На почте Сорокин испортил четыре телеграфных бланка. Хотел составить телеграмму сначала осторожную, потом деловитую и, наконец, решил мстить негоднице и быть жестоким.
Окончательная редакция телеграммы была такова:
«Venez vite stop votre malheureux mari suissid stop horreur
Sorokine»[2]
Подумал, что добросовестнее было бы телеграфировать, что умер, раз самоубийство еще не установлено, но потом решил, что так ей будет больнее. Очень уж раскалился.
А в это время Левашов, уныло опустив голову, шел к себе домой.
«Это ужасно, – думал он. – Надеюсь, что это все-таки не самоубийство. Но ведь не мог же я в самом деле святым духом знать, что его положение так безвыходно. Допустим, что я согласился бы дать ему эти несчастные четыре тысячи – очевидно, это его не спасло бы, раз положение было так уж серьезно. Это паллиатив. Короткая отсрочка, а затем что? Затем либо опять выручай, либо снова вопрос о самоубийстве. Нельзя же так, господа. Не обязан же я в самом деле… А с другой стороны, если бы я дал ему эти деньги, может быть, он и вывернулся бы. Надо было дать. Он сделал вид, что мой отказ не особенно огорчил его, но теперь-то я вижу, какой выход был у него на уме. Надо было дать. Теперь, конечно, не вернешь. Тяжело. Очень тяжело. Но разве мог я знать? Если бы знал, так конечно…»
Море, солнце, джаз, пижамы без спины, загар красный, загар бурый, загар оливковый.
Но Мурашевой не до того. Не до джаза и не до загара.
Она сидит у себя на балкончике и тупо смотрит на мятый клочок синей бумаги с наклеенными на нем белыми полосками. На белых полосках бездушный аппарат выстукал жестокие строки, составленные мстительным Сорокиным.
У Мурашевой красный нос и красные глаза. Она уже два раза плакала. Она очень огорчена. Тем более что вот уже два дня, как она стала с нежностью думать о муже. Потому что без нежности думала о Петруше Нетово.