Потом вроде бы многопалая, похожая на осьминога рука предложила ему бокал красного вина. Отдав последние силы на эту мучительную работу, остатками сознания, которое еще теплилось в оболочке тела, он сумел заставить свое уже отлетевшее «я» увидеть, как эта рука вращается находящими друг на друга, словно лепестки розового лотоса, слоями. Бокал тоже распадался на несколько ярусов, будто изящная пагода или выполненная в особой технике фотография, когда на сравнительно стабильный и глубокий ярко-красный фон наплывает бледная красноватая дымка. Нет, это не бокал вина, а показавшееся из-за горизонта солнце, величественный в своей спокойной красоте огненный шар, сердце любимого человека… Вот и пиво в стакане уже не пиво, а луна – она только что висела в небе, а теперь проникла в банкетный зал, коричневато-желтая, круглая, – распухшее до невероятных размеров поме́ло, желтый шар в бесчисленных мягких шипах, пушистая лиса-оборотень… С презрительной усмешкой его сознание зависло под потолком: оно прорвалось наконец через разносимые кондиционером прохладные воздушные массы, мешавшие достичь самой верхней точки, постепенно остыло, и у него появились крылья с несравненной красоты внешним узором. Вырвавшееся из бренного тела, оно расправило их и воспарило. Оно задевало шелковые занавеси на окнах – конечно, его крылья были тоньше, мягче и ярче, – касалось стеклянных подвесок на люстрах, дотрагивалось до алых губ девиц в красном, до торчащих маленькими вишенками сосков, добиралось и до других, более сокровенных, более скрытых мест. Следы его прикосновений оставались везде: на чайных кружках, на винных бутылках, на стыках в полу, между прядями волос, в порах фильтров сигарет «чжунхуа»… Оно оставляло свой запах, как метящий свои владения жадный зверек. Оно распростерло крылья и не знало преград: имея форму и не имея ее, оно задорно и легко проникало из одного звена цепи, на которой была подвешена люстра, в другое – из звена А в звено В, из звена В в звено С. Стоит лишь захотеть, и кружись в любом направлении, циркулируй туда-сюда и беспрепятственно забирайся куда угодно. Но эти забавы ему надоели. Оно пробралось под юбку пышнотелой девицы в красном и прохладным дуновением погладило ей ляжки, на которых выступила «гусиная кожа». Ощущение скользкости исчезло, его сменило ощущение сухости, и сознание взмыло вверх, зажмурившись, пролетело над лесом, с шелестом задевая крыльями зеленые кроны. Оно могло летать и менять форму, поэтому ему не страшны были ни высокие горы, ни великие реки, оно свободно проникало и в игольное ушко, и в замочную скважину. Порезвившись между холмиками грудей той самой симпатичной официантки и поиграв красной родинкой, из которой росли три тонких рыжих волоска, оно пошалило с десятью капельками пота и наконец, забравшись к ней в ноздрю, принялось играть своими усиками росшими в носу волосами.
Девица в красном громко чихнула, и сознание Дин Гоуэра пулей отнесло в сторону, прямо на кактус, стоявший на третьем уровне банкетного стола. Силой противодействия его отбросило назад, словно кактус шлепнул его усыпанной колючками ладонью[51]. У Дин Гоуэра ужасно заболела голова, живот схватило, там все забурлило, словно образовались бесчисленные пенящиеся водовороты, все тело зачесалось и пошло пятнами, как при краснухе. Сознание опустилось ему на голову отдохнуть, переводя дух и всхлипывая. Взор сознания потух, глаза Дин Гоуэра вновь обрели способность видеть, и перед ним возникли партсекретарь и директор с поднятыми рюмками. Они смотрели на него сверху вниз, и их голоса грохотали оглушительным ревом прибоя, эхом отражаясь от всех четырех стен, где они разбивались, словно пенистые валы о скалы, и доносились голосом мальчика-пастушка, стоящего на вершине и пытающегося собрать забредших далеко в горы овец.
– Товарищ Дин, старина, на самом деле мы одна семья, единоутробные братья, а родные братья должны и пить в свое удовольствие. Жить надо в удовольствие, радоваться вовсю, шагать к могиле в радости и веселии… Ну, еще давай… Чарочек тридцать… От имени замначальника отдела Цзиня… Тридцать чарочек за тебя… Пей, пей… Кто не пьет – не мужик… Цзинь, цзинь, цзинь… Цзинь Ганцзуань пить умеет… Он человек уважаемый, целое море выпить может… Без конца, без края…
Цзинь Ганцзуань! Это имя алмазным сверлом пробуравило сердце Дин Гоуэра, от резкой боли рот раскрылся, и вместе с потоком мутной жидкости стали выплескиваться жуткие слова:
– Волчара этот… – Новый позыв рвоты. – Младенцев пожирает… – Еще позыв. – Волчара!
Сознание перепуганной пташкой впорхнуло в свое гнездышко; в животе все перекрутило – боль неописуемая. По спине легонько постукивали два кулака, его снова вывернуло… Вино… Слизь, слезы и сопли, сладкие и солоноватые, тягучие и нескончаемые, а перед глазами блистает бирюзой водная гладь.
– Вам получше, товарищ Дин Гоуэр?
– Товарищ Дин Гоуэр, вам хоть чуточку лучше?
– Давайте, давайте, поднатужьтесь, пусть до конца вырвет эту горечь!
– Надо, надо проблеваться, это полезно для здоровья.
Подперев его с обеих сторон, партсекретарь с директором колотили ему по спине, бубня в уши слова утешения и увещевая, – этакие деревенские фельдшеры, которые спасают наглотавшегося воды ребенка, молодые учителя, наставляющие юнца, который сбился с пути истинного.
После того как Дин Гоуэр выдавил из себя немного зеленоватой жидкости, одна официантка в красном влила ему в рот чашку зеленого чая «лунцзин»; другая попотчевала желтым выдержанным шаньсийским уксусом; то ли партсекретарь, то ли директор запихнул ему в рот кусочек засахаренного лотоса; то ли директор, то ли партсекретарь сунул ему под нос ломтик груши-«снежинки»[52] в меду. Одна девица в красном тщательно вытерла ему лицо махровым полотенцем, обработанным освежающим мятным маслом; другая убрала грязь на полу; третья вытерла остатки грязи шелковой ватой с дезодорантом; четвертая собрала со стола грязные тарелки и рюмки, а пятая расставила новые приборы.
Эта серия проявлений молниеносного обслуживания настолько растрогала Дин Гоуэра, что в душе он пожалел о только что вырвавшихся вместе с вином резких словах и уже собрался было вежливо попросить извинения, как вдруг до него донесся голос то ли партсекретаря, то ли директора:
– Товарищ Дин, старина, как вам наши официантки?
Смутившись, Дин Гоуэр оглядел нежные, как бутоны, лица девушек и стал сыпать комплиментами:
– Прекрасные официантки! Замечательные! Чудесные!
Наверняка давно вышколенные, девицы в красном, словно стайка голодных щенков или отряд юных пионеров, несущих цветы почетным гостям, роем устремились к столу. Пустых рюмок на всех трех ярусах стола было полно, и девицы, схватив по рюмке – кто большую, кто маленькую, – наполнили их – кто красным вином, кто желтым рисовым, кто водкой, кто до краев, кто чуть-чуть – и хором – одни высокими голосами, другие низкими – стали произносить тосты в честь Дин Гоуэра.
У того все тело покрылось липким потом, губы застыли и язык не ворочался. Он не мог вымолвить ни слова, оставалось лишь, сжав зубы и вытаращив глаза, влить в себя это одурманивающее зелье. Не зря говорят: «И полководцу не справиться с заставой красавицы». Одно мгновение – и…
Теперь стало совсем не по себе: в черепе опять зашевелился и снова стал протискиваться через отверстие в макушке демон-подстрекатель. Вот что значит «душа не на месте». Мучительная мысль о том, что душа сейчас будет болтаться где-то под потолком, вызвала настоящий ужас, захотелось даже закрыть руками то место на макушке, через которое она его покидала. Но хвататься за голову неприлично, и тут промелькнула мысль о бейсболке, в которой он тогда, в грузовике, подбивал клинья к шоферице. Бейсболка напомнила о папке с документами и о черном пистолете в ней, отчего под мышками выступил обильный пот. Он стал судорожно оглядываться, что привлекло внимание одной смышленой девицы, и она неизвестно откуда достала папку. Приняв ее и ощупав, он убедился, что железный друг по-прежнему на месте, и потоотделение тут же прекратилось. Бейсболки не было. Отчетливо вспомнился сторожевой пес у ворот. Вахтер на проходной, молодой человек в отделе безопасности, склад круглого леса, подсолнухи – все это было где-то далеко-далеко, и кто его знает, видел ли он все это на самом деле или во сне. Когда он со всей осторожностью сжал папку коленями, словно по велению мятущегося духа, который вынашивал измену и бегство, перед глазами стал ярко вспыхивать свет – вспыхивать и гаснуть, из-за чего все вокруг виделось то четко, то неясно. У себя на коленях он заметил множество жирных пятен и следов грязи, которые представали то ярко освещенной картой Китая, то затемненной картой Явы[53], и хотя что-то было изображено неверно, он силился поставить все на свои места. Хотелось, чтобы карта Китая всегда была яркой и четкой, а карта Явы – темной и неразборчивой.
Ко времени появления Цзинь Ганцзуаня, замначальника отдела пропаганды горкома Цзюго, у Дин Гоуэра не на шутку разболелся живот. Что-то непонятным образом скрученное вертелось и перемещалось внутри в разные стороны: что-то колющее – ой какое колющее! – что-то липкое – ой какое липкое! – что-то спутанное, переплетенное растягивалось и волочилось да еще пошипывало при этом. Просто клубок ядовитых змей какой-то. Было ясно: с кишечником происходит черт знает что. А тут еще сознание услужливо подбрасывало образы: полыхающий огонь, облысевшая метла, со скрежетом вычищающая стенки желудка будто расписной ночной горшок, покрытый толстым слоем грязи. «Ой, мама дорогая! – стонал про себя следователь. – Ну это же просто невыносимо, до чего мне не везет сегодня! Ведь в какую западню я угодил на этой шахте! В западню из угощения и вина! В западню из красивых лиц!»
Согнувшись в три погибели, Дин Гоуэр встал, но ног под собой не чуял, и по этой причине трудно было сказать, что заставило его сесть обратно. Ноги или мозг? Сверкающие взгляды девиц в красном? Или на плечи навалились партсекретарь с директором?
Плюхнувшись на стул, он услышал, словно издалека, как внизу, под задом, что-то скрипнуло. Девицы в красном зажали рты ладонями и захихикали. Он готов был вспылить, но сил не осталось: у тела происходил развод с сознанием, а может быть – опять за старое! – может, изменническое сознание снова собралось сбежать. В этот тягостный и неудобный момент двери в банкетный зал, обитые для звукоизоляции темно-красной искусственной кожей, отворились и вошел Цзинь Ганцзуань. Сияя алмазным блеском и распространяя вокруг запах денег, он явился, как дыхание весны, как солнечный луч, как воплощенный идеал, как надежда.
Прилично выглядящий мужчина средних лет, смуглокожий, узкое лицо, нос с горбинкой. Сквозь темно-коричневые очки в серебристой оправе с кристаллическими линзами в ярком свете люстр двумя бездонными колодцами чернели глаза. Среднего роста, новый, с иголочки, темно-синий костюм, белоснежная рубашка и галстук в сине-белую полоску, начищенные до блеска черные кожаные туфли, пышная шапка волос – не то чтобы взлохмаченных и не то чтобы приглаженных, – сияющий во рту медный, а может, золотой зуб. Вот таков, вкратце, был Цзинь Ганцзуань.
Мгновенно вышедший из ступора Дин Гоуэр понял: «Это судьба, вот настоящий противник».
Партсекретарь и директор стремительно вскочили, аж стукнулись о край стола. Кто-то в спешке смахнул рукавом стакан с пивом, темно-желтая жидкость разлилась по скатерти и попала на колени. Им было не до того. Отставив стулья, они ринулись с обеих сторон стола навстречу вошедшему. Еще до того как разлилось пиво, раздались их радостные крики: «Начальник отдела Цзинь пришел!»
Звонкий смех вошедшего раскатывался волна за волной, воздух в зале сжимался, сжалась и прекрасная бабочка на голове Дин Гоуэра. Вставать он не собирался, но встал. Улыбаться не хотелось, но лицо расплылось в улыбке. С этой улыбкой Дин Гоуэр и поднялся навстречу вновь прибывшему.
– Познакомьтесь: начальник отдела пропаганды горкома Цзинь, а это следователь по особо важным делам провинциальной прокуратуры Дин Гоуэр, – почти хором представили их друг другу партсекретарь и директор.
– Прошу прощения за опоздание, – с фривольной улыбочкой произнес Цзинь Ганцзуань, сжав на груди кулаки в старинном приветствии.
И протянул руку Дин Гоуэру. Тот за руку здороваться не собирался, но протянутую руку пожал. «Лапа этого предводителя демонов – пожирателей младенцев должна быть холодной как лед, – подивился он про себя. – Почему же она тогда такая мягкая и теплая? И приятно влажная…»
– Добро пожаловать, добро пожаловать! – услышал он обращенные к нему приветствия Цзинь Ганцзуаня. – Давно и почтительно ждал встречи, много слышал о вас!
Когда все снова расселись, Дин Гоуэр стиснул зубы. «Нужно сохранять трезвую голову, больше ни рюмки. Начинай уже работать!» – скомандовал он себе.
Теперь он сидел рядом с Цзинь Ганцзуанем и до предела усилил бдительность. «Эх, Цзинь Ганцзуань, Цзинь Ганцзуань, какую бы несокрушимую твердыню ты собой ни являл, на какой бы короткой ноге ты ни был с сильными мира сего, как бы глубоко ни пустил корни, как бы широко ни раскинул сети, а коль попал ко мне в руки, спуску я тебе не дам. Если мне туго придется, то и остальным мало не покажется!»
Цзинь Ганцзуань взял инициативу на себя:
– Раз опоздал, мне тридцать штрафных!
Ошарашенный Дин Гоуэр повернулся то ли к партсекретарю, то ли к директору. Тот понимающе улыбался. Девица в красном принесла на подносе новый набор поблескивающих рюмок и поставила перед Цзинь Ганцзуанем. Другая – с графином водки в руках, этаким кивающим фениксом, – наполнила их. Видно было, что опыта ей не занимать: наливала она уверенно, точно и решительно, не пролив ни капли. Последнюю рюмку она налила, когда еще не исчезли крохотные жемчужинки пузырьков в первой. Будто диковинные цветы распустились перед Цзинь Ганцзуанем. Дин Гоуэр был в полном восторге. Сначала от мастерства официантки, изысканного и бесподобного, потом – от молодцеватости и смелости Цзинь Ганцзуаня. Видать, и впрямь без алмазного сверла к фарфору не подступайся: не умеешь – не берись.
Цзинь Ганцзуань скинул пиджак, который тотчас унесла одна из девиц, и обратился к следователю:
– Товарищ Дин, дружище, как вы думаете, в этих тридцати рюмках минералка или водка?
Дин Гоуэр принюхался, но обоняние будто притупилось.
– Чтобы узнать вкус груши, нужно ее попробовать; чтобы понять, настоящая водка или нет, надо выпить. Прошу вас, выберите из этих рюмок три.
Из материалов дела Дин Гоуэр знал, что Цзинь Ганцзуань по этой части не промах, но сомнения одолевали, к тому же подзуживали сидевшие с обеих сторон. Поэтому он выбрал из всей этой батареи три рюмки и попробовал содержимое, обмакнув кончик языка. «Ароматная, крепкая – стало быть, всё без дураков».
– Придется эти три рюмки выпить, товарищ Дин, старина! – заявил Цзинь Ганцзуань.
– Так уж заведено, раз попробовали, – поддакнули с одной стороны.
– Выпили – не страшно, пролили – не страшно, а вот выливать такое добро просто грех, – добавили с другой.
Пришлось Дин Гоуэру осушить три рюмки.
– Спасибо, большое спасибо, – поблагодарил Цзинь Ганцзуань. – Теперь мой черед!
Он поднял рюмку и неслышно выпил. Губ не мочил и не пригубил, ни капли не пролил и ни капли не оставил, пил честно, красиво и изящно. Сразу видно: в делах питейных настоящий мастер. С каждой рюмкой темп увеличивался, но движения оставались такими же точными, выверенными и ритмичными. Подняв последнюю, он неторопливо описал перед грудью красивую дугу, словно проведя смычком по струнам скрипки. В банкетном зале полились прелестные низкие звуки, растекаясь по жилам Дин Гоуэра. Бдительность понемногу таяла, и, подобно тому как потихоньку пробивается во льду у края ручейка первая весенняя трава, росли теплые чувства к Цзинь Ганцзуаню. Когда тот поднес к губам последнюю рюмку, в его ясных карих глазах мелькнула грусть. Этот человек стал добрым и щедрым, распространяя вокруг легкое дыхание печали, лиричной и прекрасной. Звучат заунывные переливы мелодии, прохладный осенний ветерок играет золотом палой листвы, перед надгробным памятником распускаются маленькие белые цветы. Глаза Дин Гоуэра увлажняются, будто в этой рюмке он увидел чистый источник, бьющий из скалы и впадающий в глубокое лазурное озерцо. Он начинал любить этого человека.
Партсекретарь и директор хлопали в ладоши и издавали одобрительные возгласы. Переполненный богатыми поэтическими впечатлениями Дин Гоуэр не сказал ни слова. На какое-то время повисла тишина. Четверо официанток в красном стояли не шелохнувшись, словно четыре прислушивающихся, погруженных в раздумье, не похожих друг на друга цветка канны[54]. Тишину нарушало лишь странное гудение кондиционера. Партсекретарь и директор стали громко предлагать Цзиню выпить еще тридцать рюмок, но тот покачал головой:
– Нет, этого я делать не стану, да и чего зря добро переводить. А вот первую встречу с товарищем Дином следует отметить – три раза по три.
Забыв обо всем, Дин Гоуэр смотрел на этого человека: выпил тридцать рюмок подряд и даже не поморщился. Он был настолько заворожен его манерами, настолько очарован звучанием его голоса, настолько погружен в мягкое свечение его медного или золотого зуба, что до него не сразу дошло, что трижды три будет девять.
Перед ним поставили девять наполненных рюмок. Перед Цзинь Ганцзуанем – столько же. Сил противиться обаянию этого человека уже не осталось, тело и сознание вступили в конфликт. Сознание вопило: «Не смей пить!» – а рука знай опрокидывала рюмки в рот.
Когда все девять разлились в желудке, на глаза навернулись слезы. «С чего это вдруг, да еще на банкете? Никто не бил, никто не ругал – чего плакать-то? Да я и не плачу. Подумаешь, один раз слезы потекли, так сразу и плачу?» Но слезы текли все пуще, и вскоре все лицо было мокрым, словно лист после дождя.
– Подавайте рис, а когда товарищ Дин откушает, дайте ему отдохнуть, – донеслись слова Цзинь Ганцзуаня.
– Так ведь основное блюдо еще не подавали!
– Ага… – Цзинь Ганцзуань задумался. – Ну так подавайте, и быстро!
Официантка в красном убрала кактус. Две других внесли большой круглый позолоченный поднос, на котором, поджав ноги, сидел маленький мальчик; от него исходил удивительный аромат, а с золотисто-желтого тела стекало масло.
Уважаемый наставник Мо Янь!
Письмо Ваше получил. Премного признателен за то, что нашли время ответить лично, а также за то, что так быстро рекомендовали мой рассказ в «Гражданскую литературу». Не сочтите за пьяное сумасбродство – возможно, это нехорошо, – но я считаю, что этот рассказ исполнен духа творческой новизны, духа сути вина, полон революционного духа, и если «Гражданская литература» не опубликует его, значит, редакторы слепы.
Прочел рекомендованную Вами книжку господина Ли Ци «Не смейте считать меня собакой». Дерьмо это собачье. Честно говоря, разозлила она меня донельзя. Этот Ли Ци бесстыдно попирает возвышенную, священную литературу, и если терпеть такое, что же тогда считать нетерпимым?! Пусть только встретится мне когда-нибудь, вот уж разверну с ним дискуссию не на жизнь, а на смерть, приведу такие возражения, что он у меня дара речи лишится, пикнуть не посмеет. А потом еще и поколочу этого типа так, что кровь хлынет из всех семи отверстий[55], весь будет в синяках и ссадинах, небо с овчинку покажется. Бить буду, пока не станет ни жив ни мертв, когда, как говорится, один будда приходит в мир, а другой отходит в нирвану.
Наставник, Вы абсолютно правы, когда пишете, что прилежное изучение специальности сулит мне в Цзюго блестящее будущее: не будет недостатка в еде и одежде, появится дом, положение, деньги и красивые женщины. Но я человек молодой, у меня свои идеалы и нет никакого желания всю жизнь киснуть в вине. Я хочу быть как Лу Синь, который ради литературы оставил карьеру врача. Я поставил себе цель бросить вино и заняться литературой, чтобы с ее помощью изменить общество подобно сдвинувшему горы Юй Гуну[56], изменить национальное самосознание китайцев. Во имя этой высокой цели я готов сложить голову и пролить кровь. А если мне даже голову сложить не жалко, так что говорить о другом!
Наставник, я твердо решил заниматься литературой, и меня не повернуть назад даже десятком могучих скакунов. Как говорится, базарная баба гирьку проглотила – стала твердой как железо[57], и отговаривать меня не нужно. Если Вы все же решитесь на это, мои чувства к Вам сменятся ненавистью. Литература – дело народное, неужели кому-то можно ею заниматься, а мне нельзя?! Одна из важных целей коммунизма, которую предвидел Маркс, – слияние искусства с трудом и труда с искусством, и, когда мы придем к коммунизму, писателями станут все. Конечно, сейчас мы на начальном этапе[58], но ведь законы начального этапа ничего не говорят о том, что кандидатам виноведения не разрешается писать романы. Вам, наставник, ни в коем случае не следует брать пример с этих негодных ублюдков, которые, сделав себе имя, пытаются монополизировать литературный мир и приходят в ярость, стоит им увидеть, что другие тоже пишут. Народная мудрость гласит: «Как одни валы на Янцзы уступают место другим, как одна волна следует за другой в потоке, как новые листья в лесу заменяют старые, так и молодые в конце концов возобладают над старшим поколением». Любой реакционер, пытающийся подавить зарождающиеся силы, подобен богомолу, который силится остановить колесницу[59].
Наставник, у нас в лаборатории одна женщина заведует справочными материалами. Зовут ее Лю Янь, и она считает себя Вашей ученицей. Говорит, что посещала Ваши занятия, когда Вы были политинструктором в Баодинском училище младшего офицерского состава. От нее я узнал немало интересного, и в результате у меня сложилось более полное представление о Вас. Она рассказала, как Вы честили перед аудиторией нашего знаменитого писателя Ван Мэна[60], который, по Вашим словам, в своей статье в еженедельном приложении к газете «Чжунго циннянь бао»[61] призывал молодых авторов сойти с выбранного ими пути, где и без того тесно. Она вспоминала, как Вы тогда гневно обрушились на него: «Разве можно, чтобы в литературе царил один Ван Мэн? Если есть еда, едят все, есть одежда – все одеваются. Мне предлагают отступить, а я хочу идти вперед!»
Наставник, узнав об этом связанном с Вами выдающемся факте, я одним духом осушил пол-литра виноградного вина. Настолько это меня взволновало, что все десять пальцев задрожали; кровь горячим потоком забурлила в жилах, уши раскраснелись, как лепестки пиона. Ваши слова, словно звонкий зов рога, будто ревущий порыв ветра, разбудили во мне боевой дух. Хочу, как и Вы в свое время, спать на хворосте и лизать желчь[62], чтобы искры из глаз сыпались, привязывать себя за волосы к балке и бить по ноге молотком[63], хочу «сделать кисть штыком»[64]. Умру, но не отступлюсь, пусть не добьюсь успеха, погибну за идею.
Наставник, когда я слушаю рассказы Лю Янь о том, каким Вы были тогда, и перечитываю Ваше письмо, меня охватывает печаль и разочарование: разве Вы призываете меня не к тому же, что советовал в свое время молодым литераторам (в том числе и Вам) Ван Мэн? Это повергло меня в ужасные переживания. Наставник, о наставник, умоляю, не стоит, подобно этим бесстыдным типам, как говорится, отбрасывать посох нищего, которым отгоняют собак, и набрасываться на других нищих. В прошлом, наставник, Вы, думаю, тоже ходили тощий, как обезьяна, одни жилы выступали от голода, Вы тоже из тех, кто хлебнул трудностей и лишений на стезе литературы. Поэтому не надо забывать о пережитых страданиях, так как Вы можете потерять не только мою любовь и уважение, но и уважение десятков тысяч молодых литераторов.
Наставник, вчера вечером написал еще одну вещь – «Мясные дети». Мне кажется, в этом рассказе я уже приблизился к стилю Лу Синя и перо в моей руке стало острым тесаком, которым я снимаю с загнивающей морали привлекательную оболочку так называемой «духовной цивилизации» и обнажаю ее варварскую суть. Этот рассказ относится к категории «сурового реализма». И написал я его как вызов «босяцкому» направлению[65] в сегодняшней «развлекательной литературе», чтобы словом воззвать к опыту народных масс. Я задумал нанести страшный удар по всем этим нашим заплывшим жиром продажным чиновникам здесь, в Цзюго, и этот рассказ, без сомнения, – «луч света в темном царстве», сегодняшние «Записки сумасшедшего»[66]. Если найдется издание, которое решится напечатать его, он наверняка произведет потрясающий эффект, который многим откроет глаза. Посылаю рассказ вместе с письмом и прошу подвергнуть его всеобъемлющей критике. «Настоящий материалист ничего не боится»[67], поэтому, наставник, никакой обходительности, как с женщинами, или метания между двух огней. Прямо высказывайте свою точку зрения, и не надо мямлить и ходить вокруг да около, боясь кого-то задеть, – как говорится, кинул бы камнем в крысу, да как бы посуду не перебить, – никаких озираний по сторонам, выкладывайте всё начистоту, это одна из славных традиций нашей партии.
Если, прочитав «Мясных детей», Вы сочтете, что уровень рассказа достоин публикации, поищите, пожалуйста, куда бы его пристроить. Конечно, я понимаю, связи сегодня нужны, даже чтобы покойника в крематорий отправить, что уж говорить о публикации рассказа. Так что, наставник, не стесняйтесь и смело налаживайте их. Если нужно сводить кого-то в ресторан или сделать подарок – все расходы будут оплачены (не забудьте взять чек).
Наставник, «Мясные дети» – плод моих огромных усилий, я в этот рассказ всю душу вложил, так что лучше всего послать его в «Гражданскую литературу». Я так рассуждаю: во-первых, «Гражданская литература» – ведущее издание литературных кругов Китая, оно определяет все новые литературные течения, и опубликовать что-то там будет покруче двух публикаций в провинциальных или городских изданиях. Во-вторых, чтобы взять штурмом «Гражданскую литературу», эту неприступную крепость, я буду придерживаться тактики, как говорится, бить в одну точку и не обращать внимания на остальное!
С уважением и пожеланиями мира и покоя, Ваш ученик Ли Идоу
P. S. Наставник, у меня тут приятель едет по делам в Пекин, так я попросил отвезти Вам ящик (двенадцать бутылок) лучшего, что есть у нас в Цзюго, – вина «Люй и чун де»[68] в разработке которого я принимал участие. Пожалуйста, попробуйте.