Явились переводчики и карикатуристы. Журналисты печатали беседы.
Приезжали на поклон московские люди – писатели, артисты, музыканты, меценаты.
И черт качал качели
Вперед – назад, вперед – назад…
Качал вперед.
Работал Сологуб по-прежнему много, но больше все переводил. Новые повести писал в сотрудничестве с Чеботаревской. Они были не совсем удачны, а иногда настолько неудачны и так не чувствовалось в них даже дыхания Сологуба, что многие, в том числе и я, решили, что пишет их одна Чеботаревская, даже без присмотра Сологуба. Впоследствии эта догадка оказалась верной.
Чем это объяснить? Творчество иссякло? Равнодушие к общественному мнению дошло до предела? «Прежде нотовичи воротили нос от прекрасных моих творений, теперь что ни дай – все слопают». Чеботаревская хочет писать – пусть пишет. Ее печатать не станут – пусть подписывается Сологубом. Как-то в рижской газете «Сегодня» я прочла строки: «Немногие, вероятно, знают, как была талантлива Чеботаревская и что последние повести Сологуба принадлежат всецело ее перу».
Увы! Эти немногие отлично догадывались. Только не могли себе этого объяснить так отчетливо, как мы видим теперь. Теперь мы знаем его безграничное презрение к критикам, не ценившим его прежних вещей и поднимавшим шум и бум над новыми, небрежно набросанными пустяками. Вот тогда он и решил, что довольно с них и Чеботаревской.
Всем известная фраза его «Что мне еще придумать? Лысину позолотить, что ли?» вполне определяет наступившую для него душевную пустоту.
Во время революции Сологубу жилось трудно. Он приглядывался, хотел понять и не понимал.
– Кажется, в их идеях есть что-то гуманное, – говорил он, вспоминая свою униженную юность и сознавая себя «сыном трудящегося народа». – Но нельзя жить с ними, все-таки нельзя!
Еще старался творить из «бабищи грубой», из нелепой жизни своей легенду. Но бабища ухватила цепко.
В одну из последних петербургских зим встречали мы вместе Новый год.
– Что вам пожелать? – спросила я.