Накануне клеведонского праздника, в необыкновенно жаркий, безветренный день, Джанна Бонд сидела в зеленой беседке хорошенького садика, примыкавшего к южной сторожке, и время от времени тяжело вздыхала. Вздыхала она столько же вследствие жары как и вследствие естественного волнения, которое возбуждала в ней ее работа. Она шила себе новый наряд к следующему дню, и так как только накануне вечером было окончательно решено, что она наденет новое розовое кисейное платье, а не старое лавандовое, она работала с лихорадочною поспешностью. На решение это имел значительное влияние Уэстон, подаривший ей соверен на новую ленту.
– Я знаю, что вы любите красивые цвета, – сказал он. – Купите себе самую яркую ленту во всем Танбридже. Я купил бы ее сам, но у мужчин нет вкуса на такого рода вещи.
Мисс Бонд не часто имела удовольствие получать такие подарки, хотя отец ее и слыл за достаточного человека. Она была одета всегда прилично, но очень скромно, как и подобает дочери богобоязненного методиста. Отец большею частью сам выбирал для нее платья, чтоб она не оскорбляла зрение избранных яркими цветами и пестрыми узорами. Джанна вела хозяйство отца, и каждую субботу обязана была отдавать самый строгий отчет в недельных расходах. На праздник тратилось всегда более, чем Джешуа Бонд считал нужным, но если он восставал против этого расхода, Джанна обыкновенно объявляла ему, что большая часть крахмала пошла на его воскресную сорочку.
– А мне кажется, что весь он ушел на твои гремучие юбки, Джанна, – возражал отец строгим тоном. – Два фунта крахмала в одну неделю! Это ужасно!
Но иногда, когда счеты мисс Бонд были ведены с необыкновенною аккуратностью, когда не было истрачено ни одной лишней копейки, старик смягчался до того, что дарил дочери шиллинг.
– Положи это в твою копилку, Джанна, – говорил он. – Надеюсь, что у тебя есть копилка?
– Конечно, батюшка, – отвечала мисс Бонд, вспомнив сломанную коробочку со стеклянными окошечками, валявшуюся где-то на недоступной верхней полке буфета.
Благодаря этим подаркам, мисс Бонд, получив соверен от Уэстона, который не раз проходил в южную калитку после первой встречи с ней, решилась обратиться к отцу со следующим вопросом:
– Вы не рассердитесь, батюшка, если я раз в жизни оденусь в цветное, – сказала она заискивающим тоном, когда он закурил свою трубку после особенно вкусного ужина. – Я буду казаться таким пугалом между другими девушками в этом вылинявшем платье, которое вы купили мне прошлое лето. Оно не берет крахмала, как вы знаете…
– Не берет крахмала, – воскликнул отец. – Я желал бы знать, что берет больше крахмала, чем твои платья. Я иногда даже подозреваю, что ты кормишь кур крахмалом.
– Как вам не грех это Говорить, батюшка, после всех моих трудов над вашим бельем! Желали бы вы, чтобы ваша воскресная сорочка была похожа на смятую тряпку?
– Два фунта крахмала в неделю на мою сорочку!
– Не сердитесь, батюшка, не то я буду принуждена идти в услужение, и работать на кого-нибудь другого, – возразила мисс Бонд, сердце которой было всегда переполнено мятежными чувствами, готовыми вспыхнуть при малейшем поводе. – Не многие девушки в мои годы…
– Девушки в твои годы! Тебя приличнее называть женщиной, – проворчал отец.
– Не многие девушки согласились бы жить в такой обстановке, в какой живу я, – продолжала Джанна, не слушая отца. – Но я не жалуюсь. Я хотела только сказать, что так как мне удалось скопить несколько шиллингов, которые вы дарили мне в разное время, то не позволите ли вы мне сшить к празднику новое розовое кисейное платье.
– Шей себе что угодно, только не на мои деньги, – возразил отец сердито. – Если ты собственным рассудком не можешь понять, что прилично и что неприлично женщине в том положении, в которое Господу Богу угодно было поставить тебя, мне этого никогда не объяснить тебе. Делай себя посмешищем, если хочешь.
– Что за вздор, – проворчала мисс Бонд. – Посмешищем! Я не вижу причины, почему мне не носить красивых цветов.
Вынудив у отца это неохотное согласие, она сходила чем свет в Танбридж, купила себе розовой кисеи на весь соверен и, возвратясь домой, с жаром принялась за дело, мечтая о будущих победах.
Как все будут смотреть на ее платье, которое она сошьет таким же фасоном, как сшито одно из утренних платьев леди Клеведон! Как будет завидовать Мери Мазон, прачка и ее давнишняя соперница, которая наденет свое коричневое альпага, испещренное шнурками и пуговицами, но ничего не стоящее в сравнении с этою восхитительною кисеей.
– Желала бы я знать, что скажет он, – думала она, сбирая чуть не бесконечную полоску кисеи и обозначая именем он не жениха своего Джозефа Флуда, а нового поклонника Уэстона Валлори.
Она все еще сидела в беседке, и шила, когда на закате солнца щеколда калитки тихо зазвенела и упала. Кисейная оборка выпала из проворных рук Джанны, и яркий румянец покрыл ее щеки. Но человек, отворивший калитку, был не тот, о котором она думала, и она взялась опять за работу с движением досады. Посетитель был никто иной как Джозеф Флуд. Да она и не имела права ожидать Уэстона Валлори, ибо он никогда сам не отворял калитку. Джанна ему нравилась, но он слишком дорожил своею репутацией, чтобы рисковать быть застигнутым в интимной беседе с дочерью садовника. Поболтать с ней у садовой калитки, где можно было прервать разговор ежеминутно, было все, что он позволял себе.
Но мисс Бонд, не понимавшая, как велика была осторожность ее поклонника и думавшая слишком много о своей красоте, питала в этот вечер слабую надежду, что он придет пред своим поздним обедом провести полчаса в ее обществе. И увы, вместо лондонского денди явился честный Джозеф Флуд, главною заслугой, которого было только то, что он любил ее до безумия. Пока Джо шел, переваливаясь, к беседке, Джанна продолжала шить, опустив свои смелые черные глаза и с выражением досады на полных красных губах.
Встречи большею частью обходятся без приветствий в этом классе общества, и грум мог не заметить холодности приема своей возлюбленной. Он сел на скамью возле нее, не сказав ни слова, и по праву жениха обнял рукой ее талию и поцеловал ее в щеку. Джанна сердито оттолкнула его.
– Как ты несносен, Джозеф! – сказала она ворчливо. – Сегодня слишком жарко для поцелуев, а ты еще вдобавок, кажется, не брился.
– Я брился, но, вероятно, в такую погоду борода растет быстрее.
– Не знаю, но твой подбородок царапает, как щетка. Да не прижимайся же ко мне, Джо. Разве на лавке мало места? Мне сегодня надо еще собрать и нашить всю эту оборку.
– Так вот почему ты так сердита! – сказал Джозеф, взглянув презрительно на кучу розовой кисеи. – Надеюсь, что ты не часто будешь шить себе новые платья, когда мы будем мужем и женой.
– Такую вещь только ты можешь сказать, Джозеф, – возразила мисс Бонд обиженным тоном. – Если бы был джентльмен, ты интересовался бы моим нарядом, и не считал бы ничего слишком хорошим для меня.
– Но я не джентльмен, и думаю, что если ты будешь так злиться каждый раз, как купишь себе новое платье, то я желал бы видеть тебя одетою дурно.
Мисс Бонд покачала головой и продолжала шить. Она виделась со своим женихом уже несколько раз с тех пор, как познакомилась с мистером Валлори, и различными намеками дала уже ему понять, что ее красотой восхищаются люди, понимающие в этом больше, чем он. Джозеф был ревнив, и не остался равнодушен к этим намекам.
– Мне все равно, правится ли тебе мое платье или нет, – сказала Джанна. – На свете немало людей кроме тебя, и завтра найдутся такие, которые будут восхищаться мной.
– Ты, может быть, говоришь о господах, – возразил Джозеф мрачно. – Ни одна осторожная девушка не желает им нравиться.
– В таком случае я не осторожная девушка, потому что я желаю им нравиться, и придаю больше цены их вниманию, чем вниманию простолюдина.
– Если так, то мне тебя жаль, Джанна, – возразил ее возлюбленный. – Ты никогда не будешь хорошею женой честному, трудящемуся простолюдину. Впрочем, я тебе не верю. Ты всегда выдумаешь что-нибудь в этом роде, чтобы подразнить меня, хотя знаешь, что ни один мужчина так не любит ни одну женщину, как я тебя. Но я неспособен слушать тебя равнодушно, когда ты говоришь вздор.
Такой протест польстил тщеславию мисс Бонд. Она смягчилась, и позволила своему жениху обвить рукой ее талию и остаться в таком положении все время, пока она шила. Но в течение всего этого вечера жених и невеста не переставали пикироваться, и мисс Бонд нашла несколько случаев намекнуть, что она могла бы, если бы захотела, устроить себе жизнь несравненно лучше той, какую обещал ей брак с мистером Флудом. Только под конец вечера, довольная результатом своей работы, Джанна развеселилась, оставила своего жениха ужинать, резала ему самые вкусные куски вареной ветчины, приготовила стакан пуншу, и вообще была с ним очень ласкова, но Джозеф Флуд тем не менее ушел из южной сторожки в самом мрачном настроении духа и направил шаги к своей спальне над конюшней, убежденный, что Джанна задумала изменить ему и размышляя о мщении.
«Она такого рода женщина, что способна это сделать», – думал он. «Она знает, что красивее ее нет девушки на расстоянии пятидесяти миль вокруг, и она этим пользуется. Я уверен, что кто-нибудь из наших лондонских гостей нашептал ей в уши разного вздора; по всей вероятности, капитан: военные самые опасные люди в этом отношении. Но если она вздумает одурачить меня, я поквитаюсь и с ней и с человеком, который станет между нами».
Он был решительный малый, этот Джозеф Флуд, и чувства его к Джанне были отчаянного свойства. Она долго мучила его прежде, чем дала ему согласие, долго держала его в отдалении, один день притворялась совершенно равнодушною к нему, на другой приводила его в восхищение своею любезностью, на третий делала вид, что ненавидит его, и эти попеременные горячие и холодные души, эти переходы от радости к отчаянию произвели надлежащее действие. Приз, так трудно достижимый, казался ему вполне достойным усилий. Он победил дочь садовника своим безграничным терпением. Но когда она дала ему согласие выйти за него, объявив, что делает это только потому, что он слишком надоел ей своею неотвязчивостью, мистер Флуд принял более независимый тон, и стал смотреть на нее, как на свою неотъемлемую собственность, а не как на божество, которому следует поклоняться.
Этот независимый тон и его изменившийся взгляд на нее были чрезвычайно неприятны Джанне. Она не могла успокоиться, пока не отыскала слабую струну своего жениха, то есть что в ее власти было доводить его до бешеных припадков ревности. Открыв в себе эту способность, она стала пользоваться ею при всяком удобном случае, но молодой человек, продолжал любить ее по-прежнему, и смотреть с надеждой на будущее.
– Если ты надуешь меня, Джанна, и выйдешь за другого, я буду способен убить тебя, – сказал он ей однажды, в первые минуты примирения после сильной ссоры.
– Не благоразумнее ли было бы убить соперника? – сказала она смеясь.
– Очень может быть, что я убью и тебя и его, – отвечал Джозеф Флуд таким серьезным тоном, что невеста его испугалась, и польщенная этою угрозой более, чем всеми комплиментами, какие он когда-либо говорил ей, сказала:
– Я верю, что ты меня любишь, Джозеф, и я не понимаю любви без ревности. Ты можешь быть уверен, что я не обману тебя. Я только иногда не могу не желать, чтобы мы были побогаче. Я, кажется, скорее умру, чем сделаюсь такою чучелой, какими делается большая часть женщин после замужества.
– Кто тебя заставляет делаться чучелой, Джайна? Ты можешь одеваться всегда так же нарядно, как теперь. Только неряхи делаются чучелами.
– Ты этого не можешь понять, Джозеф. Мужчины не могут себе представить, как много работы у женщин. Ведь я должна буду стряпать и стирать на тебя, как теперь стряпаю и стираю на отца: А если будут дети, то работы не переделаешь, а тут еще лавка, в которой придется сидеть, когда тебя не будет дома.
– А мне казалось, что ты думаешь о лавке с удовольствием, Джанна, – сказал Джозеф, задумчиво потирая подбородок. По его мнению, лавка была средством добывать хорошие деньги без труда и хлопот. Он воображал, что сделавшись лавочником, будет сидеть целые дни за прилавком, читая газеты или дремать, прислонясь головой к стене, между тем как деньги будут беспрерывно сыпаться в денежный ящик.
– Да, лавка дело хорошее, – отвечала Джанна. – Я иногда думаю с удовольствием, как я буду отвешивать товар, и как приятно будет иметь в распоряжении множество хорошеньких ящиков, полных крахмалом, горчицей, рисом, саго и тому подобным, а на окнах немного галантерейного товара, несколько банок с помадой, шестипенсовые бутылочки с лавандовою водой, хорошенькие коробочки со шпильками и булавками. Говорят, эти мелочи приносят большой доход. Но как вспомнишь, что это будет продолжаться день за днем, и что еще торговля может пойти неудачно, и что это такой же тяжелый труд, как всякий другой…
– Так не думай о лавке, Джанна. Мне все равно, я останусь в услужении.
– О, нет, это еще хуже. Я не хочу иметь мужем слугу. Люди скажут, что мне уж очень захотелось замуж, если я решилась выйти за кучера.
– Они этого никогда не подумают, если даже скажут, но я решительно не понимаю, чего ты хочешь, если ты против лавки в Райтоне, о которой мы говорили так много.
Может быть, Джанна и сама не сумела бы объяснить, чего ей хотелось. Она была только смутно недовольна всем окружающим. Конечно, было бы гораздо приятнее торговать в Райтоне и быть особой независимою и даже с некоторым значением, чем жить под суровою властью отца в южной сторожке, но это казалось ей тем не менее печальным окончанием всех мечтаний, внушенных ей ее многочисленными поклонниками и ее неизменным утешителем зеркалом. Она желала не быть до такой степени утомленною властью отца и скукой своей жизни, и быть в состоянии подождать еще несколько времени, пока не явится жених, о котором пророчествовали ей многие, богатый джентльмен, который женится на ней, прельстившись ее красотой. Она никогда не читала романов и не смущалась зловещими предчувствиями. Она так долго мечтала о богатом женихе, что теперь ей казалось ужасным, что он не является, и что ей приходится, единственно по невозможности ждать долее, принести себя в жертву груму.
Приглашения леди Клеведон были разосланы ко всем соседям без исключения, и Ричард Редмайн получил, как и другие, один из золотообрезных раскрашенных билетов, скопированных лондонским литографом с рисунка, сделанного самою леди Клеведон. Полковник Давенант настоял, чтобы даже пригласительные билеты отличались оригинальностью.
Ричард Редмайн, который уже давно считал себя неспособным разделять радости и печали своих ближних, горько засмеялся и положил билет в карман.
«Как будто это в моем духе», – сказал он себе. «Но леди Клеведон очень добра, что вспомнила обо мне. Она конечно, не знает… Если бы Грация была жива…»
И он вообразил, как он пошел бы на сельский праздник под руку со своею дочерью, как она просияла бы, узнав о приглашении, с каким детским восхищением стала бы она рассматривать билет и потом хранить его в своей рабочей корзинке в воспоминании о празднике. С ней он насладился бы вполне всеми удовольствиями этого праздника; без нее они не имели для него ничего привлекательного.
Он положил билет в карман, и забыл бы о нем, если бы был предоставлен самому себе, но в течение последней недели пред рождением сэра Френсиса, нельзя было жить близ Клеведона и не слышать о предстоящем торжестве. Клеведонский праздник был приправой, которою мистрис Буш сопровождала каждое кушанье. Тщетно объявлял Редмайн, что ему дела нет до Клеведона. Мистрис Буш была так поглощена одною идеей, что не могла молчать, а так как муж ее большую часть дня проводил вне дома, то мистеру Редмайну приходилось быть поневоле ее слушателем. Он наконец не выдержал, и послал проклятие клеведонскому празднику.
– Нечего сердиться, мистер Редмайн, – возразила мистрис Буш с дружеским укором. – Вы лучше сделаете, если пойдете туда и повеселитесь, как все другие. Довольно вам горевать. Если бы вы потеряли десять тысяч дочерей, – не то чтоб я хотела сказать что-нибудь против мисс Грации, которая была прекраснейшая девушка, – если бы вы потеряли десять тысяч дочерей, вы не могли бы горевать о них сильнее, чем горюете об одной. Но на все есть время, как сказал сам царь Соломон, если только не ошибаюсь; по крайней мере я слышала это в Киигсберийской церкви, прежде, чем Буш не уговорил меня поступить в секту методистов. Во всяком случае, если не Соломон, то это сказал Давид или Навуходоносор. На все есть время, мистер Редмайн, и когда все вокруг веселятся, и даже я с Бушем приглашены, вы не должны печалиться. Мистер Ворт принес мне вчера билет с золотыми разводами, хотя не такой разукрашенный, как ваш.
Ричард Редмайн выслушал эту укорительную речь, не возражая, но ему и в голову не пришло последовать совету мистрис Буш. Тем не менее, когда наступило долгожданное утро, – утро ясное и безоблачное, и кингсберийские колокола весело огласили поля и рощи.
– Редмайн почувствовал, что этот день выходит из ряда обыкновенных дней, и что тяжело оставаться в добровольном изгнании из общества своих ближних, когда все окружающие счастливы. Если бы погода была ненастная, если бы сумрачное небо нависло над клеведонским праздником, и грозило смочить дождем иллюминацию и фейерверк, и превратить палатки в громадные души, он остался бы спокойно на своем месте, и сидя с трубкой в старой кухне, стал бы смеяться над безрассудством рода человеческого и воображать себе гостей с вытянутыми лицами и в измокших платьях. Но нужно быть закоренелым мизантропом, чтобы не почувствовать тоски одиночества в прекрасный летний полдень и в такой живописной местности, в какой стоял дом Ричарда Редмайна. В течение последней недели мистрис Буш пробовала не раз уговаривать его идти в Клеведон, но он объявлял решительно, что не пойдет.
– Хорош бы я был среди толпы танцующих безумцев, – сказал он однажды. – Я казался бы там выходцем из замогильного мира.
– Да, если бы вы пошли в этом изношенном сюртуке, которого не снимаете ни в праздники, ни в рабочие дни, что не делает чести такому джентльмену, как вы, – возразила мистрис Буш, полагавшая вероятно, что духи замогильного мира страдают недостатком хорошего платья. – Но оденьтесь прилично, – у вас два сундука набиты платьями, – подстригитесь, и идите на праздник. Не будьте единственным исключением на расстоянии двадцати миль вокруг. Люди могут подумать, – что вы виноваты в каком-нибудь ужасном преступлении, что боитесь дневного света.
Как ни был Редмайн равнодушен к мнению света, но последний аргумент мистрис Буш не остался без последствий. Но и тут он думал не о себе, а о своей покойной дочери, составлявшей для него весь мир. Хорошо ли он поступает, удаляясь от общества своих ближних? Не подал ли он одним этим повода к подозрениям, которые, может быть, никогда бы и не возникли, если б он смотрел всем прямо в лицо и имел готовые ответы на вопросы о своей дочери.
«Более милостивый, – говорил он себе, размышляя о последнем доводе мистрис Буш, – я, может быть, одним моим поведением заставил людей предположить что-нибудь хуже того, что было на самом деле».
Он долго мучился этою мыслью, но едва ли она была причиной, что в день рождения сэра Френсиса, часа через полтора после ухода мистрис Буш и ее мужа, он внезапно решился последовать за ними. Он не рассчитывал, что праздник доставит ему какое-нибудь удовольствие; он шел с тем, чтобы побродить в толпе, и показать всем, что он все еще прежний веселый и бодрый человек, каким его знали лет шесть тому назад, до его поездки в Австралию для поправления состояния.
Как скучен показался ему его дом в этот прекрасный летний день, когда мистрис Буш и ее муж, после долгой суеты и сборов, ушли на праздник, и он остался один! Нельзя сказать, чтоб общество его экономки доставляло ему какое-нибудь удовольствие, и что он когда-нибудь находил ее чем-нибудь иным, как нестерпимо несносною женщиной, по без нее дом тем не менее стал похож на могилу. Редмайн начал ходить из комнаты в комнату без всякой цели, заглянул даже в парадную гостиную, где каждый стул стоял на том же самом месте, как в день его свадьбы, где ситцевые чехлы были все те же, которые он видел уже полинявшими, когда робко заглядывал сюда ребенком на руках своей матери. Ничто не изнашивалось в этом почти необитаемом доме, но все медленно, незаметно истлевало, как внутренность домов, засыпанных лавою. Присутствие усопшей дочери, которое он всегда чувствовал в своем доме, в этот день возбуждало в нем невыносимую тоску. Пустой дом был ужасен с этим призрачным обществом.
Но если б она могла принять какой-нибудь осязаемый образ и придти сюда и улыбнуться мне, Бог видит, что я встретил бы ее с радостью, хотя бы знал, что она мертвая. О, Грация, если б я мог увидеть тебя хоть на одно мгновение, и услышать от тебя самой, что на небе хорошо, и что ты там счастлива среди ангелов, и сказать тебе, как мне тяжело без тебя!
Много часов просиживал он днем и ночью в ожидании одного из тех видений, какие являлись людям в старину, когда мир ангелов и духов был, по-видимому, ближе к земле, чем теперь. Много раз выражал он желание, чтобы неосязаемый воздух сгустился и показал ему образ его дочери. Он часто видел ее во сне, но всегда в каком-то хаосе страдания и недоразумений. Никогда не являлась она ему светлою и счастливою, как душа, спустившаяся с неба для утешения земного страдальца.
Он вышел в сад и сел курить под старым кедром, но и здесь одиночество, в котором он провел уже несколько лет, было в этот день невыносимо. Трудно определить, что было главною причиной: веселый ли звон колоколов, или то, что он знал, что все его соседи веселятся так близко от него, но он наконец не выдержал, и решился идти в Клеведон.
«Я могу не принимать участие в их дурачествах, – сказал он себе. – Я буду только смотреть».
Он пошел в свою комнату и оделся в одно из платьев, лежавших долго без употребления в его дорожных сундуках. Он все еще был красивый человек, несмотря на злое выражение, сделавшееся обычным на его лице и на его сгорбленные плечи, – красивая развалина человека, возвратившегося из далекого мира счастливыми полным надежд к своей единственной дочери.
Обед для поселян, фермеров, рабочих, садовников, лесников и прочего мелкого люда был назначен в половине второго, а в четыре обед для арендаторов, к которому был приглашен и Ричард Редмайн. Он имел слишком достаточно времени впереди, чтобы придти в Клеведон, не опоздав к обеду, но он не думал об обеде. Он хотел только походить по парку, посмотреть издали на толпу и вернуться домой в сумерки.
Он выбрал самую краткую дорогу, ту самую тропинку, которой шла Грация с Губертом Вальгревом в день пикника. Он шел не спеша, курил трубку, и время от времени останавливался перед созревшими нивами, и смотрел на них критическим взглядом опытного человека, но не с интересом владельца. Если б эти нивы были до сих пор в его руках, он и тогда интересовался бы ими не более. У него не осталось в жизни никакой цели, для которой стоило бы заботиться об увеличении своих доходов, и вообще никакой цели, для которой стоило бы жить. Он жил только слабою надеждой, что рано или поздно настанет день расчета с человеком, погубившим его дочь.
Теперь, среди мирного сельского ландшафта, он был дальше, чем когда-нибудь, от мысли, что день расчета настаал.