По возвращении в Петербург я застал уже Главный штаб переведенным из Михайловского замка в Кушелева дом, где изготовлялось помещение для колонновожатых, их классов и несколько квартир для офицеров.
По приведении всего этого в окончательное устройство переселили туда 24 человека колонновожатых. Директором сего нового училища был назначен полковник Хатов, помощником его подполковник Шефлер, а дежурными надзирателями: поручик Окунев, подпоручик Дьяконов и я. Я переехал на новую свою квартиру и вступил в должность, которая состояла в том, чтобы смотреть за поведением колонновожатых, живущих в доме, ежедневно осматривать одежду у всех собиравшихся на лекции 60 колонновожатых прежде и после классов, в классах блюсти за порядком и тишиной; колонновожатых, живущих в доме, водить вместе к обеду в общую застольную, увольнять по билетам со двора, ввечеру подавать рапорт о происшедшем помощнику, ночью делать рунды по комнатам, поверять дневальных и делать три раза в день перекличку. Кроме того, должно было колонновожатых водить на все парады, где они выстраивались по ранжиру.
Между колонновожатыми находилось много таких, которые уже пять лет в службе числились, иным было уже под тридцать лет от роду. Неминуемо было, что многие из них на меня дулись, ибо мне было только семнадцать лет и несколько месяцев службы. Я был строг в исполнении своих обязанностей и не пропускал ни одной вины без замечания. Поэтому не полагаю, чтобы все колонновожатые меня полюбили; но повиновение сохранилось.
Кроме сей должности мне еще поручили экзаменовать в математике колонновожатых и вновь определявшихся к нам на службу; на мое попечение возложили также библиотеку, которую только что начинали устраивать: собрано было пожертвований около 2000 книг, которые надобно было привести в порядок и сделать им каталог. Мне тоже было поручено преподавание математики в 1-м классе, состоявшем из 32 колонновожатых, в числе коих некоторые более меня знали, другие же ленились.
Князь требовал порядка и тишины в классе. Из осторожности я мало касался в классе сильнейших меня в науке, дабы они не могли заметить своего преимущества надо мною; старикам же, которые ничего не знали и, по-видимому, никогда ничему бы не научились, я снисходил. Уважение, которое я им при других колонновожатых оказывал, расположило их ко мне, и они соблюдали должное повиновение; таким образом, сохранился между всеми постоянный порядок. Но порядок нарушался в дежурство других двух офицеров, при коих колонновожатые делали большие шалости и смеялись над ними.
Некоторые из колонновожатых пожелали учиться у меня на квартире. Первым назвался Мейндорф 2-й, прозванный Рыжим; он у меня учился фортификации, которую я с ним прошел от начала до конца по Noizet de St. Paul. Этот Мейндорф был весьма сведущ во всех частях и человек благовоспитанный; я с ним коротко познакомился. Не видавшись с ним после того несколько лет, я встретился с ним недавно в Петербурге, по случаю перевода его в Гвардейский генеральный штаб уже штабс-капитаном. Но как он изменился! Старое близкое знакомство наше не возобновилось, связи и служба развели нас в разные концы империи, и мы редко когда после того встречались.
Многие из колонновожатых ходили учиться к Хатову и Шефлеру. Последний брал по 5 рублей за урок, но старался и на экзаменах был беспристрастен; первый же до такого совершенства довел этот порядок, что колонновожатые приносили ему вперед за тридцать уроков деньги 300 рублей и не заходили к нему более четырех раз поучиться, на пятый же являлись к экзамену, где он им писал самые лучшие аттестации. Порядок этот до сей поры еще существует на посрамление чести нашего корпуса. Хатов человек семейный и бедный, и сим способом единственно живет; князь же, допускавший сие, не знает о вошедших в обычай злоупотреблениях. Когда узнали, что мнение мое влиятельно на экзаменах и что я давал частные уроки, некоторые из колонновожатых пожелали и у меня учиться. Первый явился какой-то Harbouer, длинный, высокий; он был племянник нашего лекаря и желал определиться в службу. Снисходя его просьбе, я назначил ему прийти на другой день и дал ему первый урок; но как я удивился, когда он, вынув из кармана билет, положил его на стол! Я схватил билет, изорвал его и просил подателя более ко мне на глаза не казаться. После этого приходил еще колонновожатый Бибиков, с коим родственник мой Муромцев просил меня заняться; но как я видел, что он ленился, то я ему после нескольких уроков отказал. Двое из колонновожатых, Пейкер и Брадке, у меня часто бывали, я с ними также занимался; они были весьма молоды.
Служба моя была трудная: я вставал в 6 часов утра, всякий день проводил утро в классе до трех часов, а после обеда занимался до вечера в библиотеке. В третий день доставалось мне дежурство, и тогда уже целый день не оставлял я шарфа и по ночам ходил рундом. Случилось однажды, что адъютант князя заболел, и я тогда целую неделю отправлял его должность, т. е. ходил за приказанием в комендантскую канцелярию; таким образом, я был целый день занят. Князь Волконский полюбил меня и оказывал мне доверие.
Чахоточный граф Фалькланд, о коем прежде говорено, стал поправляться в своем здоровье. Князь к нему езжал и принял от него убеждение, что должно преподавать нумерацию и в наших классах. В ожидании совершенного выздоровления Фалькланда мне велено было пройти теорию логарифмов и поверить логарифмические таблицы с учащимися. Прискорбно было прервать начальный курс, чтобы заняться таким скучным и бесполезным делом, но я должен был повиноваться.
Так как злосчастный для нас Фалькланд стал снова хворать, то я каждый день ожидал известия о его смерти, но, к удивлению моему, однажды, как я поверял в классе таблицы, он внезапно показался в дверях залы, напоминая появлением своим и видом мертвеца Жуковского в балладе «Людмила». Вздрогнули сердца учителя и учеников! Фалькланд сел подле меня и просил продолжать урок; когда же я его кончил, он начал толковать нумерацию по-французски. Большая часть слушателей, не зная языка, не понимала его, другая смеялась. Фалькланд задыхался, все встали со своих мест и окружили его при доске; ближайшие прикидывались внимательными, но задние резвились. Всячески старался я удержать тишину, но без успеха; внутренне же я радовался беспорядку, произведенному появлением нового учителя в моем классе. Многие из колонновожатых надеялись, что подобные сцены будут ежедневно возобновляться в классах, но ошиблись. Фалькланд вынул из кармана бумагу, на которой у него были заготовлены задачи, состоящие в извлечениях корней из многоциферных чисел, написанных по разным: семеричным, восьмеричным и прочим счетам, при условленном количестве знаков. Он роздал задачи сии колонновожатым по рукам, приказав им принести их разрешенными к следующему дню. Некоторые решили их, другие же смеялись и не хотели ими заняться.
На другой день Фалькланд опять явился в класс и, отобрав тех, которые решили задачи, посадил их на первые места. Он хотел продолжать урок, накануне данный, но почти никто из слушателей по-французски не знал; некоторые стали уходить. Если бы в эту минуту вошел князь, то, конечно, я остался бы виноватым из-за беспорядков, Фалькланд же остался бы правым. Видя, что ему нечего делать, он начал рассказывать разные приключения своей жизни, много смеялся и занял всех до трех часов. Все хохотали, лазили по скамейкам.
Помощник директора Шефлер преподавал в то время во втором классе и, услышав шум, пришел, чтобы унять его; все стихло, когда он взошел; но Фалькланд, встав мертвецом и подойдя тихим шагом к Шефлеру, со свойственной французу дерзостью стал рукою гладить его по лысине, называя его mon petit caporal.[11] Бедный Шефлер потерялся от такого нахальства и не нашел ничего лучшего, как понюхать табаку; потом, пожав Фалькланду руку, пожелал ему доброго утра в самых учтивых выражениях, пока француз продолжал гладить его по плеши, насмешливо оглядываясь на присутствующих. Я был раздосадован и вышел. Шефлер последовал за мною, бранясь про себя на Фалькланда, который оставался в классе еще с полчаса, толковал и, наконец, ушел.
Он на другой же день опять занемог. В начале 1812 года зимой Фалькланд умер. Брат Александр был наряжен на похороны его с 20 колонновожатыми. Все были рады убедиться в том, что Фалькланда не стало и что он больше не будет нас мучить. Я опять начал преподавать по-старому и кончил уже тригонометрию, когда явилось новое лицо.
Кто не знал Преображенского полка капитана Рахманова, издателя Военного журнала и убитого под Лейпцигом уже в чине полковника? Он был умен, остер в речах и обладал большими сведениями, особенно в математике, но вместе с тем имел многие странности. Ему не нравилась фронтовая служба, а, кажется, хотелось сделаться начальником нового училища. Зная недостаток князя Волконского в образовании, между тем и стремление его к усовершенствованию Генерального штаба, Рахманов воспользовался слабостью князя, коротко познакомился с ним и стал с ним ездить в классы. Он уверил князя, что надобно преподавать в 1-м классе дифференциальное исчисление, а не тригонометрию. Князь слышал, что дифференциалы прекрасная вещь, но не знал, какая это наука. Согласившись с предположениями Рахманова, он дал ему право выбрать из моего класса лучших учеников и преподавать им дифференциальное исчисление, что для меня было крайне обидно: одного прислали учить нумерацию, а теперь другого – дифференциалам, отбивая у меня лучших учеников; но я должен был повиноваться, и Рахманов, проэкзаменовав и отобрав себе семерых любимцев моих, начал им преподавать, но безответственно за беспорядки, могущие случиться в классе. Рахманов приходил учить без определенного времени, а лишь когда ему вздумается, отчего классы и часы переметались, завелись шалости, и я не мог более продолжать начатый мною курс с успехом. Однажды, будучи дежурным, я записал на доске имя колонновожатого Козлова, который стал слишком забываться. Рахманову не понравилось, что я управлялся во время его преподавания, и он стер с доски имя Козлова, говоря, что ему места мало для писания формулы. Я записал имя виновного на другой доске, но Рахманов опять стер его, сказав, чтобы я более не делал сего. Я в третий раз записал Козлова, сказав Рахманову, что он не имеет права мешаться в мою должность; но он в третий раз стер имя Козлова. Тогда, сказав, что после того ему останется отвечать пред князем за беспорядок, я вышел из класса и передал все дело, как случилось, полковнику Хатову. Хатов расхрабрился.
– Вот я его, – вскрикнул он, прибежал в класс; но при виде грозного, устремленного на него взгляда Рахманова он сначала не смел прервать его занятий, наконец, решился заметить Рахманову неприличность в его поступках, но был разбит в пух и преследуем. Хатов пожаловался князю, и с тех пор Рахманову поставили особую черную доску в библиотеке, где он весьма лениво занимался со своими учениками; мне же возвратили мой 1-й класс, в котором оставалось еще 25 учеников.
Вскоре Шефлер отказался от 2-го класса и сдал его старшему моему брату Александру, который им занимался и между тем дежурил с нами поочередно.
У меня отличались поведением и науками колонновожатые Мейндорф 1-й, Мейндорф 2-й, Глазов, Даненберг, Фаленберг, Цветков, Лукаш, Брадке,[12] Дитмар, Бутовский, граф Апраксин и еще некоторые другие. Первый из них теперь служит в Конной гвардии,[13] о втором я выше упоминал. Глазов служил капитаном в Гвардейском генеральном штабе, но стал пить и переведен тем же чином в пехоту; Даненберг, Фаленберг, Цветков и Дитмар поступили к нам по экзамену из Лесного департамента; первый из них впоследствии служил со мной при великом князе Константине Павловиче и обогнал меня чином.[14] Все четверо существовали одним жалованьем. Они терпели нужду, но всегда были исправны. Лукаш человек хороший и добрый, в настоящее время штабс-капитан в Гвардейском генеральном штабе.[15] Граф Апраксин в 1812 году служил с Мейндорфом 1-м при князе Голицыне, и оба перешли от нас в Конную гвардию. Бывший родственник и друг Апраксина, граф Строганов, также был у меня колонновожатым: малый добрый, но простой, служил при генерале Ланском и убит в сражении при Краоне.
Между ленивыми колонновожатыми отличались у меня Берг и Кирьяков. Первый был сыном одного генерала по квартирмейстерской части, который, войдя однажды в класс, напал на меня за то, что я сына его посадил ниже других, и говорил, что не в знании логарифмов заключается достоинство хорошего офицера. Я защищался сколько мог, но, наконец, вынужден был объяснить генералу, что, по обязанности быть беспристрастным, не могу пересадить сына его выше прилежных учеников, и старый Берг успокоился. Кирьяков – малороссиянин; определился в службу летом, тогда как я уже был экзаменатором, но жил еще близ Смольного монастыря.
Отец Кирьякова, которого имени я прежде никогда не слышал, привез ко мне сына своего с товарищем его Бутовским, прося меня о принятии обоих в службу. Проэкзаменовав их в присутствии его, я нашел в них хорошие способности и некоторые познания, почему сказал старику, что с удовольствием дам им несколько уроков, дабы приготовить их к настоящему экзамену. Не знаю, как он понял мои слова, только на другой день вместо учеников получил я благодарственное письмо, в котором он просил меня представить молодых людей князю Волконскому. Но как я удивился, когда, поворотив лист, нашел в письме 200 рублей. В сердцах написал я ему грозное письмо с возвращением денег и запрещением когда-либо переступать ногой за порог моей квартиры; заключил же письмо изложением мнения моего, что лета не придали ему опытности в распознавании людей, с которыми ему доводилось иметь дело. С тех пор я не слышал более ни слова о старике Кирьякове. Однако же сын его и Бутовский были приняты на службу. Первый из них был часто замечаем в шалостях, за которые я с него нередко взыскивал. Впоследствии он был переведен в какой-то драгунский полк.
Еще было у меня два колонновожатых, замечательных по сведениям их в математике: князья Андрей и Михаил Голицыны. Воспитывались и учились они в Париже, отчего в обращении своем были более похожи на французов, чем на русских. Один из них служит теперь поручиком, а другой штабс-капитаном; первый был жестоко ранен под Бородиным, а другой легко под Люценом.
В то время терпел я много нужды в жизни, ибо тогдашнее жалованье мое было очень малое. Все имение батюшки состояло тогда из 140 душ, а нас было шестеро: пять сыновей и одна дочь.
До 1801 года мы жили в Петербурге; но отчим отца моего, князь Александр Васильевич Урусов, лишившись дочери своей, которая была за бароном Строгановым, и желая переселиться в Москву, пригласил к себе батюшку с семейством; нас тогда было только три сына, из коих старшему Александру 8 лет. Князю Урусову было 70 лет; близких к нему никого не оставалось; присоединением к себе семейства нашего он, по-видимому, заботился о призрении своем в старости. В отце же моем он приобрел хорошего себе помощника для управления своими имением и делами. Родители мои не имели достаточно средств, чтобы дать нам должное воспитание, почему и согласились принять предлагаемую им обузу и поступить в истинную кабалу к князю Урусову. Итак, мы перебрались в Москву, где жили в доме у князя, летом же ездили с ним в деревню его Александровское (иначе Долголядье). Сим только способом родители мои могли употребить свои доходы, состоявшие из 5000 рублей, на наше воспитание, крайне умеряя себя во всех своих издержках; но и при такой умеренности они не могли избежать долгов, от чего доход их уменьшился до 4000 рублей.
Матушка скончалась в 1809 году. Князь, которому она заменяла покойную дочь, любил ее и был ее смертью очень огорчен. Он сделался до крайности упрямым, вспыльчивым и даже грубым и часто сердился на отца моего, но, чувствуя нужду в нем, удерживался; батюшка же не умел с ним обойтись, как бывало матушка, и потому несколько раз думал оставить его. Князь Урусов родился в бедности, составил все свое состояние картами и нажил несколько тысяч душ (говорят, однако же, что он честно играл). Он служил в военной службе и вышел в отставку в генерал-майорском чине. У него было много родственников, по большей части люди бедные и почти все без особенного образования. Родственники князя навещали его и надоедали ему. Он часто бранил их и даже ругал при всех, ибо видел, с каким они нетерпением ожидали смерти его, чтобы завладеть имением, и потому он их не любил, а они нас также не любили. Сказывали, что наш князь Урусов, однажды поссорившись с братом своим Петром, 30 лет с ним не виделся, хотя оба жили в одном городе. Счастье избаловало старика, и он часто бывал несносен.
Так как имение князя было благоприобретенное, то он имел право располагать им по произволу. Князь Урусов был очень скуп, но при этом иногда помогал большими суммами своим родственникам, наперед побранив их порядочно: нам же он никогда ничего не давал. Родители мои, хотя и нуждались, но никогда не просили у него денег. Однажды случилось, что батюшка занял у него 2000 рублей, и он не имел покоя от старика, пока не возвратил их, что принужден был сделать через пять дней после займа. При жизни еще матушки князь сделал свое духовное завещание, в котором назначил нам часть своего имения. Надеясь на сие, отец мой сделал после смерти матушки небольшие долги, что его еще больше расстроило; посему для него было очень тягостно давать каждому из нас по тысяче рублей в год.
Таким средствам соответствовал и род жизни моей. Мундиры мои, эполеты, приборы были весьма бедны; когда я еще на своей квартире жил, мало в комнате топили; кушанье мое вместе со слугой стоило 25 копеек в сутки; щи хлебал деревянной ложкой, чаю не было, мебель была старая и поломанная, шинель служила покрывалом и халатом, а часто заменяла и дрова. Так жить, конечно, было грустно, но тут я впервые научился умерять себя и переносить нужду.
Обращаюсь к событиям старого времени, когда бывший начальник Черноморского флота, в третьем колене матушке родственник, адмирал Мордвинов в 1807 году приехал со своим семейством из Крыма в Москву. В то время, по случаю войны с Францией, формировалось земское войско, и Мордвинов был избран в начальники ополчения Московской губернии. Батюшка, отставной подполковник, был назначен к нему старшим адъютантом. Как адмирал немного разумел в военном управлении, то всем делом у него распоряжался мой отец. На лето адмирал поместился с семейством и своей главной квартирой в селе Волнителе или Полуектове, принадлежащем князю Барятинскому и находящемся в 20 верстах от села Александровского князя Урусова, где мы жили. Мы ездили тогда к адмиралу, и он бывал у нас в деревне. 14 июля, в день моего рождения, он приехал к нам с семейством, и мне понравилась меньшая дочь его, Наталья Николаевна, мне ровесница.[16] Мне тогда был 14-й год; я тосковал, но не смел никому поверить своей тоски, ходил по ночам в саду один и писал имя ее на деревьях. Один из сих памятников должен еще теперь существовать. Имя ее вырезано на березе на одном из островов, что на большом пруду перед домом. Однажды тайком отправился я ввечеру на остров, вопреки запрещению, кататься на плотах по пруду; я вступил в бой с сердитыми лебедями, которые тогда яйца высиживали, и согнал их своим шестом, невзирая на поднятый ими крик. Вырезав имя ее на дереве и переправившись на противоположный берег пруда под прикрытием острова, я пришел домой другой дорогой, дабы никому не дать подозрения в моем тайном заявлении. Зиму мы проводили в Москве, и каждое воскресенье нас возили танцевать к Николаю Семеновичу, где страсть моя усиливалась, что было замечено братьями, которые стали смеяться надо мною; я краснел, скрывался, но не смел возражать им, дабы не увеличить подозрения.
В 1810 году Николай Семенович уехал в Петербург с семейством; в 1811 году я определился в службу и опять увидел Наталью Николаевну. Я был очень робок, и каждое слово мое более и более обнаруживало мои думы. Старики заметили сие, заметила и она; но трудно было узнать ее тогдашнее расположение; однако же, мне казалось, что она была не совсем равнодушна.
Дед мой Николай Ерофеевич Муравьев был генерал-инспектор во времена Екатерины. Он был человек умный и ученый, женился на Анне Андреевне Волковой, коей сестра была за Александром Александровичем Саблуковым, умер в чужих краях, где в зрелом возрасте продолжал свое образование. Он был также военным губернатором в Риге и получил от тамошнего дворянства диплом на рыцарство меченосцев. Отец мой родился в Риге. По смерти Николая Ерофеевича бабка моя вышла замуж за князя Александра Васильевича Урусова, который давно ее любил; но оба они были вспыльчивого нрава и с первого же дня поссорились, после чего жили врознь, когда же встречались, то продолжали ссориться. Бабка моя скончалась, помнится мне, в 1806 году. Она была женщина умная, но строптивого нрава, находилась в тесной связи с вдовой фельдмаршала графа Захара Григорьевича Чернышова Анной Родионовной, известной своей бойкостью и причудливостью.
Отец мой был некогда записан в Измайловском полку и на 16-м году от рождения поехал учиться в Страсбургский университет, где отличался своими успехами. Пробыв четыре года в чужих краях, он возвратился в Россию и вступил в морскую службу, был в 1788 году адъютантом у принца Нассау, участвовал в нескольких морских сражениях со шведами, и когда порученная в командование его галера, избитая ядрами, пошла ко дну, он, по спасении своего экипажа, последний бросился в воду с несколькими матросами. Будучи ловким плавателем, он, при небольшой на ноге ране, полученной им от корабельного осколка, надеялся достичь одного из наших судов, но был вытащен из воды шведами, взят в плен и отвезен в Стокгольм, где оставался около года. По размене пленных его назначили капитаном фрегата. В то время он женился на матери моей, Александре Михайловне Мордвиновой, дочери генерал-инженера Михаила Ивановича Мордвинова. В царствование Павла Петровича отец мой был неожиданно переведен в Елисаветградский гусарский полк майором и находился с полком в походе в Молдавии, откуда скоро возвратился в Петербург и вышел в отставку подполковником.
Матушка скончалась в 1809 году апреля 21-го дня, на 39-м году от роду. Наружность ее соответствовала прелестным качествам души. Причиной кончины ее было то, что она хотела, вопреки совету врачей, сама кормить брата Сергея, дабы не обидеть его против старших пятерых детей своих, которых сама вскормила. Кончины ее были еще причиной заботы и труды, перенесенные, почти на исходе беременности, при постели старшего брата моего Александра, находившегося при смерти от постигшей его сильной горячки. Матушка похоронена в Москве в Девичьем монастыре; над могилой, по желанию ее, посадили любимое ею дерево акацию, которую окружили железной решеткой – памятник, отличающийся простотой среди окружающих его камней и мраморов.
До женитьбы своей отец мой имел порядочное состояние, но не сохранил оного, так что у него оставалась только Петербургская отчина сельцо Сырец, состоящее из 90 душ, в том числе и приданое матушки. Впоследствии отец жил очень скромно и, как выше сказано, издерживая доходы свои единственно на наше воспитание, сам лично занимался образованием нашим. Теперь ему от роду 50 лет, день рождения его празднуем 15 сентября. По учреждению известного корпуса колонновожатых, батюшка ныне посвящает время и труды свои на образование собравшихся около него молодых людей, которых он готовит для службы, чем заслужил общую любовь и уважение. Перед отъездом моим из Москвы он был зачислен в квартирмейстерскую часть генерал-майором. Брат мой Михайла и Петр Колошин, состоящие при нем на службе, занимают места ближайших его помощников.
Старший брат мой Александр был коротко знаком с капитаном Сулимой, который принадлежал к масонской ложе и уговорил его вступить в ложу, где он в скором времени был возведен на степень великого мастера. Поводом к такому почету был его характер и увлекательное обхождение, которое в течение всей его жизни доставляло ему доброе расположение знакомых; но при ограниченных денежных средствах он в кругу нового своего братства тратил скудные остатки своих денег за оказываемый ему почет. Не знаю, в какую именно ложу он ездил; собрание у них были по средам, и Сулима всякий раз возвращался домой порядочно навеселе. Брат получал из ложи книги, в которых объяснялись условные масонские знаки, и он читал эти книги, когда ложился спать. Кровати наши стояли головами вместе одна против другой. Таясь от меня, он принимался за книгу, когда полагал, что я уснул, и тогда начинал читать, лежа на спине, но я не спал и, потихоньку перевернувшись на живот, смотрел к нему в книгу через изголовья кроватей. Таким образом, я вскоре выучился условным знакам масонов и удивлял брата и Сулиму знанием великой тайны их. Меня они стали приглашать в ложу, но я отказывался; между тем брат, который был еще новичком, хвалясь лестным для него доверием ребячливого братства и тайнами, в которые его посвятили, рассказывал мне отрывками об испытаниях, через которые он прошел, когда его принимали.
В числе частным образом у меня учившихся были двое дальних родственников наших Муравьевых, Артамон и Александр, которые вступили тоже в колонновожатые. Отец их Захар Матвеевич, прозванный нами сахар-медович, в самом деле сладко стлал в речах своих и постоянно рассказывал об осаде Очакова, в которой он участвовал, причем без милосердия лгал; впрочем, он был человек добрый. Артамон и Александр учились прежде в Москве, в обществе у моего отца, но оказались ленивыми, за что были прозваны у товарищей деревяшками. Оба они были склонны к шалостям и мало подавали мне надежды на успехи. Однако же впоследствии старший из них сделался внимательнее и подвинулся более меньшего в изучении математики. Он после перешел штабс-ротмистром в Кавалергардский полк и был адъютантом у графа Воронцова. Второй числился тем же чином в том же полку и служит адъютантом у фельдмаршала Барклая де Толли, с которым мать их, немка, Лизавета Карловна, находилась в родстве. Сестра их вышла замуж за генерал-интенданта армии Канкрина.
Мы часто бывали вместе, и к нам присоединился еще Матвей Муравьев-Апостол, о котором я выше упоминал. Как водится в молодые лета, мы судили о многом, и я, не ставя преграды воображению своему, возбужденному чтением Contrat Social[17] Руссо, мысленно начертывал себе всякие предположения в будущем. Думал и выдумал следующее: удалиться чрез пять лет на какой-нибудь остров, населенный дикими, взять с собою надежных товарищей, образовать жителей острова и составить новую республику, для чего товарищи мои обязывались быть мне помощниками. Сочинив и изложив на бумагу законы, я уговорил следовать со мною Артамона Муравьева, Матвея Муравьева-Апостола и двух Перовских, Льва и Василия, которые тогда определились колонновожатыми; в собрании их я прочитал законы, которые им понравились. Затем были учреждены настоящие собрания и введены условные знаки для узнавания друг друга при встрече. Положено было взяться правой рукой за шею и топнуть ногой; потом, пожав товарищу руку, подавить ему ладонь средним пальцем и взаимно произнести друг другу на ухо слово «чока». Меня избрали президентом общества, хотели сделать складчину, дабы нанять и убрать особую комнату по нашему новому обычаю; но денег на то ни у кого не оказалось. Одежда назначена была самая простая и удобная: синие шаровары, куртка и пояс с кинжалом, на груди две параллельные линии из меди в знак равенства; но и тут ни у кого денег не оказалось, посему собирались к одному из нас в мундирных сюртуках. На собраниях читались записки, составляемые каждым из членов для усовершенствования законов товарищества, которые по обсуждении утверждались всеми. Между прочим постановили, чтобы каждый из членов научился какому-нибудь ремеслу, за исключением меня, по причине возложенной на меня обязанности учредить воинскую часть и защищать владение наше против нападения соседей. Артамону назначено быть лекарем, Матвею – столяром. Вступивший к нам юнкер Конной гвардии Синявин должен был заняться флотом. Мы еще положили всем носить на шее тесемку с пятью узлами, из коих развязывать ежегодно по одному. В день первого собрания, при развязывании последнего узла, мы должны были ехать на остров Чоку, лежащий подле Японии,[18] рекомендованный нам Синявиным и Перовским-старшим.
В то время проект наш никому не казался диким, и все занимались им как бы делом, в коем, однако же, условные знаки и одеяния всего более обращали на себя внимание. Не так быстро подвигалось составление общими силами устава общества, которого набралось не более трех писаных листов. Всем членам назначены были печати с изображением звания и ремесла каждого; но опять ни у кого денег недоставало, чтобы вырезать сии печати, на собраниях же каждый назывался своим именем, читанным наоборот с конца. Я надеялся еще включить в общество Михайлу Колошина, брата моего Михайлу и сына покойного Михаила Никитича Муравьева Никиту. Каждый из нас также представлял своих кандидатов, и Артамон Муравьев привел однажды колонновожатого Рамбурга, приличного молодого человека, служащего теперь поручиком в Гвардейском генеральном штабе; но Рамбург принадлежал уже к другому обществу, и потому он не решался вступить к нам без предварительного совещания со своим братством. Членами его общества были также офицеры Дурново, Александр Щербинин, Вильдеман, Деллингсгаузен и еще некоторые молодые офицеры наши; хотя я слышал о существовании сего общества, но не знал в точности цели оного, ибо члены, собираясь у Дурново, таились от других товарищей своих. По сей причине и Рамбургу не была вполне объявлена наша цель. Однажды, навестив меня, он обнаружил желание соединить вместе оба общества и выразил надежду, что можно будет согласовать обоюдные виды наши, о чем и говорил уже сочленам своим; но так как из числа их Вильдеман отъехал тогда в Ригу, то находил нужным обождать ответа его на посланное к нему о том письмо. Случившийся около того времени поход 1812 года расстроил все наши проекты, погрузившиеся в полное забвение.
Ребяческий бред, меня тогда занимавший, не имел никаких последствий для нас по службе, но он превратился в шутку, неприятную для моего старшего брата. Сознаваясь в том виновным, я впоследствии просил у Александра извинения в причиненном ему оскорблении. Замечая, что мы между собою перешептывались, Александр старался нас подслушать. Забравшись однажды в наше собрание, он смеялся над нами и выведывал о том, что у нас делалось. Показав товарищам своим заученные мною масонские знаки, я выделал их пред братом; ему было объявлено, что мы члены обширного общества, давно учрежденного для истребления масонов; мы пересылались между собою двусмысленными записками, написанными кровью, и перепускали их, будто по неосторожности, к Александру в руки. Старик Алексей Иванович Корсаков, дальний родственник и давнишний приятель отца моего и дяди Николая Михайловича Мордвинова, принял участие в нашей шутке. Он был некогда великим человеком между масонами, но, давно уже устранившись от ложи, передал мне оставшиеся у него масонские книги и тетради с разными знаками. Брат изумился, когда увидел драгоценности сии в наших руках. Тем более встревожился он, когда мы ему рассказали, что собираемся на Выборгской стороне в каком-то погребе, где ходим раздетыми наголо и клянемся истребить всех масонов до последнего. В газетах было известие о смерти в Вене какого-то графа Лихтенштейна (Lichtenstein), и я уверил брата, что граф этот был зарезан членами нашего общества, потому что хотел открыть нашу тайну. Кажется, что брат объявил о сем в своей ложе. Конечно, я заслуживаю всякого порицания за то, что имел жестокость воспользоваться легковерием брата и выставить его на посмеяние среди наших родных.