Серия «Эксклюзив: Русская классика»
© М.М. Зощенко, наследники, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
До деревни Горки было всего, я полагаю, версты три. Однако пешком идти я не рискнул. Весенняя грязь буквально доходила до колена.
Возле самой станции, у кооператива, стояла крестьянская подвода. Немолодой мужик в зимней шапке возился около лошади.
– А что, дядя, – спросил я, – не подвезешь ли меня до Горок?
– Подвезти можно, – сказал мужик, – только даром мне нет расчету тебя подвозить. Рублишко надо мне с тебя взять, милый человек. Дюже дорога трудная.
Я сел в телегу, и мы тронулись.
Дорога действительно была аховая. Казалось, дорога была специально устроена с тем тонким расчетом, чтобы вся весенняя дрянь со всех окрестных полей стекала именно сюда. Жидкая грязь покрывала почти полное колесо.
– Грязь-то какая, – сказал я.
– Воды, конечно, много, – равнодушно ответил мужик.
Он сидел на передке, свесив вниз ноги, и непрестанно цокал на лошадь языком.
Между прочим, цокал он языком абсолютно всю дорогу. И только когда переставал цокать хоть на минуту, лошадь поводила назад ушами и добродушно останавливалась.
Мы отъехали шагов сто, как вдруг позади нас, у кооператива, раздался истошный бабий крик.
И какая-то баба в сером платке, сильно размахивая руками и ругаясь на чем свет стоит, торопливо шла за телегой, с трудом передвигая ноги в жидкой грязи.
– Ты что ж это, бродяга! – кричала баба, доходя в некоторых словах до полного визгу. – Ты кого же посадил-то, черт рваный? Обормот, горе твое луковое!
Мой мужик оглянулся назад и усмехнулся в бороденку.
– Ах, паразит-баба, – сказал он с улыбкой, – кроет-то как?
– А чего она? – спросил я.
– А пес ее знает, – сказал мужик, сморкаясь. – Не иначе как в телегу ладит. Неохота ей, должно статься, по грязи хлюпать.
– Так пущай сядет, – сказал я.
– Троих не можно увезти, – ответил мужик, – дюже дорога трудная.
Баба, подобрав юбки до живота, нажимала все быстрее, однако по такой грязи догнать нас было трудновато.
– А ты что, с ней уговорился, что ли? – спросил я.
– Зачем уговорился? – ответил мужик. – Жена это мне. Что мне с ней зря уговариваться?
– Да что ты?! Жена? – удивился я. – Зачем же ты ее взял-то?
– Да увязалась баба. Именинница она, видишь, у меня сегодня. За покупками мы выехали. В кооператив…
Мне, городскому человеку, ужасно как стало неловко ехать в телеге, тем более что именинница крыла теперь все громче и громче и меня, и моих родных, и своего полупочтенного супруга.
Я подал мужику рубль, спрыгнул с телеги и сказал:
– Пущай баба сядет. Я пройдусь.
Мужик взял рубль и, не снимая с головы шапки, засунул его куда-то под волоса.
Однако свою именинницу он не стал ждать. Он снова зацокал языком и двинул дальше.
Я мужественно шагал рядом, держась за телегу рукой, потом спросил:
– Ну, что ж не сажаешь-то?
Мужик тяжело вздохнул:
– Дорога дюже тяжелая. Не можно сажать сейчас… Да ничего ей, бабе-то. Она у меня – дьявол, двужильная.
Я снова на ходу влез в телегу и доехал до самой деревни, стараясь теперь не глядеть ни на моего извозчика, ни на именинницу.
Мужик угрюмо молчал.
И только когда мы подъехали к дому, мужик сказал:
– Дорога дюже тяжелая, вот что я скажу. За такую дорогу трояк брать надо.
Пока я рассчитывался с извозчиком и расспрашивал, где бы мне найти председателя, – подошла именинница. Пот катил с нее градом. Она одернула свои юбки, не глядя на мужа, просто сказала:
– Выгружать, что ли?
– Конечно, выгружать, – сказал мужик. – Не до лету лежать товару.
Баба подошла к телеге и стала выгружать покупки, унося их в дом.
1926
Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
«Мне, – говорит, – на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже очень просто могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай.
Третью часть жалованья ему подавай. Так вот – здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
– Смешно, – говорю, – народный судья. Прямо, – говорю, – смешно, какие ненормальности. Этакая, – говорю, – мелкая крошка, а ему третью часть. Да на что, – говорю, – ему третья часть? Младенец, – говорю, – не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, – говорю, – захворать можно от таких ненормальностей.
А судья говорит:
– А вы как насчет младенца? Признаете себя ай нет?
Я говорю:
– Странные ваши слова, народный судья. Прямо, – говорю, – до чего обидные слова. Я, – говорю, – захворать могу от таких слов. Натурально, – говорю, – это не мой младенец. А только, – говорю, – я знаю, чьи это интриги. Это, – говорю, – Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, – говорю, – сам тридцать два рубля получаю. Десять семьдесят пять отдай, – что ж это будет? Я, – говорю, – значит, в рваных портках ходи. А тут, – говорю, – параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, говорю, провались, какие неприятности!
А судья говорит:
– Может, и ваш. Вы, – говорит, – припомните.
Я говорю:
– Мне припоминать нечего. Я, – говорю, – от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи – была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, – говорю, – раз ездили. Я платил. А только, – говорю, – не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
Судья говорит:
– Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
Судья посмотрел на младенца и говорит:
– Носик форменно на вас похож.
Я говорю:
– Я, – говорю, – извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож! За носик, – говорю, – я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, – говорю, – остатний организм весь не мой. Я, – говорю, – жгучий брюнет, а тут, – говорю, – извиняюсь, как дверь белое. За такое белое – рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, – говорю, – больше, раз оно в союзе даже не состоит.
Судья говорит:
– Сходство действительно растяжимое. Хотя, – говорит, – носик весь в папашу.
Я говорю:
– Носик не основание. Носик, – говорю, – будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои – махонькие очень дырочки. За такие, – говорю, – дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, – говорю, – народный судья, идти и не задерживаться.
А судья говорит:
– Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
И выносят – третью часть с меня жалованья.
Я говорю:
– Тьфу на всех. От таких, – говорю, – дел захворать можно».
1926
И не раз и не два вспоминаю святые слова – дрова.
А. Блок
Это подлинное происшествие случилось на Рождестве. Газеты мелким шрифтом в отделе происшествий отметили, что случилось это там-то и тогда-то.
А я – человек любопытный. Я не удовлетворился сухими газетными строчками.
Я побежал по адресу, нашел виновника происшествия, втерся к нему в доверие и попросил подробнее осветить всю эту историю.
За бутылкой пива эта вся история была освещена.
Читатель – существо недоверчивое. Подумает: до чего складно врет человек.
А я не вру, читатель. Я и сейчас могу, читатель, посмотреть в ясные твои очи и сказать: «Не вру». И вообще я никогда не вру и писать стараюсь без выдумки. Фантазией я не отличаюсь. И не люблю поэтому растрачивать драгоценные свои жизненные соки на какую-то несуществующую выдумку. Я знаю, дорогой читатель, что жизнь много важнее литературы.
Итак, извольте слушать почти святочный рассказ.
«Дрова, – сказал мой собеседник, – дело драгоценное. Особенно когда снег выпадет да морозец ударит, так лучше дров ничего на свете не сыскать.
Дрова даже можно на именины дарить.
Лизавете Игнатьевне, золовке моей, я в день рождения подарил вязанку дров. А Петр Семеныч, супруг ейный, человек горячий и вспыльчивый, в конце вечеринки ударил меня, сукин сын, поленом по голове.
– Это, – говорит, – не девятнадцатый год, чтобы дрова преподнесть.
Но, несмотря на это, мнения своего насчет дров я не изменил. Дрова – дело драгоценное и святое.
И даже когда проходишь по улице мимо, скажем, забора, а мороз пощипывает, то невольно похлопываешь по деревянному забору.
А вор на дрова идет специальный. Карманник против него – мелкая социальная плотва.
Дровяной вор – человек отчаянный. И враз его никогда на учет не возьмешь.
А поймали мы вора случайно.
Дрова были во дворе складены. И стали те общественные дрова пропадать. Каждый день три-четыре полена недочет. А с четвертого номера Серега Пестриков наибольше колбасится.
– Караулить, – говорит, – братишки, требуется. Иначе, – говорит, – никаким каком вора не возьмешь.
Согласился народ. Стали караулить. Караулим по очереди, а дрова пропадают.
И проходит месяц. И заявляется ко мне племянник мой, Мишка Власов.
– Я, – говорит, – дядя, как вам известно, состою в союзе химиков. И могу вам на родственных началах по пустяковой цене динамитный патрон всучить. А вы, – говорит, – заложите патрон в полено и ждите. Мы, – говорит, – петрозаводские, у себя в доме завсегда так делаем, и воры оттого пужаются и красть остерегаются. Средство, – говорит, – богатое.
– Неси, – говорю, – курицын сын. Сегодня заложим.
Приносит.
Выдолбил я лодочку в полене, заложил патрон. Замуровал. И небрежно кинул полешко на дрова. И жду: что будет.
Вечером произошел в доме взрыв.
Народ смертельно испугался – думает черт знает что, а я-то знаю и племянник Мишка знает, в чем тут запятая. А запятая – патрон взорвался в четвертом номере, в печке у Сереги Пестрикова.
Ничего я на это Сереге Пестрикову не сказал, только с грустью посмотрел на его подлое лицо, и на расстроенную квартиру, и на груды кирпича заместо печи, и на сломанные двери – и молча вышел.
Жертв была одна. Серегин жилец – инвалид Гусев – помер с испугу. Его кирпичом по балде звездануло.
А сам Серега Пестриков и его преподобная мамаша и сейчас живут на развалинах. И всей семейкой с нового году предстанут перед судом за кражу и дров пропажу.
И только одно обидно и досадно, что теперича Мишка Власов приписывает, сукин сын, себе все лавры.
Но я на суде скажу, какие же, скажу, его лавры, если я и полено долбил, и патрон закладывал?
Пущай суд распределит лавры».
1926
Что-то, граждане, воров нынче развелось. Кругом прут без разбора.
Человека сейчас прямо не найти, у которого ничего не сперли.
У меня вот тоже недавно чемоданчик унесли, не доезжая Жмеринки.
И чего, например, с этим социальным бедствием делать? Руки, что ли, ворам отрывать?
Вот, говорят, в Финляндии в прежнее время ворам руки отрезали. Проворуется, скажем, какой-нибудь ихний финский товарищ, сейчас ему чик, и ходи, сукин сын, без руки.
Зато и люди там пошли положительные. Там, говорят, квартиры можно даже не закрывать. А если, например, на улице гражданин бумажник обронит, так и бумажника не возьмут. А положат на видную тумбу, и пущай он лежит до скончания века… Вот дураки-то!
Ну, деньги-то из бумажника, небось, возьмут. Это уж не может того быть, чтоб не взяли. Тут не только руки отрезай, тут головы начисто оттяпывай – и то, пожалуй, не поможет. Ну да деньги – дело наживное. Бумажник остался, и то мерси.
Вот у меня, не доезжая Жмеринки, чемоданчик свистнули, так действительно начисто. Со всеми потрохами. Ручки от чемодана – и той не оставили. Мочалка была в чемодане – пятачок ей цена – и мочалку. Ну на что им, чертям, мочалка?! Бросят же, подлецы. Так нет. Так с мочалкой и сперли.
А главное, присаживается ко мне вечером в поезде какой-то гражданин.
– Вы, – говорит, – будьте добры, осторожней тут ездите. Тут, – говорит, – воры очень отчаянные. Кидаются прямо на пассажиров.
– Это, – говорю, – меня не пугает. Я, – говорю, – завсегда ухом на чемодан ложусь. Услышу.
Он говорит:
– Дело не в ухе. Тут, – говорит, – такие ловкачи – сапоги у людей снимают. Не то что ухо.
– Сапоги, – говорю, – опять же у меня русские, с длинным голенищем – не снимут.
– Ну, – говорит, – вас к черту. Мое дело – предупредить. А вы там как хотите.
На этом я и задремал.
Вдруг, не доезжая Жмеринки, кто-то в темноте как дернет меня за ногу. Чуть, ей-богу, не оторвал… Я как вскочу, как хлопну вора по плечу. Он как сиганет в сторону. Я за ним с верхней полки. А бежать не могу.
Потому сапог наполовину сдернут – нога в голенище болтается.
Поднял крик. Всполошил весь вагон.
– Что? – спрашивают.
– Сапоги, – говорю, – граждане, чуть не слимонили.
Стал натягивать сапог, гляжу – чемодана нету.
Снова крик поднял. Обыскал всех пассажиров – нету чемодана. Вор-то, оказывается, нарочно за ногу дернул, чтоб я башку с чемодана снял.
На большой станции пошел в Особый отдел заявлять.
Ну, посочувствовали там, записали.
Я говорю:
– Если поймаете, рвите у него к чертям руки.
Смеются.
– Ладно, – говорят, – оторвем. Только карандаш на место положите.
И действительно, как это случилось, прямо не знаю. А только взял я со стола ихний чернильный карандаш и в карман сунул.
Агент говорит:
– У нас, – говорит, – даром что Особый отдел, а в короткое время пассажиры весь прибор разворовали. Один сукин сын чернильницу унес. С чернилами.
Извинился я за карандаш и вышел.
«Да уж, – думаю, – у нас начать руки отрезать, так тут до черта инвалидов будет. Себе дороже».
А впрочем, чего-нибудь надо придумать против этого бедствия.
Хотя у нас имеется такая смелая мысль: жизнь с каждым годом улучшается и в скором времени, может быть, совсем улучшится, и тогда, может быть, и воров не будет.
Вот этим самым и проблема разрешится. Подождем.
1926
Конечно, потерять галошу в трамвае нетрудно.
Особенно если сбоку поднажмут да сзади какой-нибудь архаровец на задник наступит, – вот вам и нет галоши.
Галошу потерять прямо пустяки.
С меня галошу сняли в два счета. Можно сказать, ахнуть не успел.
В трамвай вошел – обе галоши стояли на месте. А вышел из трамвая – гляжу, одна галоша здесь, на ноге, а другой нету. Сапог – здесь. И носок, гляжу, здесь. И подштанники на месте. А галоши нету.
А за трамваем, конечно, не побежишь.
Снял остальную галошу, завернул в газету и пошел так.
После работы, думаю, пущусь в розыски. Не пропадать же товару! Где-нибудь да раскопаю.
После работы пошел искать. Первое дело – посоветовался с одним знакомым вагоновожатым. Тот прямо вот как меня обнадежил.
– Скажи, – говорит, – спасибо, что в трамвае потерял. В другом общественном месте не ручаюсь, а в трамвае потерять – святое дело. Такая у нас существует камера для потерянных вещей. Приходи и бери. Святое дело.
– Ну, – говорю, – спасибо. Прямо гора с плеч. Главное, галоша почти что новенькая. Всего третий сезон ношу.
На другой день иду в камеру.
– Нельзя ли, – говорю, – братцы, галошу заполучить обратно? В трамвае сняли.
– Можно, – говорят. – Какая галоша?
– Галоша, – говорю, – обыкновенная. Размер – двенадцатый номер.
– У нас, – говорят, – двенадцатого номера, может, двенадцать тысяч. Расскажи приметы.
– Приметы, – говорю, – обыкновенно какие: задник, конечно, обтрепан, внутри байки нету, сносилась байка.
– У нас, – говорят, – таких галош, может, больше тыщи. Нет ли специальных признаков?
– Специальные, – говорю, – признаки имеются. Носок вроде бы начисто оторван, еле держится. И каблука, – говорю, – почти что нету. Сносился каблук. А бока, – говорю, – еще ничего, пока что удержались.
– Посиди, – говорят, – тут. Сейчас посмотрим.
Вдруг выносят мою галошу.
То есть ужасно обрадовался. Прямо умилился.
Вот, думаю, славно аппарат работает. И какие, думаю, идейные люди, сколько хлопот на себя приняли из-за одной галоши.
Я им говорю:
– Спасибо, – говорю, – друзья, по гроб жизни. Давайте поскорей ее сюда. Сейчас я надену. Благодарю вас.
– Нету, – говорят, – уважаемый товарищ, не можем дать. Мы, – говорят, – не знаем, может, это не вы потеряли.
– Да я же, – говорю, – потерял. Могу дать честное слово.
Они говорят:
– Верим и вполне сочувствуем, и очень вероятно, что это вы потеряли именно эту галошу. Но отдать не можем. Принеси удостоверение, что ты действительно потерял галошу. Пущай домоуправление заверит этот факт, и тогда без излишней волокиты мы тебе выдадим то, что законно потерял.
Я говорю:
– Братцы, – говорю, – святые товарищи, да в доме не знают про этот факт. Может, они не дадут такой бумаги.
Они отвечают:
– Дадут, – говорят, – это ихнее дело дать. На что они у вас существуют?
Поглядел я еще раз на галошу и вышел.
На другой день пошел к председателю нашего дома, говорю ему:
– Давай бумагу. Галоша гибнет.
– А верно, – говорит, – потерял? Или закручиваешь? Может, хочешь схватить лишний предмет ширпотреба?
– Ей-богу, – говорю, – потерял.
Он говорит:
– Конечно, на слова я не могу положиться. Вот если б ты мне удостоверение достал с трамвайного парка, что галошу потерял, – тогда бы я тебе выдал бумагу. А так не могу.
Я говорю:
– Так они же меня к вам посылают.
Он говорит:
– Ну тогда пиши мне заявление.
Я говорю:
– А что там написать?
Он говорит:
– Пиши: сего числа пропала галоша. И так далее. Даю, дескать, расписку о невыезде впредь до выяснения.
Написал заявление. На другой день форменное удостоверение получил.
Пошел с этим удостоверением в камеру. И там мне, представьте себе, без хлопот и без волокиты выдают мою галошу.
Только когда надел галошу на ногу, почувствовал полное умиление. Вот, думаю, люди работают! Да в каком-нибудь другом месте разве стали бы возиться с моей галошей столько времени? Да выкинули бы ее – только и делов. А тут неделю не хлопотал, выдают обратно.
Одно досадно, за эту неделю во время хлопот первую галошу потерял. Все время носил ее под мышкой в пакете и не помню, в каком месте ее оставил. Главное, что не в трамвае. Это гиблое дело, что не в трамвае. Ну, где ее искать?
Но зато другая галоша у меня. Я ее на комод поставил.
Другой раз станет скучно, взглянешь на галошу, и как-то легко и безобидно на душе становится.
Вот, думаю, славно канцелярия работает!
Сохраню эту галошу на память. Пущай потомки любуются.
1926
Трофимыч с нашей коммунальной квартиры пошел своей дочке полсапожки купить. Дочка у него, Нюшка, небольшой такой дефективный переросток. Семи лет.
Так вот, пошел Трофимыч с этой своей Нюшкой сапоги приобретать. Потому как дело к осени, а сапожонок, конечно, нету.
Вот Трофимыч поскрипел зубами – мол, такой расход, – взял, например, свою Нюшку за лапку и пошел ей покупку производить.
Зашел он со своим ребенком в один коммерческий магазин. Велел показать товар. Велел примерить. Все вполне хорошо – и товар хорош, и мерка аккуратная. Одно, знаете, никак не годится – цена не годится. Цена, прямо скажем, двенадцать целковых!
А Трофимыч, конечно, хотел подешевле купить эти детские недомерки – рубля за полтора, два.
Пошел тогда Трофимыч, несмотря на отчаянный Нюшкин рев, в другой магазин. В другом магазине спросили червонец. В третьем магазине опять червонец. Одним словом, куда ни придут – та же история: и нога по сапогу, и товар годится, а с ценой форменные ножницы – расхождение и вообще Нюшкин рев.
В пятом магазине Нюшка примерила сапоги – хороши. Спросили цену: девять целковых, и никакой скидки. Начал Трофимыч упрашивать, чтобы ему скостили рубля три-четыре, а в это время Нюшка в новых сапожках подошла к двери и, не будь дура, вышла на улицу.
Кинулся было Трофимыч за этим своим ребенком, но его заведующий удержал.
– Прежде, – говорит, – заплатить надо, товарищ, а потом бежать по своим делам.
Начал Трофимыч упрашивать, чтоб обождали.
– Сейчас, – говорит, – ребенок, может быть, явится. Может, ребенок пошел промяться в этих новых сапожках.
Заведующий говорит:
– Это меня не касается. Я товара не вижу. Платите за товар деньги. Или с магазина не выходите.
Трофимыч отвечает:
– Я лучше с магазина не выйду. Я обожду, когда ребенок явится.
Но только Нюшка не вернулась.
Она вышла из магазина в новеньких баретках и, не будь дура, домой пошла.
«А то, – думает, – папаня, как пить дать, обратно не купит по причине все той же дороговизны».
Так и не вернулась.
Нечего делать – заплатил Трофимыч, сколько спросили, поскрипел зубами и пошел домой.
А Нюшка была уже дома и щеголяла в своих новых баретках.
Хотя Трофимыч ее слегка потрепал, но, между прочим, баретки так при ней и остались.
Теперь, после этого факта, может быть, вы заметили: в государственных магазинах начали отпускать на примерку по одному левому сапогу.
А правый сапог теперь прячется куда-нибудь или сам заведующий зажимает его в коленях и не допускает трогать.
А детишки, конечно, довольно самостоятельные пошли.
Поколение, я говорю, довольно свободное.
1927