До революции модная петербургская публика в хорошую погоду прогуливалась непременно по солнечной стороне Невского проспекта – то есть по правой его стороне, если смотреть от Лавры в сторону Адмиралтейства, по той стороне, что напротив Гостиного двора и Казанского собора.
Давно уже нет на свете тех дореволюционных франтов, как мотыльки сгоревших в огне войн и революций, но теперешняя модная публика неосознанно предпочитает ту же солнечную сторону. Видимо, в этом проявляется историческая память, или преемственность поколений, или же просто солнце так редко гостит в нашем городе, что жители невольно ловят каждый его луч. При этом кто-то непременно задерживается на пятачке вблизи Малого зала Филармонии, где расположились многочисленные художники, выставившие на продажу свои незамысловатые творения.
Некоторые уличные мастера кисти и карандаша предлагают прохожим за пятнадцать минут написать портрет (сходство гарантируется!), другие пытаются продать туристам глянцевые ученические пейзажи с изображением Смольного собора или Спаса на Крови. Кто-то промышляет посредственными копиями классики – от «Блудного сына» Рембрандта до «Голубых танцовщиц» Дега. Более поздние произведения художников двадцатого века спросом не пользуются.
Одним прекрасным летним днем на этом пятачке по солнечной стороне среди таких же «живописцев с большой дороги» стоял коренастый мужчина лет сорока пяти, с артистической остроконечной бородкой и лихо закрученными усами, в заломленном на левое ухо несколько потертом берете и в поношенном бархатном пиджаке. Он безуспешно пытался продать пару натюрмортов и портрет красивой охотничьей собаки, но покупателей на эти произведения не находилось. Впрочем, художник не очень расстраивался: погода была хорошая, и он вел неспешный разговор с коллегой, подставив лицо солнцу.
– Нет, Виталя, – говорил он своему соседу, мрачному долговязому типу в кожаной безрукавке, – ты как хочешь, но падение культурного уровня общества коренится не только в телевидении, но и в готовности людей искусства торговать своим талантом! Вот, например, мы с тобой, вместо того чтобы создавать бессмертные шедевры, малюем в угоду публике этот ширпотреб… – С этими словами он ткнул пальцем в картину Витали, где были изображены два помойных кота, изготовившихся к битве.
– Мы-то малюем, – тяжело вздохнул Виталя, – да вот публика что-то не спешит покупать этот, как ты выразился, ширпотреб…
– А вот это-то, Виталя, и есть главная трагедия человека искусства! – воскликнул обладатель бородки. – Он готов торговать талантом, а покупателей-то и нет…
Он хотел развить свою мысль, но тут как раз появился долгожданный покупатель. По крайней мере, остановившийся возле художника мужчина выглядел вполне обеспеченным. Причем с отпечатком заграницы. Хотя в наше время соотечественник может быть куда богаче любого иностранца, но иностранцы, как правило, охотнее покупают картины уличных художников.
– Вас что-то интересует? – оживился художник. – Пейзаж? Натюрморт? Портрет? Если натюрморт – это двести баксов, если пейзаж – двести пятьдесят, а если портрет…
– Интерьер, – ответил незнакомец без всякого акцента, – то есть картина, изображающая комнату со всей обстановкой…
– Я знаю, что такое интерьер! – слегка обиделся художник. – Но у меня, к сожалению, сейчас нет ни одного законченного. Был один, да я его только вчера продал одному нефтянику из Тюмени…
Разумеется, это являлось ложью, но ложью вполне простительной. Как известно, главное правило торговли – не обманешь, не продашь.
– Меня не интересует готовый интерьер! – прервал его незнакомец. – Мне нужно, чтобы вы нарисовали мою комнату. Это здесь, неподалеку, на Мойке…
– Ну что ж. – Художник солидно кивнул. – Значит, на заказ? Можно и на заказ, только, уважаемый, это будет немножко дороже…
– Цена не имеет значения! – Заказчик пренебрежительно махнул рукой. – Пойдемте со мной, я покажу вам свою комнату…
– Одного сеанса не хватит! – предупредил его художник.
Затем он повернулся к соседу и сказал:
– Ну, Виталя, ты все равно тут стоишь, пригляди за моими работами. А я часа через два вернусь…
Заказчик уже шагал вперед, не оглядываясь, так что художнику пришлось изрядно поднажать, чтобы не упустить его из виду. Вскоре он понял, что незнакомец, которого он сперва принял за иностранца, настоящий старожил Петербурга. Свернув в один из близлежащих дворов, он уверенно шел по их лабиринту, то и дело сворачивая и меняя направление, так что скоро художник понял, что окончательно заблудился.
Вначале дворы были чистые и нарядные, недавно вымощенные тротуарной плиткой. Повсюду стояли стильные кованые фонари и скамейки, а кое-где даже разбиты цветники. Однако вскоре благолепие кончилось, и начались дворы самые обыкновенные, в меру грязные, в меру запущенные, покрытые растрескавшимся асфальтом и лишенные таких архитектурных излишеств, как скамейки и фонари. Наконец пошли уже такие дворы, которые и дворами-то назвать язык не поворачивался – жуткие колодцы без всякого асфальта, заросшие чахлой травой и заваленные строительным мусором.
– Эй, уважаемый! – окликнул художник своего проводника. – Куда это мы идем? Далеко еще? Вы же говорили, что ваша квартира на Мойке!
– Скоро уже дойдем! – отозвался незнакомец каким-то странным голосом, как будто он говорил из железной бочки или из гулкого сводчатого подземелья.
У художника возникло вдруг странное ощущение, что он оказался уже не просто в лабиринте незнакомых дворов, а вообще в чужом городе или даже в чужом, незнакомом времени. Ему вдруг померещилось, что на дворе стоит не двадцать первый век, и даже не двадцатый, а конец девятнадцатого…
– Куда это мы забрели… – проговорил он с опаской, не обращаясь к своему странному спутнику, а как бы разговаривая с самим собой. – Я здесь и не был никогда…
Ему уже совсем расхотелось получить выгодный заказ. Он предпочел бы сейчас стоять на солнечной стороне Невского и рассуждать с Виталей на тему культурной деградации общества.
– Уже совсем скоро, Михаил Леонидович! – отозвался его провожатый, замедляя шаги и покосившись на художника.
«Откуда он знает мое имя? – подумал тот удивленно. – Я же его, кажется, не называл… или Виталя назвал меня при нем? Так не по отчеству же!»
Они вошли в очередной двор. Справа была крутая выщербленная лестница, ведущая вниз, в глубину, к темной подвальной двери, и Михаилу Леонидовичу показалось, что в темноте перед этой дверью лежит неживое скорченное тело. Он не стал проверять свою неприятную догадку, а взглянул прямо перед собой.
Впереди высилась полуразрушенная кирпичная стена, перегораживающая проход. Дальше пути не было.
– Куда же теперь? – испуганно произнес художник. – Никак заблудились!
– А теперь уже пришли, – ответил ему незнакомец, и на лице его появилась нехорошая улыбка. – Вы-то уж точно пришли, Михаил Леонидович!
– Да что вам надо? – Художник попятился и завертел головой в поисках выхода. Выхода, однако, не наблюдалось.
Незнакомец тем временем приблизился к нему мягкой опасной походкой и запустил правую руку в карман. Отчего-то художнику стало дурно, под ложечкой у него противно засосало.
– Вы что, думаете – у меня деньги есть? – проговорил он, неловко отступая. – Думаете, я и вправду нефтянику картину продал? Пошутил я! Если бы я, уважаемый, взаправду срубил деньжат, не стоял бы я на Невском, а уехал бы на этюды, на остров Валаам или на Соловки! Там в эту пору такая красота…
Он думал отвлечь незнакомца разговором и улизнуть от него. Однако, когда он резко развернулся и бросился наутек, опасный незнакомец каким-то непостижимым образом оказался у него на пути. Теперь рука его была не в кармане, а сбоку, занесенная для удара. И в этой руке что-то страшно и тошнотворно блестело.
– Куда же вы, Михаил Леонидович? – проговорил незнакомец вполголоса и обхватил художника свободной рукой, как будто встретил своего лучшего друга. – Куда же вы так спешите? Некуда вам спешить!
Он коротко взмахнул правой рукой, и что-то острое вошло под ребра художнику. Незнакомец прижал его к себе еще теснее в этом смертельном объятии, и Михаил Леонидович ощутил страшный холод, который растекался по всему телу, подбираясь к самому сердцу.
– Вот так, вот так! – заботливо проговорил убийца и медленно повел художника к подвальной лестнице. – Вот так, хорошо… потерпите еще немножко, совсем немножко… скоро все кончится!
И он не обманул: все и впрямь очень скоро кончилось, и Михаила Леонидовича приняла огромная уютная тьма небытия. Только в самый последний миг он успел понять, за что…
Убийца подтащил обмякшее тело к лестнице и столкнул его вниз.
Потом осмотрел свою одежду.
Каким-то удивительным образом он сумел не испачкаться в крови.
Удовлетворенно улыбнувшись, убийца отряхнул пиджак и направился в обратный путь – на солнечную сторону Невского.
Великий австрийский композитор Йозеф Гайдн, прежде чем приступить к сочинению музыки, непременно надевал парадный камзол и пудреный парик, как будто направлялся на прием к высокопоставленной особе. Он говорил, что музыка – самая высокопоставленная особа в мире и встреча с ней должна быть не менее торжественной, чем прием у короля или императора.
Реставратор и искусствовед с мировым именем Дмитрий Старыгин относился к своей работе с неменьшим почтением, однако, прежде чем приступить к реставрации очередного шедевра, облачался не в парадный костюм, а в потертую рабочую куртку в застарелых пятнах краски. Дело здесь не в меньшем уважении, а в том, что работа реставратора, в отличие от сочинения музыки, довольно грязная, мастеру приходится иметь дело с красками и растворителями, с пыльными холстами и изъеденными жучком старыми досками.
Переодевшись в рабочую одежду, Дмитрий Алексеевич снял покрывало из небеленого холста, которое закрывало картину, со вчерашнего дня стоявшую на мольберте у него в рабочем кабинете. Эта картина поступила в Эрмитаж несколько лет назад из частного собрания, и теперь, наконец, попала в руки Старыгина.
Картина была небольшая и настолько потемнела от времени, что только при очень ярком освещении просматривались детали. В центре холста изображалась группа людей, по всей видимости, от кого-то убегающих. Справа, в том направлении, куда бежали эти люди, смутно проступало какое-то темное пятно – то ли гранитная скала, то ли мрачная каменная постройка.
Старыгин начал с того, что прошелся по картине ватным тампоном, смоченным в растворителе, который снимал многолетние наслоения жира и копоти, не повредив красочный слой. Работа эта была кропотливая, но довольно простая. Он осторожно протирал картину сантиметр за сантиметром, начиная с правого верхнего угла.
Под умелыми руками реставратора постепенно проступили тяжелые мрачные облака, дальние холмы с темными купами деревьев, среди которых виднелась ветряная мельница. Спустившись ниже, Дмитрий Алексеевич приступил к очистке смутного пятна, которое он сначала принял за скалу. Теперь, сняв слой копоти, он понял, что каменная громада представляет собой мрачную башню, увенчанную квадратными зубцами и неровными отверстиями бойниц. В башне были открытые ворота, которые как бы поджидали бегущих людей.
Старыгин продолжил расчистку холста и вскоре разглядел более мелкие подробности.
Над открытыми воротами виднелся каменный щит, разделенный надвое наклонной полосой. В одной части щита был изображен геральдический орел, в другой – рука, сжимающая короткий меч.
Дмитрий Алексеевич порадовался тому, что живописный слой в этой части хорошо сохранился, его достаточно будет немного оживить и заново покрыть специальным лаком.
Теперь он перешел к центральной части холста, к тому месту, где изображались бегущие люди.
Здесь повреждений оказалось больше. Ему, однако, удалось разглядеть костюмы людей. Среди них был и простолюдин в бедной поношенной одежде, и монах в грубой, подпоясанной веревкой рясе, и знатный вельможа в расшитом золотом камзоле, и дама в длинном бархатном платье… Объединяло их только одно – стремительный бег к распахнутым воротам башни и ужас, с которым они оглядывались на нечто, неумолимо настигавшее их, движущееся за ними по пятам…
Однако в левой части картины, за спинами бегущих, не было ничего, кроме мощенной камнем дороги да кустов по ее сторонам.
Старыгин задумался.
Отчасти картина напоминала известный средневековый сюжет, так называемую Пляску Смерти. В средневековой Европе создавалось множество таких картин, символизировавших тщету земных надежд и устремлений и равенство людей перед лицом неизбежного конца.
Обычно на этих картинах изображали хоровод, в котором, дружно взявшись за руки, танцевали люди разных сословий – крестьяне и купцы, дворяне и священники, епископы и короли. Танцоров держал за руки танцующий, ухмыляющийся скелет, костлявой рукой ведущий человека в бесконечном танце к единственной общей цели – к могиле…
Одной из самых известных картин с таким сюжетом была Пляска Смерти в церкви на старинном парижском кладбище Невинно Убиенных Младенцев. Однако до наших дней эта картина не сохранилось, как и само кладбище.
Прекрасно сохранившаяся Пляска Смерти есть сейчас в Эстонии, в таллинском соборе Нигулисте.
Впрочем, картина, которую разглядывал сейчас Дмитрий Алексеевич, заметно отличалась от Пляски Смерти – здесь не было скелетов, и люди не танцевали в бесконечном бессмысленном хороводе, а в ужасе от кого-то убегали…
От кого же?
При этой мысли Старыгин почувствовал какое-то странное беспокойство. Ему вдруг показалось, что от ответа на этот вопрос многое зависит, в том числе и для него самого…
Дмитрий Алексеевич почувствовал легкое головокружение, стены кабинета поплыли перед ним, однако он быстро справился с дурнотой, на мгновение прикрыв глаза.
Видимо, подумал он, всему виной духота в мастерской и резкий запах растворителя. Впрочем, с этим он ничего не мог поделать: старые картины боятся сквозняков и перемены температур.
Старыгин взглянул на часы и с удивлением увидел, что рабочий день подходит к концу. Он поработал бы еще, но в последнее время служба безопасности Эрмитажа не разрешала сотрудникам надолго задерживаться на рабочих местах, опасаясь краж музейных экспонатов. Кроме того, сегодня Дмитрий Алексеевич спешил: его пригласили на вернисаж в одну из крупных художественных галерей.
«Опоздаю, ох, опоздаю к началу! – сокрушался Дмитрий Алексеевич, тоскливо созерцая огромную пробку, растянувшуюся на набережной Фонтанки. – Как неудобно, Лешка обидится… надо было выехать пораньше…»
Лешка, то есть Алексей Топорков, конечно, не обиделся бы на своего старинного приятеля. А они были знакомы бог знает сколько лет, с самой юности. Просто сегодня у Алексея особенный, торжественный день – в художественной галерее «Гиперборей», что на набережной реки Фонтанки, открывается его очередная персональная выставка. И Старыгину очень бы хотелось попасть к началу. Хоть и не любил он все эти торжественные речи, спичи и тосты, но на открытие выставки приедет телевидение, и для Алексея будет полезно, если он, Дмитрий Старыгин, реставратор и искусствовед с мировым именем, произнесет вступительное слово и со знанием дела похвалит его картины. Тем более что и душой кривить не надо, Алексей – действительно замечательный художник, Старыгину его работы очень нравятся, а лишняя реклама никому не повредит, авось Алексею какой-нибудь выгодный заказ перепадет. Или кто-нибудь картины купит…
«Видно, не суждено сегодня на открытие попасть, – уныло констатировал Старыгин, – набережная Фонтанки – это просто ужас какой-то! В любой час суток здесь огромные пробки! А как иначе в галерею проехать?..»
Водители соседних машин уже и нервничать перестали. Кто-то мирно подремывал, кто-то читал газету, один мужчина – моложавый, с аккуратно подстриженными усами – в упоении слушал классическую музыку. Великий тенор Лучано Паваротти пел свою знаменитую арию из «Тоски». На лице водителя отражалось явственное наслаждение. С другой стороны мордатый тип глядел из окна красного «Лексуса» на проходящих женщин с неменьшим удовольствием. Старыгин невольно усмехнулся, посмотреть, конечно, было на что.
Конец июня, в городе чудесная погода, и глаз радуют яркие наряды и загорелые стройные ножки.
Он поглядел на часы – так и есть, опоздал. На вернисаже обещал появиться какой-то важный чиновник из Комитета по культуре, так что задерживать открытие не станут, начнут вовремя. Вот если только телевизионщики тоже в пробке стоят… Но надеяться на такое значило бы сильно переоценивать силы судьбы и собственное везение. Неудобно как перед Лешкой…
Вот, тронулись, кажется… Любитель классической музыки очнулся и вырулил в ближайший переулок, Старыгин от отчаяния рванул за ним. Они ловко проскочили проходной двор, железные ворота которого были, можно сказать, открыты настежь. Их проржавевшие створки даже не висели на петлях, а стояли просто так, аккуратно прислоненные к стене, так что Дмитрий Алексеевич невольно вспомнил незабвенного фонвизинского Митрофанушку, с его бессмертной классификацией дверей. Выходило, что эти ворота не прилагательные, а существительные, ибо по Митрофанушкиной классификации они существовали сами по себе, а не прилагались к стене.
Любитель оперы подмигнул на прощание задними фонарями и проехал вперед. Теперь у него в салоне пела Чечилия Бартолли. Кажется, из «Нормы»…
Старыгин снова вырулил на набережную Фонтанки. Пробка почти рассосалась.
Все-таки он здорово опоздал. Телевизионная группа уже уехала, а чиновника из Комитета по культуре и вовсе след простыл. Алексей уже принял официальные поздравления, отговорил положенные благодарности и теперь, прилично хвативши шампанского, обнимался со знакомыми художницами.
Дмитрий Алексеевич едва сумел к нему протолкаться. Лешка приветствовал его громогласно, сжал в медвежьих объятиях и, не слушая извинений, пытался кому-то представлять.
– Здорово все получилось, Димка, – шептал он, щекоча ухо приятеля подстриженной по случаю вернисажа бородой, – людей много, и главное, очень приличная публика, так что я очень доволен… я давно об этом мечтал…
Народу и правда набежало порядочно. Выставка занимала три просторных зала со сводчатыми потолками, посетители неторопливо перемещались от одной картины к другой без всякого порядка, толпа напоминала броуновское движение молекул. Старыгина окликнули несколько знакомых, он приветствовал их наскоро, не останавливаясь надолго. У него было важное дело.
Где-то там, в толпе посетителей, крутилась Лешкина жена Лена, и ей Дмитрий Алексеевич принес скромный букетик васильков и еще каких-то белых цветочков, похожих на звездочки или снежинки. Всем друзьям и многочисленным Лешкиным знакомым было известно, что Лена терпеть не может пышных пафосных букетов и предпочитает цветы скромные, желательно полевые.
Лену Дмитрий Алексеевич нашел в дальней комнатке, она помогала служительницам галереи разливать шампанское.
– Дима! – улыбнулась она. – Я так рада!
И было ясно, что это – не проявление вежливости, что так и есть, она действительно рада его видеть. Старыгин вручил букет и поцеловал тонкие пальцы без маникюра.
Лена тоже была художницей, но всегда держалась в тени Лешкиной славы.
– Когда же мы увидим твою собственную выставку? – спросил Старыгин, улыбаясь и отпуская ее руку.
Лена тоже улыбнулась, немного грустно. Улыбка ее лицо удивительно красила, оживали большие серые глаза, наполняя все лицо светом, и Старыгин вспомнил, какой красавицей рисует свою жену Лешка на многочисленных портретах. При том, что в жизни она выглядит очень незаметной. «Невзрачная», говорили злые языки, но таких находилось немного, эту пару все любили.
Вот теперь можно было пройтись по залам и хорошенько рассмотреть картины.
Эта выставка посвящалась детям, Алексей специально подобрал для нее только такие картины, где нарисованы дети. Разных возрастов, за разными занятиями, но дети непременно присутствовали на каждом холсте.
При этом он рисовал детей без той дурновкусной слащавости и сусальной красивости, с какой традиционно изображает детей большинство художников. Наоборот, в его малышах проступали взрослые и часто малоприятные черты – жестокость, зависть, трусость, чванство. Дети как бы заранее примеряли на себя маски взрослых характеров, взрослых грехов и недостатков.
На одной картине дети играли с собакой, и в их лицах сквозила плохо скрытая жестокость. Несчастная собака пыталась вырваться, сбежать от маленьких мучителей, но они облепили ее, вцепившись в нее, как клещи, и со злыми усмешками таскали за уши, за хвост.
На другой картине был изображен традиционный сюжет – в первый день Нового года дети разбирали сложенные под елкой подарки. И здесь внимание Старыгина привлекло лицо крохи на первом плане, который с завистью смотрел на чужой подарок и, кажется, задумывал какую-то мелкую пакость…
Вообще, Дмитрий Алексеевич понял, что новая Лешина манера напоминает ему немецких художников-экспрессионистов первой трети двадцатого века. Те же яркие, резкие, выразительные мазки, контрастные ядовитые цвета, а самое главное – создаваемое картинами ощущение мучительной тревоги и беспокойства. Только, если немецкие художники, особенно Отто Дикс, рисовали откровенные уродства – инвалидов без рук и ног, пьяных солдат, нищих, старых потаскух, то Алексей Топорков достигал того же тревожного ощущения, изображая внешне вполне благополучные сцены.
Остановившись вблизи одной из картин, которая отчего-то особенно привлекла его внимание, Дмитрий Алексеевич увидел перед ней молодую женщину.
Несомненно, ее лицо не было ему знакомо, он видел его впервые, однако оно чем-то привлекло его, заставило внимательно приглядеться к незнакомке.
Гладкие темные волосы, стянутые в тугой узел на затылке, длинная гибкая шея, точеный профиль…
Женщина почувствовала его взгляд и повернулась. Дмитрий Алексеевич невольно залюбовался изящным движением и не успел отвести глаза, хотя и понимал в глубине души, что пялиться на незнакомую даму неприлично.
Высокие бледные скулы придавали ее лицу выражение задумчивое и печальное. Широко расставленные большие глаза были удивительного, неуловимого цвета – они казались то зелеными, как морская вода в полдень, то лиловыми, как небо перед грозой.
Женщина окинула Дмитрия Алексеевича рассеянным взглядом и отвернулась к картине. Старыгин тоже перевел взгляд на полотно, но вдруг глаза заволокло серым туманом, и на всем теле выступила мгновенная испарина. На какую-то долю секунды он даже почувствовал, что плитки пола уходят из-под его ног, и хотел за что-нибудь ухватиться, но нет, все встало на место.
Сердце Старыгина забилось часто и неровно, ему на мгновение не хватило воздуха, во рту пересохло.
Внезапно он вспомнил летний день в далеком детстве.
Маленький Дима шел по сосновому лесу, величественному и просторному, как готический собор. Стройные колонны сосен возносились к небу, наполняя пространство тихим гулом. Разогретый лесной воздух сладко пах смолой и медом.
Вдруг деревья расступились, и Дима выбрался на просторную поляну, поросшую высокой шелковистой травой. Эта трава была так хороша, она так манила его своим нежным, вкрадчивым шорохом… Дима словно услышал ласковый голос этой травы, тихо зовущий его по имени. Ему захотелось пройти по траве босыми ногами, лечь в нее, перевернуться на спину, глядя в стремительно несущиеся облака…
Он шагнул вперед, и вдруг нога его потеряла опору, начала медленно погружаться в тряскую, зыбкую почву.
Дима вспомнил, что соседские мальчишки часто рассказывали ему о таящемся в глубине леса Приманчивом Болоте. Болоте, которое нежным голосом заманивает путников, чтобы поглотить их в своей бездонной глубине…
Дима вскрикнул, выдернул ногу из трясины и бросился прочь.
Почему ему сейчас вспомнилась та давняя история?
Он поискал глазами ту женщину, которая только что так взволновала его, но она пропала, смешавшись с толпой любителей искусства.
Мимо проходила служительница галереи с подносом. Старыгин взял бокал шампанского и выпил его, не почувствовав вкуса и совершенно позабыв, что приехал сюда на машине. Будучи за рулем, он не позволял себя спиртного. Однако сейчас от легкого вина ему стало легче, сердце забилось ровнее, и беспричинная печаль сменилась лихорадочным оживлением.
Тут на него налетело что-то большое, шуршащее шелком и пахнущее резкими духами.
– Димка! – зарокотал низкий голос над ухом, так что захотелось зажать уши и спрятаться куда-нибудь в уголок.
Не тут-то было. Перед Старыгиным высилась огромная туша, задрапированная в яркий полосатый шелк, которого хватило бы на несколько пляжных тентов. Тушу звали Алевтина Тепличная. Когда-то давно они с Дмитрием учились в Академии художеств, но с третьего курса Алевтина ученье бросила и пошла в свободные художники. И с тех пор обязательно появлялась на каждом вернисаже, на каждой тусовке. И везде ее было много. Да еще эти полоски на платье…
Платьем то, что было надето на Алевтине, назвать мог только такой деликатный человек, как Старыгин. На самом деле это был огромный кусок ткани, обернутый вокруг необъятной Алевтининой фигуры, как это делают чернокожие женщины. Наряд довершал такой же полосатый тюрбан на голове. Но на этом сходство с жительницами африканского континента и заканчивалось. Вместо темной гладкой кожи, пышных черных волос и ярких глаз с голубыми белками у Алевтины наличествовали жидкие рыжеватые волосики, маленькие бесцветные глазки с коровьими ресницами и рыхлое тело необъятных размеров.
Она прижала Старыгина к мягкому животу и никак не хотела отпускать.
– Ну, успех-то какой, а? – гудела она. – Вот уж Лешке свезло так свезло…
Сказано это было без всякой зависти – этим недостатком Алевтина не страдала. Сама она всю жизнь писала добротные, качественные пейзажи. И называла свои работы просто и незатейливо «Знойный полдень», «Яблони в цвету», «Грибной дождик»…
Знающие люди отмечали в ее работах глубину светотени, особую прозрачность дождевых струй, удачно переданную хрупкость цветочных лепестков, но злые языки называли работы Алевтины совковой замшелостью, они не пользовались спросом. Только в последние годы творчество Алевтины Тепличной стало популярно, богатые люди стали покупать ее пейзажи для украшения своих загородных домов, квартир и офисов. Никакого авангарда, все ясно и понятно – речка, кустики, солнышко светит, радуга горбатится…
– Здравствуй, Аля. – Старыгин деликатно, но настойчиво высвободился из жарких объятий. – А ты Алексея-то видела? Поздравила его с таким успехом?
– Куда там! – прогудела Алевтина. – Девками весь обвешанный, по сторонам не смотрит…
За пестрым тюрбаном мелькнул стройный силуэт, женщина, заинтересовавшая Старыгина, переходила в другой зал. Дмитрий попытался Алевтину обойти, но эту задачу мог успешно решить, пожалуй, только хоккеист Павел Буре. Старыгин метнулся вправо, потом влево и со вздохом оставил свои попытки.
– Выпьем? – вопросительно прогудела Алевтина. – Тут еще много шампанского осталось!
– Да я за рулем! – буркнул Старыгин, с сожалением провожая взглядом исчезающий силуэт.
– Вот незадача! – Алевтина не сильно огорчилась. – Ну ладно, пойду девок расшвыряю и с Лешкой выпью. Прощевай, Димыч, не поминай лихом!
– Будь здорова! – рассмеялся Старыгин, на Алевтину было невозможно сердиться.
Он пересек зал и был перехвачен старым коллекционером Матвеем Виссарионовичем, который втянул его в длинный занудный спор о современном искусстве вообще и о творчестве Топоркова в частности. Дмитрий Алексеевич невежливо вертел головой во время спора, отвечал невпопад и наконец сумел улизнуть, соврав, что пойдет поищет шампанского.
Интересующая его дама пропала, наверно, уже ушла. Старыгин сам удивился, до чего его расстроила эта мысль. Однако следовало все же рассмотреть все картины. Когда еще увидишь работы приятеля в таком полном объеме.
Старыгин перешел в другой зал, и его взгляд сразу же приковала большая картина, висящая прямо напротив двери. Как и на всех остальных, на ней изображались дети, но на этот раз ощущение тревоги и дискомфорта было почти невыносимым. Впрочем, здесь для него имелись более веские причины, чем на остальных полотнах: дети здесь не развлекались и не играли. Они убегали от какой-то незримой, но грозной опасности, по-видимому, приближающейся из-за левого края холста.
Сам источник опасности не был виден, но его невидимое присутствие казалось несомненным и осязаемым. Дети, оглядываясь, в ужасе бежали прочь.
«В ожидании грозы», – было написано под картиной.
«Ну-ну, – усмехнулся Старыгин, – какая уж тут гроза, это Лешка просто так подписал…»
Тут же он вздрогнул: картина напомнила ему тот холст, который остался в его рабочем кабинете. То же ощущение нарастающей тревоги, те же убегающие фигуры, то же выражение ужаса на оглядывающихся лицах… Только на Лешкиной картине не было распахнутых ворот, куда могли бы скрыться беглецы от неотвратимо приближающейся опасности…
Конечно, это было совершенно случайное совпадение – похожее расположение фигур, похожее выражение лиц и, как следствие, создаваемое картиной близкое настроение…
– Здесь не хватает башни!.. – раздался вдруг совсем рядом взволнованный тихий голос.
– Что?! Какой башни? – Старыгин оглянулся и увидел ту самую незнакомку, с которой он уже сталкивался сегодня. Ту, которую искал по всем залам, боясь самому себе в этом признаться.
Лицо ее выражало тревогу и волнение, голос был низкий, грудной, волнующий. Глаза были сейчас того насыщенного фиолетового оттенка, который напомнил Старыгину цвет предгрозового неба.
– Какой башни? – повторил Дмитрий Алексеевич, пристально разглядывая женщину.
Теперь, когда она заговорила с ним, это больше не казалось ему неприличным.
Впрочем, он не был уверен, что незнакомка говорила с ним – скорее, она разговаривала сама с собой, отвечала своим собственным сокровенным мыслям. Во всяком случае, она взглянула на Старыгина удивленно и переспросила:
– Что вы сказали?
– Это вы сказали, что здесь не хватает башни. Какую башню вы имели в виду?
Женщина встряхнула головой, как будто пробуждаясь ото сна, и проговорила немного виновато:
– Сама не знаю… мне почему-то показалось, что здесь, в правом углу картины, должна быть башня с распахнутыми воротами… мрачная, массивная крепость… а дальше, в глубине и чуть выше, лесистый холм и ветряная мельница…
Проговорив это как будто против своей воли, женщина закусила губу и поднесла тонкую руку к виску, словно внезапно почувствовала невыносимую боль. На лице ее проступило выражение смущения и недовольства, как если бы она сказала что-то лишнее и теперь стыдилась собственных слов или выдала постороннему человеку свою сокровенную тайну…