Давным-давно, а если точнее – четырнадцать-пятнадцать лет назад – я жил в студенческом общежитии. Было мне тогда восемнадцать, и я только поступил в институт. Токио я не знал вовсе и никогда не жил один, поэтому заботливые родители сами подыскали мне это жилье. Естественно, стоимость играла не последнюю роль: она оказалась на порядок ниже обычных расходов одиноких людей. Будь моя воля, снял бы квартиру да жил в свое удовольствие. Но если вспомнить, во сколько обошлось поступление, прибавить ежемесячную плату за обучение и повседневные расходы, – тут уж не до выбора.
Общага располагалась в Токио на холме с видом на центр города. Широкая территория окружена высоким бетонным забором. Сразу за ним по обеим сторонам возвышались ряды исполинских дзелькв – деревьям стукнуло по меньшей мере века полтора. Из-под них не было видно неба – его полностью скрывали зеленые кроны.
Бетонная дорожка петляла, огибая деревья, затем опять выпрямлялась и пересекала внутренний двор. По обеим сторонам параллельно друг другу тянулись два трехэтажных корпуса из железобетона. Огромные здания. Из открытых окон играло радио. Занавески во всех комнатах – одинаково кремового цвета: не так заметно, что они выгорели давно и безнадежно.
Дорожка упиралась в расположенное по центру главное здание. На первом этаже – столовая и большая баня. На втором – лекционный зал, несколько аудиторий и даже комната неизвестно для каких гостей. Рядом с этим корпусом – еще одно общежитие, тоже трехэтажное. Двор очень широкий, на зеленых газонах, утопая в солнечных лучах, вращались поливалки. За главным зданием – поле для бейсбола и футбола и шесть теннисных кортов. Что еще нужно?
Единственная проблема общежития – хотя считать это проблемой или нет, мнения могут разойтись – заключалась в том, что им управляло некое сомнительное юридическое лицо, состоявшее преимущественно из ультраправых элементов. Чтобы это понять, вполне достаточно было прочесть рекламный буклет и правила проживания: «Служить идеалам воспитания одаренных кадров для укрепления родины». Сие послужило девизом при создании общежития: согласные с лозунгом финансисты вложили частные средства… Но это – лицевая сторона. Что же касается оборотной, истинного положения вещей не знал никто. Одни говорили, это уход от налогов, другие – афера для получения первоклассного участка земли под предлогом создания общежития, третьи – обычная самореклама. В конечном итоге особой разницы нет. Так или иначе, я прожил в этом подозрительном месте ровно два года – с весны 1968-го по весну 1970-го. В быту различия между правыми и левыми, лицемерием и злорадством не так уж велики.
День общежития начинался с торжественного подъема государственного флага. Естественно, под государственный же гимн. Как спортивные новости неотделимы от марша, подъем флага неотделим от гимна. Площадка с флагштоком располагалась по центру двора и была видна из каждого окна каждого корпуса общежития.
Подъем флага – обязанность начальника восточного (где жил я) корпуса, высокого мужчины лет пятидесяти, с проницательным взглядом. В жестковатой по виду шевелюре пробивалась седина, загорелую шею пересекал длинный шрам. Я слышал, он окончил военную школу в Накано. За ним следовал студент в должности помощника поднимающего флаг. Студента этого толком никто не знал. Острижен наголо, всегда в студенческой форме. Я не знал ни его имени, ни номера комнаты, где он жил. И ни разу не встречался с ним ни в столовой, ни в бане. Я даже не знал, действительно он студент или нет. Раз носит форму, выходит – студент, что еще можно подумать? В отличие от накановца, он был приземист, толст и бледен. И эта пара двух абсолютных антиподов каждый день в шесть утра поднимала во дворе общежития флаг.
В первое время я из любопытства нередко просыпался пораньше, чтобы наблюдать столь патриотическую церемонию. В шесть утра, почти одновременно с сигналом радио парочка показывалась во дворе. Униформист держал тонкую коробку из павлонии, накановец нес портативный магнитофон «Сони». Накановец ставил магнитофон на ступеньку площадки флагштока. Униформист открывал коробку, в которой лежал аккуратно свернутый флаг. Униформист почтительно передавал флаг накановцу, который привязывал его к тросу Униформист включал магнитофон.
Государственный гимн.
Флаг легко взвивался по флагштоку
На словах «…из камней…» он находился еще примерно посередине, а к фразе «…до тех пор» достигал верхушки. Эти двое вытягивались по стойке смирно и устремляли взоры на развевающееся полотнище. В ясную погоду, когда дул ветер, вполне даже смотрелось.
Вечерний спуск флага производился с аналогичной церемонией. Только наоборот: флаг скользил вниз и укладывался в коробку из павлонии. Ночью флаг не развевался.
Я не знаю, почему флаг спускали на ночь. Государство остается государством и в темное время суток, немало людей продолжает работать. Мне почему-то казалось несправедливым, что путеукладчики и таксисты, хостессы в барах, пожарные и охранники не могут находиться под защитой государства. Но это на самом деле не столь важно. И уж подавно никто не обижался. Думал об этом, пожалуй, только я один. Да и то – пришла в голову мысль и унеслась прочь.
По правилам общежития, перво– и второкурсники жили по двое, студентам третьего и четвертого курсов предоставлялись отдельные апартаменты.
Двухместные комнаты напоминали вытянутый пенал примерно в десять квадратных метров. Напротив входа – алюминиевая рама окна. Вся мебель максимально проста и массивна: по два стола и стула, двухъярусная железная кровать, два ящика-гардероба и самодельная книжная полка. На полках почти во всех комнатах ютились в ряд транзисторные приемники и фены, электрические чайники и термосы, растворимый кофе и чайные пакетики, гранулированный сахар и кастрюльки для варки лапши, а также обычная столовая посуда. К отштукатуренным стенам приклеены постеры из «Плэйбоев». На подставках над столами выстроились учебники, словари и прочая литература.
Ожидать чистоты в юношеских комнатах было бессмысленно, и почти все они кошмарно заросли грязью. Ко дну мусорного ведра прилипла заплесневевшая мандариновая кожура, в банках, служивших пепельницами, громоздились горы окурков. В кружках – засохшая кофейная гуща. На полу валялся целлофан от сублимированной лапши, пустые пивные банки, всякие крышки и непонятные предметы. Взять веник, замести на совок мусор и выбросить его в ведро никому не приходило в голову. На сквозняке с пола столбом подымалась пыль. Какую комнату ни возьми – жуткая вонь. Под кроватями у всех копилось грязное белье, матрас сушится, когда придется, и ему ничего не оставалось, как впитывать сырость, источая устойчивый смрад затхлости.
По сравнению с прочими, в моей комнате было чисто, как в морге. На полу – ни пылинки, пепельница всегда вымыта, постель сушилась регулярно раз в неделю, карандаши собраны в пенал, на стене вместо порнографии – фото канала в Амстердаме. Мой сосед по комнате болезненно относился к чистоте. Он сам наводил порядок. Даже иногда стирал мне вещи. Я же не шевелил и пальцем. Стоило мне поставить на стол пустую пивную банку, как она тут же исчезала в мусорном ведре.
Этот мой сосед изучал географию в одном государственном университете.
– Я изучаю ге-ге-географию, – сказал он, едва мы познакомились.
– Карты любишь? – спросил я.
– Да. Вот закончу учиться – поступлю в Государственное управление географии. Буду ка-карты составлять.
Я восхитился: в мире столько разных желаний и целей жизни. Мне до сих пор не приходилось задумываться, какие люди и по каким соображениям составляют карты. Однако заикающийся всякий раз на слове «карта» человек, который спит и видит себя в Государственном управлении географии – это нечто. Заикался он, конечно, не всегда, но на слове «карта» – постоянно.
– А тво-твоя специализация? – спросил сосед.
– Театральное искусство.
– В смысле, в спектаклях играть?
– Нет, не это. Читать и изучать драму. Там… Расин, Ионеско, Шекспир…
– Я, кроме Шекспира, больше никого не знаю, – признался он.
– Я и сам раньше о них не слышал. Просто эти имена стоят в плане лекций.
– Ну, то есть, тебе нравится?
– Не так, чтобы…
Ответ его смутил. И по мере замешательства заикание усилилось. Мне показалось, что я совершил страшное злодеяние.
– Да мне было все равно, – пояснил я. – Хоть индийская философия, хоть история Востока. Подвернулось театральное искусство – только и всего.
– Не понимаю, – сказал он с действительно непонимающим видом. – Во-вот мне… нравятся ка-карты, поэтому я изучаю ка-ка-картографию. Для этого я специально поступил в столичный институт, получаю регулярные переводы на обучение. А у тебя, говоришь, все не так?..
И он был прав. Я уже не пытался что-либо объяснять. Затем мы вытянули на спичках, где кому спать. Он выбрал верхнюю койку.
Сосед постоянно носил белую майку и черные брюки. С наголо обритой головой, высокого роста, сутулый. На учебу непременно надевал форму. И ботинки, и портфель были черными как сажа. По виду – вылитый студент с правым уклоном, причем многие его таковым и считали, хотя, по правде говоря, он не питал к политике ни малейшего интереса. Просто ему было лень подбирать себе одежду, он так и ходил – в чем было. Его интересы ограничивались изменениями морских береговых линий или введением в строй новых железнодорожных тоннелей. И стоило зайти разговору на эту тему, он мог, заикаясь и запинаясь, говорить и час, и два – пока собеседник либо засыпал, либо бежал от него прочь.
От раздававшегося ровно в шесть утра гимна он просыпался, как по будильнику. Выходило, что показная церемония поднятия флага не совсем бесполезна. Одевался и шел к умывальнику. Процесс умывания был долог. Казалось, он по очереди снимает и вычищает все свои зубы. Возвращаясь в комнату, с хлопком расправлял и вешал сушить на батарею полотенце, клал на место мыло и зубную щетку. Затем включал радио и начинал утреннюю гимнастику.
Я обычно ложился поздно и спал бы еще крепким сном, не реагируя на его утреннюю возню и шум. Но когда он переходил к прыжкам, я не мог не проснуться.
Еще бы: при каждом его подскоке – и нужно заметить, высоком, – моя голова подлетала над подушкой сантиметров на пять. Тут уж не до сна.
– Знаешь, – не выдержал я на четвертый день, – не мог бы ты делать гимнастику где-нибудь на крыше? А то ты мне спать не даешь.
– Не годится. Буду заниматься на крыше – начнут жаловаться с третьего этажа. Здесь-то первый, под нами – никого.
– Ну тогда занимайся во дворе. На травке, а?
– Тоже не годится. У ме-меня не транзисторный приемник. Без розетки не работает. А не будет музыки – я не смогу делать зарядку.
И в самом деле: его древний приемник работал только от сети. С другой стороны, транзистор был у меня, но он принимал только музыкальные стереопрограммы. «И что теперь?» – спросил я себя.
– Давай договоримся. Зарядку делай, только убавь громкость и подпрыгивай вот так – «прыг-скок», а? А то ты не прыгаешь, а скачешь. Идет?
– «П-прыг-скок»? – удивился он. – Что это такое?
– Когда прыгаешь, как зайчик.
– Таких прыжков не бывает…
У меня разболелась голова. Сначала подумал: а и черт с ним, – но коли завел разговор сам, нужно разобраться до конца. Напевая главную мелодию радиогимнастики, я показал ему «прыг-скок».
– Видишь? Вот так. Такие бывают?
– То-точно, бывают. А я не замечал!
– Ну вот. – Я присел на кровать. – Все остальное я как-нибудь потерплю – только брось скакать, как лошадь. Дай мне поспать.
– Не годится, – просто сказал он. – Я не могу ничего выбрасывать. Я такую гимнастику делаю уже десять лет. Каждое утро. Начинаю, и дальше – все машинально. Выброшу что-то одно, и пе-пе-перестанет получаться все остальное…
– Ну тогда не делай вообще.
– Зачем ты так говоришь? Будто приказываешь.
– Ничего я не приказываю. Просто хочу спать часов до восьми. А если и просыпаться раньше, то не как ошпаренный, а вполне естественным образом. Только и всего. Понятно?
– Поня-а-атно.
– И что будем делать?
– Просыпаться и делать зарядку вместе со мной.
Я опустил руки и завалился спать. Он же продолжал делать гимнастику, не пропуская ни одного дня.
Когда я рассказал о соседе и его утренней гимнастике, она прыснула. Я не собирался делать из рассказа комедию, но в конечном итоге ухмыльнулся и сам. Давно я не видел ее веселой, хотя спустя мгновение улыбка уже исчезла с лица.
Мы вышли на станции Йоцуя и шагали по насыпи к Итигая[1]. Воскресный вечер в середине мая. До обеда накрапывал дождик, но теперь тяжелые тучи уносило с неба южным ветром одну за другой. Ярко-зеленые листья сакуры колыхались и сверкали на солнце. В воздухе пахло летом. Люди несли свои свитера и пальто кто на руке, кто перебросив через плечо. На теннисном корте по ту сторону насыпи молодой человек снял майку и в одних шортах размахивал ракеткой. В ее металлическом ободе играли лучи солнца.
Только две сидевшие на лавке монашки были облачены по-зимнему в черное – что, однако, не мешало им задушевно болтать. С таким видом, будто лето еще за горами.
Минут через пятнадцать у меня вспотела спина, я снял плотную рубашку и остался в одной майке. Она закатала до локтей рукава бледно-серой ветровки. Вещь сильно поношенная, но выцвела приятно. Кажется, я видел ее раньше в этой ветровке, но припоминал весьма смутно. Как и многое другое в ту пору. Все казалось мне событиями глубокой давности.
– Как тебе совместная жизнь? Интересно жить с другими людьми? – спросила она.
– Пока не знаю. Рано еще судить.
Она остановилась перед фонтанчиком, сделала глоток воды и вытерла рот платком, вытащив его из кармана брюк. Потом затянула потуже шнурки.
– Как ты думаешь, мне такая жизнь подойдет?
– В смысле – коллективная? Общежитие, что ли?
– Да, – ответила она.
– Как сказать… Тут как посмотреть. Хлопот, конечно, хватает. Дурацкие правила, радиогимнастика.
– А-а, – кивнула она, и, как мне показалось, на некоторое время ее мысли унеслись куда-то вдаль. А потом она посмотрела на меня так, будто увидела во мне что-то необычное. Ее взгляд пронизал меня насквозь. Раньше я за ней такого ни разу не замечал. Словно я до странности прозрачен. Словно она разглядывает небо.
– Но иногда мне кажется, что я должна на это решиться. В смысле… – Не отрывая от меня взгляд, она прикусила губы. Затем опустила глаза. – Не знаю… Хватит об этом.
На этом разговор прервался, и она зашагала дальше.
Мы встретились почти год спустя. За это время она до неузнаваемости похудела. Впали щеки, шея стала тоньше. Однако не похоже, чтобы девушка болела. Она похудела как-то очень естественно и тихо. Даже стала красивее, чем я считал раньше. Я хотел сказать ей об этом, но не смог найти подходящих слов и промолчал.
Мы приехали на станцию Йоцуя без какой-либо на то причины. Просто совершенно случайно встретились в вагоне Центральной линии. Планов никаких, поэтому когда она предложила выйти, мы вышли. Случайной станцией оказалась Йоцуя. Мы оказались наедине, но у нас не нашлось темы для разговора. Я так и не смог понять, зачем она предложила мне выйти из электрички. Ведь нам с самого начала, в принципе, не о чем было говорить.
Мы вышли на улицу, и она, не объясняя, куда собралась, сразу же зашагала вперед. Мне ничего не оставалось, как идти за ней следом. Я шел и видел перед собой лишь ее спину. Иногда она оборачивалась что-нибудь спросить. На некоторые вопросы я отвечал, но были и такие, на которые я не знал что сказать. Ей, казалось, было все равно. Она едва успевала договорить, сразу отворачивалась и продолжала идти вперед.
Мы свернули направо на Итабаси, прошли вдоль рва, затем через перекресток Кампомати, взобрались на холм Отяно-мидзу и прошли Хонго. Дальше шагали вдоль линии электрички до Комагомэ. Такой себе пеший марафон… Когда мы дошли до Комагомэ, солнце уже село.
– Где мы? – как бы очнувшись, спросила она.
– На Комагомэ, – ответил я. – Ты не заметила, что мы сделали круг?
– Зачем мы сюда пришли?
– Ты привела, я только шел следом.
Мы зашли перекусить в ресторанчик соба[2] рядом со станцией. Пока ели, никто не произнес ни слова. Я смертельно устал, она же опять о чем-то задумалась.
– А ты выносливая, – сказал я, доев лапшу.
– Что, странно?
– Ага.
– Я еще в средней школе бегала на длинные дистанции. К тому же отец любил альпинизм, и я с малолетства по воскресеньям лазала в горы. Так и накачала ноги.
– По тебе не видно.
Она улыбнулась.
– Я провожу тебя до дома.
– Не стоит. Я доберусь сама. Не переживай.
– Да мне все равно.
– Нет, в самом деле. Я привыкла возвращаться в одиночестве.
Признаться, ее слова меня несколько успокоили. До ее дома на электричке езды больше часа. Я не представлял, как мы будем ехать все это время молча. В конце концов, она поехала обратно одна. А я за это угостил ее ужином.
– Послушай, если ты не против… ну, если тебе это не в тягость… мы еще встретимся? Я понимаю, что у меня нет никаких причин так говорить… – сказала она на прощание.
– Причин? – удивился я. – Что это значит – «нет причин»?
Она покраснела. Видимо, с удивлением я перестарался.
– Я не могу толком объяснить, – как бы оправдываясь, сказала она, закатала оба рукава ветровки выше локтей, а потом снова их разгладила. В электрическом свете пушок у нее на лице стал красивым, желто-золотистым. – Я не хотела говорить «причина», думала сказать иначе.
Она облокотилась на стол и закрыла глаза, будто надеялась отыскать подходящие слова. Но, естественно, ничего не нашла.
– Ничего страшного, – попробовал я ее успокоить.
– Вот и у меня не получается. Причем давно. Соберусь что-нибудь сказать, а в голове какие-то неуместные слова всплывают. Или совершенно наоборот. Собираюсь поправить себя, начинаю еще больше волноваться и говорю что-то лишнее. Оп – и уже не помню, чего хотела в самом начале. Такое ощущение, что мое тело разделено на две половины, которые играют между собой в догонялки. А в центре стоит очень толстый столб, и они вокруг него бегают. И все правильные слова – в руках еще одной меня, но здешняя «я» ни за что не могу догнать себя ту. – Она посмотрела мне в глаза. – Ты это понимаешь?
– Такое в большей или меньшей степени случается с каждым, – изрек я. – Все пытаются выразить себя верно, но толком у них не выходит, вот они и нервничают.
Ее мои слова, похоже, несколько разочаровали.
– Но это – другое, – вздохнула она, и больше ничего не объясняла.
– Я нисколько не против наших встреч, – сказал я. – Все равно по воскресеньям болтаюсь без дела. Да и пешком ходить – полезно для здоровья.
На станции мы расстались. Я сказал «до свидания», она тоже со мной попрощалась.
Впервые я встретился с ней, когда перешел во второй класс старшей[3] школы. Ей было столько же, сколько мне, и она училась в миссионерском лицее «для благородных девиц». А познакомил нас мой хороший товарищ – она была его подругой. Они с пеленок росли вместе и жили по соседству, менее чем в двухстах метрах друг от друга.
Как это часто бывает с подобными парами, у них не возникало стремления уединиться. Они часто ходили друг к другу в гости, ужинали семьями. Несколько раз звали меня, какую-нибудь девчонку и устраивали парные свидания. Однако девчонки не разжигали во мне искорок хоть какой-то любви, и мы в конце концов естественным образом стали встречаться втроем. Так было удобнее всего. Роли распределились следующим образом: я чувствовал себя гостем, мой товарищ – всемогущим хозяином, а она – его ассистенткой.
Была в нем такая жилка. И несмотря на присутствующую в нем изрядную долю сарказма, он был человеком добрым и справедливым. Одинаково внимательно разговаривал и шутил и с ней, и со мной, и вообще, когда замечал, что кто-нибудь долго молчит, обращался к нему и вытягивал собеседника на разговор. Он умел мгновенно оценить тональность беседы и действовал по ситуации. Вдобавок у него был редкостный талант извлекать из посредственного в целом собеседника что-нибудь интересное. Потому мне порой казалось, что я – очень интересный человек и веду не менее интересный образ жизни.
Но стоило ему отлучиться, и разговор с ней никак не складывался. Мы просто не знали, о чем говорить: на самом деле, у нас не было ни одной общей темы. Что уж тут? Мы молча пили воду и двигали стоявшую на столе пепельницу. В общем, ждали, когда вернется он.
Через три месяца после его похорон мы встретились с ней один раз. Оставалось небольшое дело, и мы договорились о свидании в кафе. А когда все обсудили, больше поводов для разговора не осталось. Я попытался разговорить ее, но беседа постоянно обрывалась на полуслове. Плюс ко всему, отвечала она резковато. Будто бы сердилась на меня, но почему – я не знал. И мы расстались.
Может, сердилась, что не она, а я был последним, кто разговаривал с ним? Может, это звучит неэтично, но я, кажется, понимал ее настроение. И, будь это возможно, хотел бы, чтобы на моем месте оказалась она. Однако что случилось, то случилось. И что бы мы себе ни думали, уже ничего не изменить.
В тот погожий майский день, возвращаясь из школы (а если честно, попросту сбежав с уроков), мы зашли в бильярдную и сыграли четыре партии. Первую выиграл я, все остальные – он. По уговору я заплатил за игру.
Той же ночью он умер в гараже собственного дома. Протянул от выхлопной трубы «N-360»[4] резиновый шланг, залепил окна в салоне липкой лентой и запустил двигатель. Долго ли он умирал, я не знаю. Его родители уезжали навестить кого-то в больнице, а когда вернулись и открыли двери гаража, он был мертв. И только радио играло в машине да дворники прижали к стеклу чек с автозаправки.
Ни предсмертной записки, ни очевидных причин. Поскольку я был последним, кто встречался и разговаривал с ним, меня вызвали в полицию на допрос. «По нему ничего не было видно, вел себя как всегда, – сказал я следователю. – И с чего бы человек, решившийся на самоубийство, выигрывал на бильярде три партии кряду?» Но видимо, ни я, ни он положительного впечатления на следователя не производили. В глазах того читалось: «Что может быть странного в самоубийстве человека, который вместо занятий катает шары?» В газету поместили короткий некролог, и на этом дело закрыли. Красный «N-360» сдали на скрэп. Некоторое время на его парте стояли белые цветы.
Перебравшись после школы в Токио, я хотел только одного: не брать в голову разные вещи и как можно лучше постараться от них отстраниться. Я решил насовсем забыть зеленое сукно бильярдного стола, красный «N-360», белые цветы на парте, дым из трубы крематория и тяжелое пресс-папье на столе следователя. Первое время казалось, что мне это удается. Но сколько бы я ни пытался все забыть, во мне оставался какой-то аморфный сгусток воздуха, который с течением времени начал принимать отчетливую форму. Эту форму можно выразить словами.
Смерть – не противоположность жизни, а ее часть.
На словах звучит просто, но тогда я чувствовал это не на словах, а упругим комком внутри своего тела. Смерть закралась и внутрь пресс-папье, и в четыре шара на бильярдном столе. И мы жили, вдыхая ее, словно мелкую пыль.
До тех пор я воспринимал смерть как существо, полностью отстраненное от жизни. Иными словами: «Смерть рано или поздно приберет нас к рукам. Однако до того дня, когда смерть приберет нас к рукам, она этого сделать не может». И такая мысль казалась мне предельно точной теорией. Жизнь – на этой стороне, смерть – на той.
Однако после его смерти я уже не мог воспринимать ее так просто. Смерть – не противоположная жизни субстанция. Смерть изначально существует во мне. И как ни пытайся, устраниться невозможно. Унеся его в ту майскую ночь семнадцатилетия, смерть одновременно пыталась поглотить и меня.
Я ощущал это очень отчетливо. И вместе с тем старался не думать слишком серьезно. Задача не из легких. Почему? Мне тогда было всего лишь восемнадцать, и я был еще слишком молод, чтобы вникать в суть вещей.
Я продолжал раз-два в месяц ходить на свидания с ней. Пожалуй, наши встречи можно назвать свиданиями, поскольку другие слова в голову не приходят.
Она училась в женском институте на окраине Мусасино. Укромное учебное заведение с хорошей репутацией. От ее квартиры до учебного корпуса пешком – меньше десяти минут. По дороге располагался живописный водоем, и мы иногда гуляли вокруг него. Подруг у нее почти не было. Она, как и прежде, лишь изредка роняла отдельные слова. Говорить особо не о чем, и я тоже старался лишний раз промолчать. Встречаясь, мы просто бродили.
Нельзя сказать, что в наших отношениях не было прогресса. Закончились летние каникулы, и она очень естественно – будто само собой разумеется – начала ходить со мной рядом. Теперь уже рядом, а не впереди, как раньше. Мы взбирались на холмы, переправлялись через реки, переходили дороги и продолжали куда-то идти. У нас не было цели. Нам было достаточно просто идти куда-нибудь. Нашагавшись, заходили в кафе выпить по чашке кофе, затем шли дальше. И только менялись времена года, как на вращающемся по кругу слайдоскопе. Вскоре наступила осень, и весь внутренний двор общежития усыпали листья дзельквы. Надевая свитер, я почувствовал запах нового времени года. Сносилась обувь, и я купил новую пару – из замши.
Когда задули холодные осенние ветры, она, бывало, прижималась к моей руке. Через толстый ворс ее пальто я ощущал тепло. Но только и всего. Засунув руки в карманы, я продолжал ходить, как и обычно. Обувь у нас была на резиновой подошве, и шаги почти не слышались. Лишь сухо шуршало под ногами, когда мы наступали на опавшие листья огромных платанов. Ей была нужна не моя, а чья-нибудь рука. Ей требовалось не мое, а чье-нибудь тепло. По крайней мере, так мне казалось тогда.
Чем дальше, тем прозрачнее становился ее взгляд. Такая безысходная прозрачность. Иногда она без всякой причины всматривалась в мои глаза. И всякий раз мне становилось невыносимо грустно.
Общежитские поддразнивали меня, когда она звонила или я по утрам в воскресенье собирался уходить. Они, разумеется, полагали, что у меня завелась подружка. Я не собирался им ничего объяснять, и даже не видел в этом необходимости, а потому оставлял все как есть. Когда я возвращался вечером в общагу, кто-нибудь непременно интересовался, как прошел секс. «Так себе», – всегда отвечал я.
Так проходил мой восемнадцатый год. Всходило и садилось солнце, спускался и поднимался флаг, а я по воскресеньям встречался с подругой покойного друга. Я не осознавал, ни что сейчас делаю, ни как быть дальше. На лекциях слушал про Клоделя, Расина и Эйзенштейна. Все они писали неплохие тексты, но только и всего. Товарищей среди однокашников я себе не завел, с соседями по общаге лишь здоровался. Я постоянно читал книги, и общежитские считали, что я собираюсь стать писателем. А я не собирался становиться писателем. Я вообще не собирался становиться никем.
Несколько раз я порывался рассказать ей о своих мыслях. Мне казалось, она должна правильно понять мое настроение. Но подобрать слова, чтобы выразить свои чувства, не мог. Как она была права: стоит начать подыскивать нужные слова, и все они словно погружаются на дно мрака.
В субботу вечером я садился на стул в коридоре возле телефона и ждал звонка от нее. Бывало, не дожидался три недели кряду, бывало, она звонила две субботы подряд. А я продолжал сидеть и ждать. По субботам все уходили в город, и в коридоре становилось тише обычного. Разглядывая витавшие в безмолвном пространстве частички света, я пытался разобраться в себе. Всем от кого-то что-то нужно. Это точно. Однако что будет дальше, я не имел ни малейшего понятия. И я вытягивал руку, но перед самыми кончиками пальцев неожиданно возникала воздушная стена.
Зимой я подрабатывал в музыкальном магазине на Синдзюку. На Рождество подарил ей диск Генри Манчини с ее любимой песней «Dear Heart». Сам упаковал и перевязал его розовой тесьмой. Оберточная бумага была под стать празднику – в узоре из пихт. А она связала мне шерстяные перчатки. Несколько жали пальцы, но главное – в них было тепло.
Она не поехала на зимние каникулы домой, и все новогодние праздники я питался у нее.
Той зимой много чего произошло.
В конце января мой сосед на два дня свалился с температурой под сорок. Из-за чего накрылось мое свидание. Казалось, он вот-вот коньки отбросит. Естественно, я не мог уйти, оставив его в таком состоянии. Найти сиделку не удалось, поэтому выбора не оставалось – только самому покупать лед, делать холодный компресс, вытирать влажным полотенцем пот и каждый час мерить температуру. Температура не спадала целые сутки. Однако уже на второе утро он подскочил как ни в чем не бывало. Сунули градусник – тридцать шесть и два.
– Странно. У меня за всю жизнь ни разу не было температуры, – сказал он.
– Но ведь появилась, – разозлился я и показал ему два неиспользованных билета.
– Хорошо, что это всего лишь пригласительные, – сказал он.
В феврале несколько раз шел снег.
В конце февраля я из-за какого-то пустяка ударил старшекурсника, жившего на одном этаже со мной. Тот въехал головой в бетонную стену. К счастью, рана оказалась пустяковой. Однако меня вызвали в кабинет коменданта и сделали предупреждение, подпортившее мою дальнейшую жизнь в общежитии.
Тем временем мне стукнуло девятнадцать, я перешел на второй курс, при этом завалив несколько зачетов. По остальным предметам получил свои обычные оценки «С» или «D», было даже несколько «В»[5]. Она все зачеты сдала без завалов и легко стала второкурсницей. Колесо природы сделало еще один круг.
В июне ей исполнилось двадцать. Этот маленький юбилей вызвал у меня странное чувство. Казалось, что нам обоим было бы справедливей перемещаться между восемнадцатью и девятнадцатью: после восемнадцати исполняется девятнадцать, через год – опять восемнадцать… Это еще можно было представить. Но ей уже двадцать. Столько же станет мне следующей зимой. И только мертвец навсегда остался семнадцатилетним.
В день ее рождения шел дождь. Я купил на Синдзюку торт и поехал к ней домой.
Электричка была набита битком, к тому же сильно качало. Когда я добрался вечером до ее дома, торт напоминал своей формой развалины римского Колизея. Я достал и воткнул в него двадцать маленьких свечей. Поджег их от спички, закрыл шторы, погасил свет. Как настоящий день рождения. Она открыла вино. Мы скромно поужинали, затем разрезали торт.
– Уже двадцать… чувствую себя как дура, – сказала она. Поужинав, мы вымыли посуду и, расположившись на полу, допивали вино. Пока я цедил один бокал, она успела выпить два.
В тот день она была на редкость разговорчива. Рассказывала о детстве, о школе, о своей семье. Очень долго рассказывала, но при этом – вполне отчетливо. История «А» внезапно переходила в содержавшуюся в ней историю «Б». Затем в «Б» возникала история «В» – и так до бесконечности. Первое время я вежливо поддакивал, но вскоре перестал. Поставил пластинку, а когда она закончилась, поменял на следующую. Когда послушали все, что у нее было, опять поставил первую. За окном продолжал лить дождь. Время текло медленно, и она продолжала свое повествование.