Прежде всего мы должны помнить, что из пасхальных приготовлений важнее всего сама пасха, так как праздник получил свое название именно от нее, а не от кулича и не от ветчины, как предполагают многие невежды.
Поэтому на пасху мы должны покупать пять фунтов творогу у чухонки и хорошенько сдобрить его сахаром.
Если пасха приготовляется только для своего семейства, то этим можно и ограничиться. Если же предполагается разговение с гостями, то нужно еще наболтать в творог яиц и сметаны. Гость также требует и ванили, чего тоже забывать не следует.
Чтоб показать гостю, что пасха хорошо удобрена, в нее втыкают цветок. Гость, если он человек неиспорченный и доверчивый, должен думать, что цветок сам вырос, – и умилиться.
С боков пасхи хорошо насовать изюму, как будто и внутри тоже изюм. Иной гость пасхи даже и не попробует, а только поглядит, а впечатление получит сильное.
Если же кухарка второпях налепит вам в пасху вместо изюма тараканов, то сами вы их не ешьте (гадость, да и вредно), а перед гостем не смущайтесь, потому что если он человек воспитанный, то и виду не должен показать, что признал в изюмине таракана. Если же он невоспитанный нахал, то велика, подумаешь, для вас корысть водить с ним знакомство. Таких людей обегать следует и гнушаться.
Оборудовав пасху, следует заняться куличом.
Тут я должна сделать маленькое разоблачение. Пусть недовольные бранят меня, как хотят, а по-моему, разоблачение это сделать давно пора. Слишком пора.
Итак, судите меня, как хотите, но кулич не что иное, как самая обыкновенная сдобная булка, в которую натыкали кардамону, а сверху воткнули бумажную розу.
Кто может возразить мне?
Больше о куличе я ничего говорить не хочу, потому что это меня раздражает.
Займемся лучше ветчиной.
Какой бы скверный окорок у вас ни был, хоть собачья нога, но раз вы намерены им разговляться, а в особенности разговлять своих гостей, вы обязаны украсить его стриженой бумагой. Какую взять бумагу и как ее настричь, это уж вам должна подсказать ваша совесть.
Нарезать окорок должны под вашим личным наблюдением, ибо у всех кухарок для числа нарезываемых кусков существует одна формула: N = числу потребителей минус 1.
Таким образом, один гость всегда останется без ветчины, и все знакомые на другой же день услышат мрачную легенду о вашей жадности.
Теперь перейдем к невиннейшему и трогательнейшему украшению пасхального стола – к барашку из масла.
Это изящное произведение искусства делается очень просто: вы велите кухарке накрутить между ладонями продолговатый катыш из масла. Это туловище барашка. Сверху нужно пришлепнуть маленький круглый катыш с двумя изюминами – это голова. Затем пусть кухарка поскребет всю эту штуку ногтями вкруг, чтобы баран вышел кудрявый. К голове прикрепите веточку петрушки или укропу, будто баран утоляет свой аппетит, а если вас затошнит, то уйдите прочь из кухни, чтоб кухарка не видела вашего малодушия.
Гости очень любят такого барашка. Умиляются над ним, некоторые отчаянные головы даже едят его, а под конец разговенья часто тпрукают ему губами, чтобы польстить хозяевам, и говорят заплетающимся языком: «Какой искусный у вас этот баранчик! Доведись такого встретить на улице, подумал бы, что живой. Ей-богу! Поклонился бы…»
Кроме всего вышеуказанного, на пасхальный стол ставят еще либо индюшку, либо курицу, в зависимости от ваших отношений с соседним зеленщиком. Какая бы птица ни была, вы обязуетесь на обе ее лапы, если только у вас есть эстетические запросы, надеть панталоны из стриженой бумаги. Это сразу поднимет птицу в глазах ваших гостей.
Класть птицу на блюдо нужно филеем кверху, чтобы гость, окинув ее даже самым беглым взглядом, сразу понял, с кем имеет дело.
Под одно крыло нужно ей подсунуть ее собственную печенку, под другое почку. Курица, снаряженная таким образом, имеет вид, будто собралась в дальнее путешествие и захватила под руку все необходимое. Забыла только голову.
Затем нужно декорировать стол бутылками.
Прежде всего поставьте два графина с водой. Потом бутылку с уксусом и сифон. Все это занимает много места и все-таки бутылки, а не какой-либо иной предмет, которому на столе быть не надлежит.
Затем поставьте «тип мадеры», который сохраняет все типические черты этого вина, кроме цены, и потому предпочтительнее заграничного. Поставьте еще «тип хереса», «тип портвейна», «тип токайского», и у вас на столе будет нечто вроде альбома типов, что должно же импонировать гостям.
Когда наливаете вино, каждый раз приговаривайте: «Вот могу рекомендовать!»
Чем вы рискуете?
Когда гости, по вашему мнению, достаточно разговелись и вам захочется спать, не следует говорить избитой фразы:
– А не пора ли, господа, и по домам!
Это, в сущности, довольно невежливо. Следует поступать томно и по-аристократически. Прикройте рот рукой и скажите:
– У-аух!
Будто зеваете. А потом посмотрите на часы и будто про себя:
– Ого! Однако!
Тут они, наверное, поймут и встанут. А если не поймут, то можно повторить этот прием несколько раз все громче и внушительнее.
Если какой-нибудь гость до того доразговляется, что уж ему ничего не втолкуешь, то нужно деликатно потрясти его за плечо и вдумчиво сказать:
– П’шел вон!
Это действует.
Потом соберите лучшие украшения вашего пасхального стола, как то: бумажные цветы, миндаль с кулича, изюм с пасхи и укроп с барана и бережно спрячьте эти продукты до будущего года.
Ибо бережливость есть родственница благосостоятельности.
Аркадию Руманову
Молодой эстет, стилист, модернист и критик Герман Енский сидел в своем кабинете, просматривал бабью книгу и злился. Бабья книга была толстенький роман, с любовью, кровью, очами и ночами.
«– Я люблю тебя! – страстно шептал художник, обхватывая гибкий стан Лидии…»
«Нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем бороться!»
«Вся моя жизнь была предчувствием этой встречи…»
«Вы смеетесь надо мной?»
«Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение».
– О-о, пошлая! – стонал Герман Енский. – Это художник будет так говорить! «Могучая сила толкает», и «нельзя бороться», и всякая прочая гниль. Да ведь это приказчик постеснялся бы сказать, – приказчик из галантерейного магазина, с которым эта дурища, наверное, завела интрижку, чтобы было что описывать.
«Мне кажется, что я никого никогда еще не любил…»
«Это как сон…»
«Безумно!.. Хочу прильнуть!..»
– Тьфу! Больше не могу! – и он отшвырнул книгу. – Вот мы работаем, совершенствуем стиль, форму, ищем новый смысл и новые настроения, бросаем все это в толпу: смотри – целое небо звезд над тобою, бери какую хочешь! Нет! Ничего не видят, ничего не хотят. Но не клевещи, по крайней мере! Не уверяй, что художник высказывает твои коровьи мысли!
Он так расстроился, что уже не мог оставаться дома. Оделся и пошел в гости.
Еще по дороге почувствовал он приятное возбуждение, неосознанное предчувствие чего-то яркого и захватывающего. А когда вошел в светлую столовую и окинул глазами собравшееся за чаем общество, он уже понял, чего хотел и чего ждал. Викулина была здесь, и одна, без мужа.
Под громкие возгласы общего разговора Енский шептал Викулиной:
– Знаете, как странно, у меня было предчувствие, что я встречу вас.
– Да? И давно?
– Давно. Час тому назад. А может быть, и всю жизнь.
Это Викулиной понравилось. Она покраснела и сказала томно:
– Я боюсь, что вы просто донжуан.
Енский посмотрел на ее смущенные глаза, на ее ждущее, взволнованное лицо и ответил искренно и вдумчиво:
– Знаете, мне сейчас кажется, что я никого никогда еще не любил.
Она полузакрыла глаза, пригнулась к нему немножко и подождала, что он скажет еще.
И он сказал:
– Я люблю тебя!
Тут кто-то окликнул его, подцепил какой-то фразой, потянул в общий разговор. И Викулина отвернулась и тоже заговорила, спрашивала, смеялась. Оба стали такими же, как все здесь за столом, веселые, простые, – все как на ладони.
Герман Енский говорил умно, красиво и оживленно, но внутренне весь затих и думал:
«Что же это было? Что же это было? Отчего звезды поют в душе моей?»
И, обернувшись к Викулиной, вдруг увидел, что она снова пригнулась и ждет. Тогда он захотел сказать ей что-нибудь яркое и глубокое, прислушался к ее ожиданию, прислушался к своей душе и шепнул вдохновенно и страстно:
– Это как сон…
Она снова полузакрыла глаза и чуть-чуть улыбалась, вся теплая и счастливая, но он вдруг встревожился. Что-то странно знакомое и неприятное, нечто позорное зазвучало для него в сказанных им словах.
«Что это такое? В чем дело? – замучился он. – Или, может быть, я прежде, давно когда-нибудь уже говорил эту фразу, и говорил не любя, неискренно, и вот теперь мне стыдно. Ничего не понимаю».
Он снова посмотрел на Викулину, но она вдруг отодвинулась и шепнула торопливо:
– Осторожно! Мы, кажется, обращаем на себя внимание…
Он отодвинулся тоже и, стараясь придать своему лицу спокойное выражение, тихо сказал:
– Простите! Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение.
И опять какая-то мутная досада наползла на его настроение, и опять он не понял, откуда она, зачем.
«Я люблю, я люблю и говорю о любви своей так искренно и просто, что это не может быть ни пошло, ни некрасиво. Отчего же я так мучаюсь?»
И он сказал Викулиной:
– Я не знаю, может быть, вы смеетесь надо мной… Но я не хочу ничего говорить. Я не могу. Я хочу прильнуть…
Спазма перехватила ему горло, и он замолчал.
Он провожал ее домой, и все было решено. Завтра она придет к нему. У них будет красивое счастье, неслыханное и невиданное.
– Это как сон!..
Ей только немножко жалко мужа.
Но Герман Енский прижал ее к себе и убедил.
– Что же нам делать, дорогая, – сказал он, – если нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем бороться!
– Безумно! – шепнула она.
– Безумно! – повторил он.
Он вернулся домой как в бреду. Ходил по комнатам, улыбался, и звезды пели в его душе.
– Завтра! – шептал он. – Завтра! О, что будет завтра!
И потому, что все влюбленные суеверны, он машинально взял со стола первую попавшуюся книгу, раскрыл ее, ткнул пальцем и прочел:
«Она первая очнулась и тихо спросила:
– Ты не презираешь меня, Евгений?»
– Как странно! – усмехнулся Енский. – Ответ такой ясный, точно я вслух спросил у судьбы. Что это за вещь?
А вещь была совсем немудреная. Просто-напросто последняя глава из бабьей книги.
Он весь сразу погас, съежился и на цыпочках отошел от стола.
И звезды в душе его в эту ночь ничего не спели.
1-е апреля – единственный день в году, когда обманы не только разрешаются, но даже поощряются. И – странное дело – мы, которые в течение трехсот шестидесяти пяти, а в високосный год трехсот шестидесяти шести дней так великолепно надуваем друг друга, в этот единственный день – первого апреля – окончательно теряемся.
В продолжение двух-трех дней, а некоторые так и с самого Благовещения ломают себе голову, придумывая самые замысловатые штуки.
Покупаются специальные первоапрельские открытки, составленные тонко, остроумно и язвительно. На одной, например, изображен осел, а под ним подписано:
«Вот твой портрет».
Или, еще удачнее: на голубой траве пасется розовая свинья, и подпись:
«Ваша личность».
Все это изящно и ядовито, но, к сожалению, очень избито. Поэтому многие предпочитают иллюстрировать свои первоапрельские шутки сами.
Для этого берется четвертушка почтового листа, на ней крупно, печатными буквами, выписывается слово «дурак» или «дура», в зависимости от пола адресата.
Буквы можно, для изящества, раскрасить синими и красными карандашами, окружить завитушками и сиянием, а под ними приписать уже мелким почерком:
«Первое апреля».
И поставить три восклицательных знака.
Этот способ интриги очень забавен, и, наверное, получивший такое письмо долго будет ломать себе голову и перебирать в памяти всех знакомых, стараясь угадать остряка.
Многие изобретательные люди посылают своим знакомым дохлого таракана в спичечной коробке. Но это тоже хорошо изредка, а если каждый год посылать всем тараканов, то очень скоро можно притупить в них радостное недоумение, вызываемое этой тонкой штучкой.
Люди привыкнут и будут относиться равнодушно:
– А, опять этот идиот с тараканами! Ну, бросьте же их поскорее куда-нибудь подальше.
Разные веселые шуточки вроде анонимных писем: «Сегодня ночью тебя ограбят» – мало кому нравятся.
В настоящее время в первоапрельском обмане большую роль играет телефон.
Выберут по телефонной книжке две фамилии поглупее и звонят к одной.
– Барин дома?
– Да я сам и есть барин.
– Ну так вас господин (имярек второго) немедленно просит приехать к нему по такому-то адресу. Все ваши родственники уже там и просят поторопиться.
Затем трубку вешают, и остальное предоставляется судьбе.
Но лучше всего, конечно, обманы устные.
Хорошо подойти на улице к незнакомой даме и вежливо сказать:
– Сударыня! Вы обронили свой башмак.
Дама сначала засуетится, потом сообразит, в чем дело. Но вам незачем дожидаться ее благодарности за вашу милую шутку. Лучше уходите скорее.
Очень недурно и почти всегда удачно выходит следующая интрига: разговаривая с кем-нибудь, неожиданно воскликните:
– Ай! У вас пушинка на рукаве!
Конечно, найдутся такие, которые равнодушно скажут:
– Пушинка? Ну и пусть себе. Она мне не мешает.
Но из восьмидесяти один, наверное, поднимет локоть, чтобы снять выдуманную пушинку.
Тут вы можете, торжествуя, скакать вокруг него, приплясывая, и припевать:
– Первое апреля! Первое апреля! Первое апреля!
С людьми, плохо поддающимися обману, надо действовать нахрапом.
Скажите, например, так:
– Эй! Вы! Послушайте! У вас пуговица на боку!
И прежде чем он успеет выразить свое равнодушие к пуговице или догадку об обмане, орите ему прямо в лицо:
– Первое апреля! Первое апреля! Первое апреля!
Тогда всегда выйдет, как будто бы вам удалось его надуть – по крайней мере, для окружающих, которые будут видеть его растерянное лицо и услышат, как вы торжествуете.
Обманывают своих жен первого апреля разве уж только чрезмерные остроумцы. Обыкновенный человек довольствуется на сей предмет всеми тремястами шестьюдесятью пятью днями, не претендуя на этот единственный день, освященный обычаем.
Для людей, которым противны обычные пошлые приемы обмана, но которые все-таки хотят быть внимательными к своим знакомым и надуть их первого апреля, я рекомендую следующий способ.
Нужно влететь в комнату озабоченным, запыхавшимся, выпучить глаза и закричать:
– Чего же вы тут сидите, я не понимаю! Вас там, на лестнице, Тургенев спрашивает! Идите же скорее!
Приятель ваш, испуганный и польщенный визитом столь знаменитого писателя, конечно, ринется на лестницу, а вы бегите за ним и там уже, на площадке, начните перед ним приплясывать:
– Первое апреля! Первое апреля! Первое апреля!
У нас любят рядиться на Святках и прятаться под маску, но что в этом веселого, – право, никто объяснить не сумеет.
Я понимаю, как чувствует себя француз, надевая маску.
– Ho-la-la!
Про каждого из своих добрых знакомых он знает сотни штучек и тысячи маленьких гадостей, на которые так приятно намекнуть, а еще приятнее сказать прямо в глаза!
Но в обыденной жизни и с открытым лицом это невозможно. Еще поколотят! Да и к чему ссориться?
То ли дело в маскараде.
– Madame! Брюнет, которым вы интересовались в сентябре прошлого года, передал известный вам ключ одной из ваших приятельниц. Какой? Если позволите, я намекну…
Тонкая интрига заплетается, расплетается.
Отправляясь на маскарад, француз заранее придумывает, с кем и о чем говорить, как устроить, чтобы было занятно, и весело, и тонко, чтобы можно было немножко рискнуть, немножко провиниться и все-таки «çа ne tire pas à consequence»[4].
Русский человек маскируется мрачно.
Прежде всего и главнее всего – это чтобы его не узнали. И для чего ему это нужно, одному Богу известно, потому что ни балагурить, ни шутить, ни интриговать он никогда не будет.
Приедет на костюмированный вечер, встанет где-нибудь у печки и молчит. Слова из него не выжмешь.
А кругом все стараются:
– Да это Иван Петрович! По рукам видно! Иван Петрович, снимите маску!
Но маска пыжится, прячет руки и молчит, пока не удостоверится, что узнана раз навсегда и бесповоротно. Тогда со вздохом облегчения открывает лицо и идет чай пить. Потом помогает узнавать другие маски.
Долго не узнанные томятся.
Им жарко, душно и смертельно скучно.
Зато на другой день хвастаются:
– Весело вчера было?
– Ну еще бы! Меня так до конца и не узнали! Нарочно весь вечер ни с кем не разговаривал.
– Всех надул! – мрачно веселится вчерашняя маска. – Поди, до сих пор не угадали, что это был я. Сегодня отдохну денек, а завтра снова в маскарад. А то уж очень жарко! Два дня подряд – организм не вынесет.
Тоска в наших маскарадах смертельная!
Распорядители из кожи вон лезут, придумывая «трюки».
Ничто не помогает!
Жмутся по углам тоскливые маски и все боятся, как бы их не узнали!
Изредка мелькнет нелепым диссонансом какой-нибудь веселый Пьеро или Арлекин. Взвизгнет, перекувырнется.
Но от него все норовят подальше. Еще, мол, в историю впутаешься.
Если, не приведи бог, затешется в маскарадную толпу настоящий остряк и весельчак (чего на свете не бывает!), – ему несдобровать.
Слушать его будут молча, на шутки не ответят.
В прорези масок заблестят злые огоньки и скажут:
– А сорвать с него маску да вздуть хорошенько, так не стал бы тут растабарывать!
– Туда же, шутник!
Хозяева к острякам тоже относятся подозрительно.
– Афимья! – кричат кухарке. – Ты там посматривай за калошами. Мы отвечать не можем. В маске-то каждый притвориться может. А кто его знает, что у него на уме! Шутники!
Но такие шутники на русском маскараде редки до чрезвычайности. И то они склонны скорее покукурекать петухом или поквакать лягушкой, чем завести тонкую интригу.
Даже любители анонимных писем, завзятые сплетники и вруны, и те, надев маску, думают только о сохранении своего инкогнито.
– Маска, ты меня знаешь? – спрашивает у сплетника дама, которую он сразу узнал и про которую чересчур много знает.
Но он мычит в ответ, хотя сердце его разрывается от желания поязвить безнаказанно.
Особенно жестоко веселятся на Святках в провинции.
Каждый вечер рядятся и ездят по домам.
– Ряженые приехали!
Хозяева встречают их в гостиной молча. Молча входят маски.
Кто-нибудь заиграет на рояле. Маски молча протанцуют и молча уйдут.
Поедут к другим знакомым, и опять то же.
Уж такое беспросветное удовольствие!
У помощника исправника был сынок. Страшно любил наряжаться и маскироваться.
Из гимназии его выгнали, так что досугу было много. На Святках наряжался, в будни вспоминал.
Юноша был здоровьем слаб и к концу Святок еле держался на ногах.
– Да посмотрите, – жаловалась его мать, – на что он похож стал! Ведь краше в гроб кладут.
– Зато никто меня ни разу не узнал! – хвастался сынок. – Двадцать раз маскировался, – и никто! У головы до утра молча просидел, маски не снимал. И ужинать не стал. Начну, думаю, есть – еще узнает кто. Худо мне стало под конец, прямо дышать нечем. Закрыл глаза, даже сомлел на минутку. Сижу, держусь за стол руками, дотяну до утра, сам не знаю.
– Вот видите! – горюет мать. – Не бережет он себя, загубит здоровье!
Но сын остановил ее строго:
– Ничего, маменька! Вы свое пожили, так дайте и другим. Мне ведь тоже повеселиться хочется.
И мать замолчала. Потому что сама знала, что значит русский маскарад.
Тяжело, а ничего не поделаешь!
Серое небо… серое море…
Серый воздух дрожит тонкими дождевыми нитями…
По липко-скользким дорожкам гуськом бродят первые дачники. Бродят они медленно, по три-четыре человека. Дети впереди, старики за ними. Если один отстает, все останавливаются и ждут его, долго и покорно, не поворачивая головы.
Они не разговаривают, даже не вздыхают, и о приближении их можно узнать только по тихому всхлипыванию калош…
Вот они прошли лесной дорожкой, по которой ходить строго воспрещается; подошли к парку, в который вход «воспрьщён» строго-настрого, через «ь». Посмотрели на деревья, которые нельзя ломать, на траву, которой нельзя рвать. Подошли к берегу, с которого серая доска позволяет купаться только «женщинам», и то в кавычках. Взглянули на скамейку, недоступную «посторонним лицам»… и тихо повернули опять на лесную дорожку, по которой ходить строго воспрещается. Дети впереди, старики за ними.
Дачник – происхождения доисторического, или, уж во всяком случае, – внеисторического. Ни у одного Иловайского о нем не упоминается.
Несколько народных легенд касаются слегка этого предмета.
Не буду приводить их дословно, воздержусь также от сохранения стиля и колорита, так как имею для этого особые причины. Передам только сущность.
Первый дачник пришел с запада. Остановился около деревни Укко-Кукка, осмотрелся, промолвил «бир тринкен» и сел. И вокруг того места, куда он сел, сейчас же образовались крокетная площадка, ломберный стол и парусиновая занавеска с красной каемочкой. Так просидел первый дачник первое лето.
На второе лето он вернулся опять. Принес с собой две удочки и привел четырех детенышей на тоненьких ножках, в беленьких кепи. И образовался вокруг него зеленый заборчик, переносный ледник и кудрявые березки, которые дачник подрезывал и при помощи срезанных ветвей воспитывал своих детенышей. Так просидел первый дачник второе лето.
На третье лето вернулся снова и принес с собой гамак, флаг и привел восемь детенышей на тоненьких ножках, в беленьких кепи и одного, почти безлобого, велосипедиста с большим кадыком. И образовался вокруг него дачный дворник и потребовал вид на жительство. Но первый дачник не понял его. Тогда пришел полицейский и, узнав, что первый дачник по-русски не говорит, припомнил иностранные языки и сказал: «Позвольте ваш пейзаж». Потом они поняли друг друга, и первый дачник пустил первые корни.
Вокруг него образовался палисадник, граммофон и разносчики.
И стал первый дачник плодиться, размножаться, наполнять собой Озерки, Лахту, Лесное, Удельную и все Парголово.
И стало так.
Дачный дворник – существо особое, от обыкновенного дворника отличное.
Лицо у него круглое, с неискоренимым, вероятно, наследственно глупым выражением.
Существует он только летом. Где он находится и что делает зимой – никто до сих пор не знает. Вероятно, зимует там же, где раки. Знаю, что это определение не совсем ясное, но, к стыду моему, должна признаться, что до сих пор не осведомлена с точностью о рачьей резиденции. Многие обещают друг другу сделать это разъяснение, но, кажется, еще никто этого обещания не исполнил.
Как бы то ни было, но как только «за весной, красой природы» наступит лето и пригреет солнцем дачный палисадник, – тотчас около забора, в позе херувима Сикстинской Мадонны, подпершись обоими локтями, залоснится лик дачного дворника.
Деятельность дачного дворника велика и многообразна.
Встает он не позже пяти-шести часов и тотчас принимается за дело: притащит к самым окошкам какую-нибудь старую доску и начинает вколачивать в нее гвозди. Иногда доска бывает с железкой, и тогда она очень хорошо дребезжит. Колотит дачный дворник по доске до тех пор, пока с дикими воплями не высунутся из окон озверело-всклокоченные головы дачников. Тогда дворник идет отдыхать. Но утренний сон, как известно, бывает крепок, и если дворник честный работяга, то ему приходится иногда трудиться не менее получаса, чтобы достигнуть вожделенного конца.
Выждав время, когда озверелые дачники придут в себя и, одевшись и успокоившись, выползут на веранды и палисадники наслаждаться утренним зефиром, дачный дворник берется за метлу и начинает пылить. Пылит он долго и систематически. Там, где земля затвердела, подсыпает сухонького песку – сил своих не жалеет. И когда истомленные дачники, задыхающиеся и покорные, разбегаются по полям, лесам и оврагам, он снова уходит на отдых.
Затем, вплоть до вечера, ему «недосуг». Он сидит в своей сторожке и смотрит одним глазом в осколок зеркала, прилепленный к стенке.
Вечером он стоит у калитки и чешет левую лопатку оттопыренным пальцем правой руки. В то же самое время он не отказывает себе в удовольствии нанести посильный ущерб дачниковским делам. Он уверяет приехавших к ним друзей, что дачи стоят пустые, или что все съехали, или что не переехали, или что их выселили. Почтальонов направляет в другой конец, куда-нибудь за полотно железной дороги или в лес, откуда им потом трудно будет выбраться. Телеграмм не принимает никогда, а если не сможет отвертеться, то не передает или уж, в лучшем случае, вручит через три дня. Короче срока не бывает.
Ночью дачный дворник не спит и все время подсвистывает собакам, чтобы те лаяли и не давали спать дачникам.
Раза два в неделю делает визиты квартирантам, позволяя им выражать свою благодарность денежными знаками.
Дачным часам никто не верит. Живут по поездам, по пароходам, по мороженщику и по чиновникам. Иногда, конечно, это приводит к некоторым неудобствам. Вы, например, привыкли обедать по рыжему чиновнику с кривой кокардой. Видите, что он бежит с поезда, значит – пора садиться за стол. А вдруг у чиновника винт или еще того хуже – вечернее заседание, которое, по свидетельству его собственной жены, продолжается иногда часов до шести утра!
Вот и сидите без обеда.
А если вы, например, привыкли пить чай по пятичасовому поезду. И вдруг, к ужасу своему, видите, что ровно в половине пятого летит поезд. Вам тревожно. Вы собираете домашний совет, причем одни говорят, что это опоздавший трехчасовой, другие – что поторопившийся пятичасовой. Одни советуют пить чай, другие настаивают, что следовало бы потерпеть. В семье разлад. Жизнь испорчена.
Я не говорю уже о пароходах. За ними уследить трудно, а проклятые деревенские мальчишки выучились так искусно трубить по-пароходному, что один коллежский асессор, неиспорченный и доверчивый человек, позавтракал четыре раза подряд. И дорого за это поплатился – мяснику и зеленщику.
Чиновники, отправляющиеся ежедневно в город на службу, тоже живут друг другом.
Вот длинная улица, упирающаяся в вокзал. На ней – два ряда дач. Перед утренним девятичасовым поездом в одном из окошек каждой дачи появляется встревоженная физиономия и следит. Появилось вдали облачко пыли…
– Кто? Кто? – проносится по всей улице.
– Нет, это еще только полковник, – спокойно говорят одни. Но рыжий чиновник с кривой кокардой, живущий по полковнику, срывается с места и, прихватив портфель, бежит на вокзал.
Завидев его, начинает колыхаться толстый акцизный и, засунув два бутерброда в карман пальто, выползает на дорогу.
По акцизному живут два учителя, по учителям – дантист, по дантисту – банковский чиновник, по банковскому чиновнику – студент-репетитор, по студенту – музыкальная барышня, по барышне – конторщик в желтых башмаках, по конторщику – докторшин жилец, по жильцу – господин с двумя мопсами.
Каждый твердо знает свой указатель и следит только за ним. В первую голову всегда идет полковник.
Раз случилась катастрофа: полковник проспал. И вся вереница дачников, живущих друг по другу, опоздала на поезд. Проскочила только одна музыкальная барышня, и та забыла папку с надписью «musique» и сошла с ума.
Бродят первые дачники. Дети впереди, старики за ними. Бродят от одного столбика с дощечкой к другому столбику с дощечкой, и останавливаются, и читают о том, что им делать воспрещается.
Серое небо… серое море…