ледяной родник», но ведь банально будет) – но и одновременно глубок, нагружен, увесисто-мощен в своей глубине; ну в общем вы поняли, что я пытаюсь сказать. Кто не верит – легко заглянуть в Сеть.
Уже гремела Перестройка, приблизился конец Союза, взлетели миллионные тиражи, издателей интересовало белогвардейское, антисоветское, лагерное, а также модернистское и жестко демократическое. Стрижаковский роман никто не брал.
В журнале «Радуга», я жил тогда в Таллине, я напечатал три отрывка из него. Больше не позволял наш крошечный объем.
…Книгу выпустил «Лениздат» и только в 1993 году – году раздрызганном, голодном, жутком и растерянном. И ее заметили, отметили, оценили высоко, и с колес перевели на французский, и она получила премию «Литературного салона Бордо», и второе место на международном конкурсе Медичи; и приглашенный во Францию автор пожал свой урожай лавров, признания, похвал.
Это была лишь первая книга романа из задуманных и организованных шести. И было Олегу сорок два года, и стоял он на вершине; путь был открыт, ход набран, и сил было много.
Ему было сорок два – акме, возраст вершины, встреча еще молодой энергии с уже зрелой мудростью.
И у него было все. И венцом этого всего – возможность не делать ничего. И жить, и быть собой: наработанное положение, имя и статус были как шатер с флажком на куполе. Или призрачная сфера.
И тогда в нем – неожиданно и неощутимо – оказалась сломана пружина. Вялая, бессильная, отсутствующая… И перестал работать взрыватель; не вспыхивал порох; туго сжатый пар не толкал поршни.
Веселая, неукротимая, жадная, злая жажда жизни – постепенно и тихо перестала быть. Словно вышел воздух и медленно тускнел и гас в нем былой огонь. Он вдруг стал толстеть, тучнеть, грубеть, тяжелеть. И год за годом веселье оставляло его, он мрачнел, его независимость переходила в нелюдимость.
Обнаружились болезни и стали одолевать, невроз разрушал все планы, одолевала бессонница, приходилось лечить сердце, усугублял все болячки диабет.
Изнуряла бедность. Он, всегда умевший заработать и гордившийся этим, любивший зарабатывать деньги и готовый к любому труду – стал жаловаться на вечное безденежье.
Членство в распавшемся Союзе писателей и погоревшем Литфонде перестали что-либо значить, оплаты рецензий не хватало на батон, анкетные данные стали пустым местом. Инфляция съела не деньги, а все ценности жизни, ее победы и смысл. Хозяевами мира были бандиты и бизнесмены, русскими книгами издатели не интересовались.
Его путь наверх был покорением горы, на которую не взойдешь дважды. И вот на этой вершине свобода оказалась пустырем при разбитом корыте.
О, в мутной воде девяностых он мог сделать состояние, создать свое издательство и разбогатеть, раскрутить любой бизнес и подняться в любой карьере. Ему хватало умения, характера, уверенности в себе, хватки. Но силы кончились. Он прошел всю дистанцию в высоком темпе и выиграл забег – но начать новый уже не мог. Отпущенный ему заряд энергии и стойкости жизнь уже съела.
Конечно, психоневропатолог классифицирует это как депрессию и назначит лечение: медикаментозная схема, режим, спорт и оптимистические развлечения. И будет прав. Ибо депрессивное состояние есть болезнь.
Но есть одна вещь, мешающая избавиться от депрессии. Синдром достигнутой цели в сочетании с разрушением жизненной ориентации. То есть ты получил в этом мире все, чего хотел, но этот мир рухнул, и твоя жизнь больше никому не нужна, а ты уже израсходовался. Возраст, энергия, нервы, здоровье – уже не те. И цена успеху не та. И тебе не та цена. И сам уже не тот.
Один мой знакомый сказал гораздо проще:
– Надорвался.
Я часто вспоминаю рассказ Джека Лондона «Отступник». Про мальчика из бедной семьи, тяжко и старательно трудившегося на заводе с раннего детства, кормилец братьев-сестер и опора матери. В шестнадцать лет, изнуренный и изуродованный трудом, потеряв все чувства от отупляющей усталости, он ушел в бродяги. Он мечтал о сказочном счастье ничего не делать и отдыхать сколько хочешь. «Поезд тронулся. Джонни лежал в темноте и улыбался».
Он уже не имел сил и напора продолжать и закончить роман. И любые попытки помочь, пристроить, издать отметал с большим раздражением, разговоры эти были ему неприятны. Обреченно возражая, что все равно ничего не будет, что никому ничего не нужно, что пустые это все разговоры, и он просит их прекратить, зря не травить ему душу.
…Так прошло двадцать пять лет. За эти четверть века он выпустил брошюру о Балтийском подплаве, статью об организации Октябрьского переворота царскими генералами и два очень тонких сборника стихов.
Он хлопотал о пенсии, у него не было компьютера, не было приличной одежды, он категорически отвергал любую помощь, подолгу не выходил из дома, не хотел видеть даже друзей по кадетке.
Он умер в шестьдесят семь неполных лет. Время спустя был найден в пустой квартире. И похоронен на Серафимовском кладбище.
Я помню, как он свистит под моим окном во дворе на улице Желябова и поднимается по лестнице – в отутюженных бежевых брюках, снежно-белой гипюровой рубашке, в темных очках, с бутылкой в редакторском портфеле. Как мы курим на скамейке в Летнем саду и знакомимся с девчонками. Как в четвертом часу ночи, допив энную бутылку, он извлекает из парфюмерного набора жены модный одеколон сезона «Горная лаванда», я разливаю его в две чашки, сую в свою палец и душусь, и этот мерзавец сует свой палец в мою же чашку, и мы ржем и допиваем этот дижестив. У нас была хорошая совместимость – никогда не пьянели, если пили вместе.
Как он шлепает на стол «Молодой Ленинград» и гордо предъявляет сто девяносто рублей гонорара. Как приезжает к нему в гости из Краснодара сослуживец Ваня, здоровенный бугай, и уважительно говорит: «Алька у нас на шлюпке левым загребным был», – чего я раньше и не знал.
И беломор, и коричневое пальто с меховым воротником, и как 9 Мая мы встаем и он говорит: ну, за наших отцов.
В молодости видишь только детали, а с возрастом они все больше собираются в пазл. Жизнь он называется. Или даже история.
Мы оба с ним принадлежали к поколению, о котором я тридцать лет назад, на излете Советского Союза, написал «Дети победителей». Мы оба вошли в жизнь в начале семидесятых – как мордой в дверь.
В Ленинграде была своя литературно-андеграундная тусовка, из которой помнят сейчас Наймана, Рейна, Довлатова, Лену Шварц. Юру Гальперина забыли, Витю Кривулина помнит только литературный круг, Монастырский был человек специфический, Боря Дышленко исчез с горизонтов. Ну, Сайгон – это отдельная летопись.
Вот всех групп и Алька, и я чуждались. Не то главное, что из всей культуры там воспринимался исключительно Серебряный век и гонимые советской властью. Групповой код-ограничитель. Но было там нечто морально ущербное. Там (имманентно, сказал бы я в философическом анализе) присутствовала некая непомытость, непостиранность, неопрятность, некрасивость в пьянке и убранстве, впечатанная второсортность в дружбе и сексе. Там не могло быть подвигов во имя любви красавицы, и красавицы быть не могло, и заступиться в мужской драке там тоже быть не могло. Там бездарно спивались, бездарно трахались, и говорили друг другу, что они гении. Неинтересно. Не ярко. Без куража. Не было этого: «С весельем и отвагой!»
Мы оба полагали: хочешь писать – пиши. А когда печататься настолько трудно, а в литературе уже было столько гениев – писать имеет смысл только предельно хорошо, на грани, на износ, любой ценой. А богемная неопрятность и бессмысленная атрибутика – это для комплексующих неполноценностью. Достоинство профессионала – отсутствие внешних указателей. На понтах только дешевка. Будь обычен с виду.
И никогда не ной! Не жалуйся ни по какому поводу. Никто не смеет тебе сочувствовать. Никто, никогда, ни в каких условиях не может сделать тебя несчастным. Не озлобит, не сломает, не сделает жалким.
Ты нищ? Но на людях должен распространять небрежное благополучие. Тебя прижало? Всем должно быть видно – все тебе по фигу.
Такими мы и были в те семидесятые ленинградские годы. Чем озлобляли ревнивых коллег.
У меня в голове иногда звучат сами собой старые детские стихи: «Чайки кружились у них за кормой. Чайки вернулись домой. Но не вернулись домой корабли – те, что на север ушли. Только один мореход уцелел. Был он отважен и смел. Шхуну доверив движению льдин, цели достиг он один. Он и донес, тот отважный пловец, весть до родных своих мест: повесть про сказочный остров Удрест, пристань отважных сердец».
Мы не вернемся в дом нашей юности – семидесятые годы, но и не уйдем из него. Он был прекрасен, потому что юность, и его красота была внутри нас самих. И он был жестоко туп, стремление жить в нем походило на тот самый заплыв в серной кислоте. Это он съел и убил Высоцкого и Трифонова, вышвырнул Солженицына и Аксенова, замуровал страну гипсом. Ну и нам перепало.
Противостоять ему было так трудно, ребята, так трудно. Вот андеграунд и пил, и опускался в депрессии, и умирал раньше срока – а все-таки работал! А все-таки зад не лизали, и гимны коммунизму не писали, и делали свое всей силой, отпущенной Богом. Многие – с переломленным хребтом, не вынесшим давления эпохи.
А есть другой вариант держаться и делать свое. Никому не показывая слабость и боль. Смеясь и процветая назло судьбе, начальству и политическому строю. Но спину держать прямой! Вот только под непереносимыми нагрузками в спине этой крошится и непоправимо разрушается позвоночник. И предел наступает сразу, непоправимо, со стороны неожиданно. Спина еще пряма – а нести уже нет мочи даже тяжесть куска хлеба. Собственной головы.
И по завершении земного пути судьба друга моего яснеет как судьба времени, эпохи, страны, поколения. Судьба борца, таланта, романтика, гордеца и человека, который сам себя сделал. Судьба советского писателя послевоенного поколения, ленинградца, не вписавшегося в постсоветскую Россию. Слишком яркого и самолюбивого, чтобы вливаться в любую стаю. Но воздух для него был тот же, и груз тот же, и причины судьбы те же.
Да, высказывалось мнение, что под конец жизни он впал в андеграунд – только одинокий, нищий и непримиримый ко всему. Необычная очередность этапов жизни.
Мраморный памятник на его могиле простой – лежащая книга.
1. Однажды в журнале «Русский пионер» Дмитрий Быков опубликовал маленькую статью о Довлатове. Вызвавшую большой скандал. Статья выбивалась из хора отсутствием должного восторга. В ней упоминались обыватели с их вкусом, не первый ряд литературы и скромные литературные достоинства. Литературная, да и окололитературная общественность совокупно с читательской сочли это оскорблением. Волна вскипела, и раздражающую статью убрали с сайта журнала.
Понимание явления начинается с правильной постановки вопроса. Постановка была: как он смеет возводить поклеп на нашего любимого писателя?! Но истина требует и постановки вопроса с другой стороны:
С чего вы взяли, что ваша эстетическая оценка есть не просто истина в последней инстанции, но и обладает значимостью моральной максимы? И – почему вы с такой непримиримой категоричностью требуете единомыслия и единовкусия от несогласных? Почему иная точка зрения для вас оскорбительна?
Читатели Довлатова – люди как правило сравнительно образованные, читающие, сколько-то думающие и культурные. Они не в восторге от правительства, ругают телевизионное зомбирование, и вообще образ мыслей имеют во многом критический и даже местами оппозиционный. Они благородно поминают приписываемую Вольтеру фразу: «Я не согласен с тем, что вы говорите, но готов бороться насмерть за ваше право говорить это».
Но!.. Фраза эта вложена англичанкой в уста француза. У них своя история. А мы здесь все русские с непредсказуемым коктейлем в крови. У нас парламент не место для дискуссий.
То есть вы понимаете: как ты смеешь говорить, будто тебе не нравится то, что нравится нам! Мужик – ты меня уважаешь? Что – не уважаешь? Не так я говорю? Не согласен со мной?
Ты не можешь быть оппонентом. Тебя лишают право выбора! За тебя уже решено – что хорошо и что плохо. Что должно нравится, а что не должно. И если ты против устоявшегося мнения уважаемых людей и большинства – ты не просто глуп, особенно если доказал, что не глуп. Ты враг. Да-да – именно враг! А вы как думали?
Враг эстетический. Враг интеллектуальный. Но через то – враг моральный и общественный. Ты плюнул на то, что мы любим и признали нашим дорогим достоянием. Ты достал нас лично. Это больше, чем эстетическое разногласие.
Внимание. Любимый объект искусства служит солидаризации группы и сакрализируется. Над эстетической значимостью надстраивается социопсихологическая: объект становится зна́ком в социокультурном пространстве, его оценка – маркером «свой – чужой».
А если я не люблю Чайковского, Репина и Гоголя? Урод и чужой? А если люблю Прокофьева, Григорьева и Лермонтова? Скостить обвиняемому полсрока по смягчающим обстоятельствам?
Дамы и господа – а ведь у вас тоталитарное мышление. Тоталитарное мировоззрение и мироотношение. Вы нетерпимы и категоричны. Вы воспринимаете инакомыслие – со знаком минус, и не только в умственной, но порочное и в моральной плоскости. И уж подавно не воспринимаете оппонента как равного в праве на собственное мнение.
И никакие вы не либералы, и не демократы, и уж подавно не интеллигенты. Вы ведь признаете две точки зрения: свою и неправильную. Это КГБ-лайт. Инакомыслие как скверна.
(Ага. Я освобождаю вас от химеры, именуемой правом на критику. Критика – это обсуждение достоинств в борьбе хорошего с лучшим. Круг допустимых оценок очерчен заранее. Оценка за рамками предусмотренного – нарушение приличий и правил, очернительство, плевок. В лучшем случае – провокация и эпатаж.)
Вот один интеллектуал-прихлебатель в Петербурге на вопрос о качестве прозы Довлатова ответил исчерпывающе: «Довлатов классик. И точка!» И не о чем спорить и судить.
2. Слушайте. Есть Десять Заповедей. Есть ценности вечные и базовые: честность, доброта, трудолюбие, храбрость, верность. Есть вещи абсолютно недопустимые: бить детей, обкрадывать нищих, предавать родину. Но где, черт возьми, сказано, что такого-то писателя (поэта, художника, композитора) необходимо любить, иначе это плохо? Что это за Список Обязательных Любимых? Что это за морально-эстетический диктат: или тебе это нравится – или ты плохой?
…Вот эта тяга к единообразию мыслей и вкусов – она изначально не насаждается сверху. Она рождается из психологии масс – и уже потом поднимается на уровень государственной пропаганды. Все должны думать как я, потому что так думаем мы все (не все так многие), все разумные нормальные люди. И понятно же: то, что нравится нам и нами признано хорошим – оно и есть хорошее, и должно нравиться всем нормальным людям. А прочие – выродки. Ну, хотя бы частичные выродки, ну, слегка вывихнутые – раз они не понимают того, что понятно нам всем.
Традиция и ее единообразное соблюдение обеспечивает устойчивость социума. Потребность в единообразии мнений – это аспект социального инстинкта, присущего человеку. Но. Важно! —
В современном обществе размытых моральных и политических критериев, в обществе толерантности и ценностного релятивизма – этот социальный инстинкт единообразия мнений принимает дикие порой формы. Типа: абсолютный запрет курения везде, или обязательное одобрение гомосексуализма, или защита антибелого расизма как достоинства. Ибо – людям необходимы общие точки зрения, чтобы социум не рассыпался в аморфную массу!
В России, где авторитарность и цензура были всегда – сфера литературы есть та область, в которой инстинкты народа (через образованный его слой) проявлялись в области идеального, не вещественного, конкретно строю не опасного. Отношение к литературе заменяло образованным русским политическую и социальную самостоятельность. Служило игровой формой свободы мысли. В виртуальной действительности сублимировали и кипели настоящие страсти. Литература в России была игрой в жизнь больше, чем где-либо на Западе.
3. И вот в этой игре мы проявляли свою тоталитарную сущность.
Характерна реакция на выход «Эпистолярного романа с Игорем Ефимовым». Ефимов посмел опубликовать переписку со своим старинным другом Довлатовым. Не везде там Довлатов предстает в лучшем свете. Образ являет и злословие, и мелочность, и массу разъедающих жизнь черт. Без пьедестала.
Как посмел Ефимов сделать такую подлость, попытаться приволочь в литературу грязь! – был приговор. Это против воли вдовы, это моральное падение!
Не было только одного аргумента: что это неправда. Нет, это все правда. Причем: никаких интимных подробностей личной жизни, никаких скандалов и пьяных безобразий – ничего, что можно было бы назвать «компроматом», там не было. Ничего неприличного или непристойного, ничего тайного или подсудного. Так, отношения с людьми и суетные детали литературно-эмигрантской жизни.
Но! Было сочтено, что это попытка замарать и принизить высокий и светлый образ писателя! И никого не волновало, что последние письма – это итоговая исповедь и автопортрет несчастного человека, ощущавшего себя неудачником с тяжелой жизнью, что в этих последних письмах Довлатов открывается умнее, печальнее и беззащитнее, чем в своих рассказах; глубже, значительнее и человечнее он тут являет себя.
Однако вывод прост. Нам не нужна правда, которая нам не нравится. Которая представляется нам лишней и искажает тот образ, который мы себе уже создали. Мы сами определяем, какая правда желательна, а какая недопустима.
То есть. Речь о честности, объективности и терпимости не идет. А имеет место желание заклеймить и заткнуть ту правду, которая не вписывается в нашу информационную модель явления. Эта правда нарушает нашу картину мира, задевает наши групповые интересы (эстетические, интеллектуальные, психологические). Открывающего такую правду – осудить и по возможности нейтрализовать.
Так чем вы отличаетесь от Кремля и Федерального телевидения? У вас цели разные, а метода одна: инакомыслие осудить, заклеймить и воспретить.
4. Но любовь к литературе и истине влечет нас к сияющей вершине.
Пушкин! Наше все! Недосягаемый гений.
Любовь к Пушкину вменена в моральный и патриотический долг. Это главнейший в русской культуре маркер «свой – чужой». Единообразие поклонения Пушкину может различаться лишь оттенками восторга.
Нелюбовь к Пушкину – это моральная и почти государственная измена. Это постыдно и подлежит суровому презрению и осуждению товарищей, рука которых пусть покарает меня. Признающийся в нелюбви к Пушкину, пусть частичной и в чем-то, совершает каминг-аут, переходящий в аутодафе.
Кто такой ОН – и кто такой ты?! Кто ты, чтобы судить Гения нашей литературы? Как ты вообще смеешь? Да для тебя не то что авторитетов нет – для тебя вообще ничего святого нет. Ты мразь. Тебе надо запачкать самое светлое, что людям дорого, что все любят, что во всем мире признано как высочайшая вершина литературы, двести лет все изучают, народный праздник в день рождения Пушкина, конференции всемирные, – а ты что?..
Так. Я уже согласен. У меня остался только один вопрос. Маленький и личный. Имеет ли право человек на собственное мнение? Если это мнение не призывает к насилию, воровству, лжи, разврату? Если это мнение по отвлеченному, теоретическому вопросу?
И выясняется, что любовь и преклонение перед Пушкиным – категорический императив русского социокультурного пространства.
5. Вот в школе начинают проходить Пушкина. Учитель дает установку: кто это такой и как мы к нему относимся. В этом отношении никаких сомнений нет и быть не может: Пушкин самый великий. А Земля вращается вокруг Солнца, Волга впадает в Каспийское море, фрукт – яблоко, лайнер – серебристый, зверь – волк, поэт – Пушкин.
В школьном преподавании вообще и Пушкина в частности – есть одна принципиальная черта: непререкаемость. Она же категоричность. Все, что совершил Пушкин в литературе и жизни – прекрасно. Любимый друзьями и женщинами. Сей ветреник блестящий, все под пером своим шутя животворящий.
Школа целенаправленно формирует у детей культ Пушкина. Поклонение этому культу есть естественное состояние всякого культурного русского человека и патриота. Этот культ благ, бесспорен, непререкаем.
Пушкин – это хорошо и даже прекрасно.
А вот культ – это плохо. И всегда чревато. С Пушкиным школа внедряет единомыслие. Инакомыслие школьника насчет абсолютной гениальности и идеальности Пушкина – не допускается, даже не подразумевается как возможное. То есть: самостоятельное мнение запрещено. Предписанное мнение обязательно.
6. Единомыслие и конформизм, культ обожествляемой личности – не может существовать в сознании сам по себе, но неизбежно входит в систему представлений об устройстве мира и отношении к нему.
Единомыслие и приятие культа личности – становится одним из важных принципов мировоззрения: есть отдельные гении, великие люди, вознесенные над общей массой, и значимость их непререкаема. Это – что? Это важная мировоззренческая модель в социальной психологии. Великий стоит над всеми и вне критики – это хорошо и нормально. Устроенный так мир – правильный. Тот, кто это понимает и признает – хороший, правильный человек.
7. Что было вначале: царь или царизм? Яйцо или курица? Царь присвоил трон силой и внушил всем правильность такого положения – или представление людей о наилучшем и правильном устройстве общества возвело избранника на царство? Э, – это две сферы проявления единого сущего, сказал бы Плотин и многие философы еще.
Германские ярлы нагнули под себя племена славянские, а также финно-угорские и прочие.
Принятие Великим Князем христианства на Руси было величайшим актом внедрения культурно-государственного единомыслия.
Монголы сделали Московию и окрестности организованным улусом величайшего мирового государства – где безоговорочное подчинение приказу начальства было не просто законом, но моральным императивом.
Иван Грозный, объявив себя наследником Орды, довел культ начальника до безумного кровавого абсолюта – внушая при этом законность и благость своих дел.
Романовское самодержавие категорически отметало любые поползновения ограничить власть самодержца – пока не стало поздно.
Реформаторы взяли власть, революционеры ее у них отобрали, большевики передушили всех прочих революционеров – и начался самый страшный кошмар России во всей ее истории. Под лозунгами свободы!
Парадокс в том, что даже воспевание свободы и борьба за нее носили тоталитарный характер морального императива.
8. Дамы и господа. Всем ли давно понятно, что от переименования князя, царя, генсека и президента модель государственного самоуправления народа не меняется?
Русскому народу свойственно, будучи предоставленным самому себе при падении твердой власти, быстро расслаиваться, структурируясь в жадное, сильное, беспринципное меньшинство сверху – и бесправное, слабое, работающее и подчиненное большинство внизу. Верхнее меньшинство обирает нижнее большинство, не ограничиваясь законами, но только в меру своих возможностей.
Но при этом! В народе живет потребность – даже на всех этапах реформ! – возносить лидера над собой. Хоть Ельцина, хоть Путина, хоть черта в ступе. Возлагать на него надежды, делегировать полномочия и буйно или безропотно ждать действий по улучшению своей жизни.
Над Брежневым смеялись! – но все приближенные лизали тупо, журналисты матерились и плакали, но возносили, острили и ругались – а портреты на демонстрациях несли. Не верили? А в Ленина – «самого человечного человека» – верили? Как верили в Сталина! Сажал и стрелял? А вот возвращались из лагерей – и среди них тоже верили.
9. Социальный инстинкт повелевает человеку организовываться с окружающими в самые рациональные (с точки зрения дел и свершений) социумы – от бригады до государства.
При этом необходимо понимать и учитывать. Сильные и вооруженные организовываются не так, как слабые и безоружные. Трудолюбивые и храбрые – не так, как ленивые и трусливые. Рабы – не так, как свободные.
Либерал-социалистические бредни об универсализме политико-экономических моделей в любом этносе, при равных внешних условиях – это агрессивная идеология новых коммунистов, еще не прошедших через собственные концлагеря.
Качество бетона зависит от марки цемента и количества песка.
Только свободные люди могут построить свободное общество. Ну, более или менее реально демократическое государство, справедливо устроенное к удобству и благу трудящегося большинства.
Но! Для свободных людей – культов не существует! Кроме Всевышнего, Заповедей и моральных основ общества. Свободный человек отвечает за себя сам. За свои поступки, свои ценности, свои мысли и чувства.
Без свободы мысли никакое справедливое, продвинутое, процветающее, счастливое общество – невозможно.
10. И если кому в России не нравится культ Президента, сопутствующий бедности народа, произволу и отсутствию перспектив – вспомните, что если человек полагает вообще-то чей-то культ нормальным и хорошим делом, то с этим представлением о принципиальной правильности культа он Пушкиным не ограничится.
Вы ему только внушите, что есть прекрасные и правильные кумиры выше критики и сомнений. И уж он вам кумиров наставит, наплачетесь.
11. Вы ведь врете ему в школе о литературе той эпохи – где на деле недосягаемо выше прочих почитался в заслугах великий Карамзин; где воспитатель царских детей и академик Жуковский парил на таком заоблачном Олимпе поэтической славы, что мог комплиментарно писать молодому Пушкину о лаврах первого поэта России; где самым знаменитым писателем и журналистом был Булгарин, а за ним Загоскин; и никакой народ у подъезда раненого Пушкина не толпился, тиражи Пушкина были одна тысяча экземпляров, а книги стоили жутко дорого, только для состоятельных людей, народ если и читал, так Матвея Комарова, а о Пушкине знать не знал, светская жизнь для него была другая Вселенная; вы создаете миф, условно идеализированную информационную модель Пушкина, отсекая одно и приписывая другое.
12. Культ личности Начальника Страны создается по тем же лекалам. И не в том беда, что услужливыми подручными и холопами создается. А в том беда, что культ создаваемый – востребован! Русскому народу нужен царь! Свежая максима, да? Нет, не всем и не в равной степени. Но! Не только историей сформирован народ, взыскующий сильной руки.
Этот народ воспитан нашей прекрасной школой, нашими замечательными учителями литературы, нашими доходчивыми учебниками.
Прошу понять. Пушкин тут – это прекрасная золотая фигура. А культ личности – сквозной арматурный штырь, упрятанный внутрь, как несущий стержень всей информации. Нанизанная на этот культ, как на шампур, фигура информации держится цельной, логичной, красивой, мощной. Но!!! Когда человек поворачивается к другим проблемам жизни и фигурам пейзажа – фигура слетает, как листва, а стержень остается! Потому что стержень этот – мировоззренческий принцип. Уж не о Пушкине судят – а все чертеж кумира наложен на пространство.
И когда я слышу, как со слезами в горле и на глазах, умиленные святостью своего чувства до нервического приступа и религиозного экстаза, поклонники и фанаты полируют слоем елея Пушкина как образ Нашего Всего – меня охватывает безнадежность.