Часть 1
Олег
Он был так напуган, что не услышал характерного хлопанья и шуршанья за спиной, и только когда его резко рвануло вверх, едва не ломая кости, определил, что парашют все-таки не подвел. Но – странная вещь! – если последние несколько секунд Олегу казалось, что это самое важное и главное, то теперь он вовсе не обрадовался, а вместо этого подумал: «Лучше б не раскрылся… Так бы сразу – шмяк – и все…».
А теперь он падал, верней, не падал, а опускался, в самом беззащитном положении, какое только можно придумать – а именно, беспомощно болтаясь, как марионетка на веревочках, прямо в тыл врага, да еще в непосредственной к нему близости: ведь нашлась же зенитка, подстрелившая его самолет… Самолет, тоже!
Внизу слева ухнуло и вспыхнуло: «У-2» накрылся. Олег продолжал опускаться в полной темноте, в ушах свистело и резало, потому что шлем он потерял еще раньше. Темнота не позволяла видеть ровно ничего, но он и раньше знал, что падает прямо на лес, и почему-то представлял его себе как сплошные копья, нацеленные на него и готовые проткнуть насквозь. Тут в голову Олега пришла первая практическая мысль, и была она такой: «Интересно, каково это – приземлиться в лес, а не на ровное место? Если и не угодишь сразу в дерево, а пролетишь между ними, то парашют запутается, как пить дать… И будешь висеть, как дурак, на елке, пока немцы с собаками не придут и не снимут… А потом…». Да, немцам определенно есть, что с него взять: ну, положим, где русский аэродром – это они и сами знают, а вот где партизаны… Где партизаны – это знает Олег. И немцы знают, что он знает. Потому что, прежде чем подбить его, они сложили два плюс два: самолет, засеченный ими, – не истребитель, не штурмовик, не бомбардировщик, а этажерка – «У-2». Ее сконструировали аж пятнадцать лет назад, и это совершенно мирный самолет: он использовался до войны для орошения полей и перевозки незначительных грузов. Поля сейчас не актуальны, тем более, ночью, а вот грузы и медикаменты для партизан, например, – это как раз кстати. Тем более на Смоленщине, где эти партизаны заставляют порой немцев бегать ночью в кальсонах и стрелять во тьму наугад… Так подумают фрицы – и будут правы.
«Дурак я, дурак, – сказал про себя Олег. – Приказывали же Мишке… И чего я высовывался… Вот и поменялся с Мишкой судьбой…».
Кстати, надо отметить, что, если бы Олег знал нынешнюю судьбу Мишки (которая, предположительно, была изначально его, Олеговой), то он предпочел бы все-таки какое-то время поболтаться па дереве: как ни крути, а пока жив, останется хоть один шанс из ста. У Мишки этого шанса не оказалось. В те самые минуты, когда его друг совершал свой печальный спуск в неизвестность, он заканчивал свой первый и последний боевой вылет: потеряв ведущего, безнадежно пропавшего в ночи, он, зажмурив глаза, таранил один из восьми атаковавших «мессеров». В то время для Люфтваффе было еще – одним «мессером» больше, одним меньше, а вот для их полка, в том ночном бою потерявшего вместе с Мишкиным шестнадцать истребителей, это была страшная и невосполнимая потеря…
Ничего этого Олег не знал, но навстречу судьбе пошел, махнув на все рукой, так же, как и друг: зажмурив глаза. Раздался треск, Олег почувствовал, что его продирает сквозь колючие ветки, он закрыл для надежности лицо руками и позвал маму, а потом с ним произошло то, что он успел представить еще в воздухе: парашют зацепился за кроны деревьев, Олег повис на стропах и начал с шумом раскачиваться, как большой свихнувшийся маятник, ничего по соображая и то ударяясь о стволы, то с гуканьем врезаясь в упругие ветви. Наконец он инстинктивно ухватился за что-то рукой. Качание прекратилось, но Олег тотчас проклял себя за ошибку: хвататься следовало левой, чтобы правой вытащить нож и перерезать стропы. Он извернулся было переменить руку, но вышло еще хуже: руку переменить не удалось, его поволокло, мотнуло незащищенной головой о дерево и, не успели еще погаснуть искры, так и брызнувшие из глаз, как наверху что-то громко хрустнуло, купол сорвался, и Олег, не успев от удара и неожиданности даже сгруппироваться, мешком полетел вниз с неизвестной высоты.
…Сейчас бы сказали, что Егорка Иванов рос вундеркиндом. Но в деревне Вырино такого слова не знали, и поэтому считали его попросту придурковатым. Шутка сказать: мало ли занятий для парня его возраста, а он торчит до петухов на сеновале с книжками – того и гляди, сожжет и сено и себя вместе с ним. Драл его отец, имея благое намерение «выбить барскую дурь», таскала за вихры мать («не сын, а наказанье Господне») – а Егорка все бегал к учителю и возвращался потный и счастливый, таща под мышкой очередную связку книг с мудреными названиями…
В шестнадцать же лет повторил подвиг Ломоносова: ушел с обозом в Петербург. В Петербурге приемная комиссия Политехнического института сначала окаменела при виде патлатого парня в рубахе и лаптях с онучами, а потом на полном серьезе подала прошение на Высочайшее Имя принять его на второй курс. Строго говоря, следовало бы сразу на третий, но неудобно показалось: диво какое-то дивное. Институт Егорка закончил с медалью, увлеченно стал работать в совершенно новой отрасли науки – воздухоплавании, к началу Мировой войны получил приват-доцентуру, которой быстро лишился из-за невесть откуда взявшихся революционных настроений, к октябрю 17-го был уже «совершенный большевик», а к 21-му стал «красным профессором».
Тут Егорка – да какой там Егорка – Георгий Иванович! – женился на комсомолке Наде, носившей не снимая безобразную кожанку, но зато убежденной большевичке из интеллигентов. В 17-м году закончила она знаменитый Павловский институт и… вступила в РСДРП(б). Какие ветры занесли ее туда – того она и сама понять не могла, только вдруг почувствовала, что «Должна не просто жить, как все живут, а сделать людям что-то большое и хорошее… Очень-очень большое и очень-очень хорошее…». В ту пору подвернулся молодой, в локонах и очках, агитатор, представитель особо угнетенной нации в этой «тюрьме народов» – Надя и нашла себя. Агитатором, правда, атавистически побрезговала, а вот симпатичный красный профессор пришелся как раз впору: живя с ним, не требовалось даже особо изменять своим позорным буржуазным привычкам, а неизменная кожанка, конечно, никому не давала права усомниться в Надиной революционности.
Яблоком раздора в семье служила только престарелая Надина бабушка, которую супругам пришлось взять к себе после того, как родители Нади, предварительно прокляв младшую дочь, бежали после революции со старшими, а старуху бросили в Петербурге: и в дороге обуза, и большевики ничего ей не сделают: восемьдесят лет бабуле – не в тюрьму же ее сажать.
Старуха, уже одной ногой в могиле, все никак не желала примириться с новой властью и воевала. Почтенный возраст дал ей много прав, например, выражаться такими словами, про которые в более молодом возрасте она обязана была притворяться, что вовсе их не знает:
– Сволочи твои большевики и ублюдки! – гремела Бабушка в лицо красному профессору, а он озирался на все двери и напряженно прикидывал, слышно ли в других квартирах другим красным профессорам и, еще хуже, их женам. – И сам ты прохвост и лизоблюд! Кто тебя, сукина сына, уму-разуму выучил? Государь выучил! И приват-доцентом сделал! А ты его же убийцам задницы лижешь! Помирать будешь – Господу что скажешь? Скажешь, я-де счастья народу хотел? Да ты в окно выгляни, – и костлявая рука в перстнях трагическим жестом простиралась к балкону, – выгляни и посмотри, как твой народ в очереди за ржавой селедкой стоит! И как от тифа мрет!
– Мамаша… – шепотом вставлял Георгий Иванович. – Мамаша… Это все дело временное, это все пока… И не большевики в этом виноваты, а контрреволюционеры воду мутят. Я ж вам тысячу раз объяснял, у меня мозоль на языке уже скоро будет… А как мы с контрреволюцией разделаемся – заживем, как царю вашему и не снилось… А про Бога – это вы оставьте. Молитесь на свои деревяшки – и молитесь, вам никто не мешает, у нас государство свободное…
– Не ме-ша-ет?! – вскидывалась Бабушка. – А монастыри кто разграбил, церкви разрушил – кто?!
– Я сто раз вам объяснял, – шипел, сатанея, профессор. – Их никто не грабил, у них изъяли ценности на нужды революции!
Разговоры такие происходили регулярно каждый день и в конце концов вошли в обыденный уклад семьи; прекратись они – и каждая сторона, пожалуй, почувствовала бы себя обделенной.
Скандал же серьезный и, можно сказать, грандиозный, разыгрался лишь спустя пять лет, когда Бабушка, несмотря на строжайший запрет, окрестила четырехлетнего правнучка Олежку.
Родителям, вернувшимся однажды вечером домой, показалось, что у них групповая галлюцинация. Они даже переглянулись, без слов спросив друг друга: «И ты тоже видишь?». В их прихожей стоял и, как ни в чем не бывало, надевал подаваемое домработницей пальто живой священник. Галлюцинация была такой натуральной, что супруги даже распластались по обеим сторонам коридора, чтобы пропустить ее в дверь. Потом, не сговариваясь и столкнувшись в проеме, они бросились в комнату Бабушки, впервые осмелившись войти, не постучав. Они увидели ее посреди комнаты – худую, в черном закрытом платье, с неожиданно высокой прической и камеей на груди. Нечто невыразимо торжественное сияло на Бабушкином лице, и особенно недоступным показалось выражение ее небывало ясных, почти девичьих глаз – и это совершенно не вязалось с их привычным представлением о Бабушке как о сварливом скрюченном полутрупе в вечном кресле-качалке.
Рядом с ней на полу стояла наполненная водой детская Олежкина ванночка, теплилась под образами лампада, заправленная, конечно (как механически, но безошибочно определила про себя Надя), самовольно взятым с кухни постным маслом, а между родителями и Бабушкой козленочком скакал Олежка, радостно показывая папе с мамой новенький медный крестик…
За двадцать лет жизни среди приличных людей красный профессор и выражаться научился прилично. Но в этот страшный для него миг Георгий Иванович таинственным образом утратил свое умение, превратившись в Егорку Иванова, устами которого непостижимо заговорило его родное Вырино:
– Да ты чо, старая курва?! Да ты знаешь, чо я тя щас уделаю?!! – и он стал наступать на старуху, неосознанно производя все те же движения и жесты, что и любой парубок-забияка в Вырино.
Бабушка не отступила. Более того, она неизвестно как сделалась еще выше ростом, и голос ее больше не походил на обычное злое кукареканье, а зазвучал глубоко и веско:
– Не испугалась. И никогда не боялась. Ни тебя, ни их. И батюшку пригласила. Он и Олежку окрестил, и меня исповедовал. И как бы вы теперь ребенка ни воспитывали – а благодать Божья и Ангел-хранитель при нем отныне и навсегда. Господу угодно будет – и спасет. А без этого не умереть мне спокойно было. Сделала дело – пора. Живите, как знаете, – и Бабушка, круто отвернувшись, направилась к окну. Там она и простояла в течение четырех часов, пока пришедшие в себя внучка с мужем безответно орали в ее прямую спину.
– В ЧеКа! В ЧеКа! Вот куда вы сейчас отправитесь!! И давно пора расстрелять вас за контрреволюцию – все жалел по-родственному!!! – топал ногами профессор.
– Я вам больше не внучка, а вы мне – не бабушка!!! – переходя на визг, надрывалась Надя.
Но Бабушка все стояла, положив спокойно руки на подоконник, и не похоже было, что она что-то слышит, понимает и уж тем более чего-то боится…
Скандал продолжался в одностороннем порядке с перерывами на короткий сон два дня, а наутро третьего Бабушка тихо умерла в своей постели. Ее нашла домработница – бледную, спокойную, царственную, уже сложившую руки, с загадочной полуулыбкой на бесцветных губах…
Бабушку быстро похоронили и забыли; жизнь пошла гладко, ровно, без запинок и треволнений, наполненная великим смыслом. Надежда уверенно шла по партийной линии, Георгий Иванович самозабвенно отдавал себя делу авиаконструирования и преподавания, подрастал здоровый сын их Олег – и давно позабыт был смешной и незначительный эпизод с детской ванночкой. Способности унаследовав от отца, примерный пионер Олег учился на «отлично», идейный комсомолец и кандидат в члены ВКП(б) Иванов сразу обратил на себя внимание в Политехническом институте и, в июне 41-го досрочно сдав экзамены за предпоследний курс, готовился уже ехать с родителями на отдых в Кисловодск, когда…
* * *
…Летное училище под Ярославлем напоминало, скорей, конвейер. Обучались на летчиков-истребителей, в основном, студенты технических вузов, и уже через три месяца (а когда враг вплотную подошел к Москве и стал серьезно душить Ленинград, то и через два) свежеиспеченные младшие лейтенанты с голубыми петлицами браво отбывали в действующую армию.
Каждый – непременно будущий ас; и, хотя не гремели еще имена Покрышкина, Талалихина и Маресьева, все ясноглазые комсомольцы готовились воевать легко и красиво, а потом с тяжелой грацией героя спрыгивать с крыла навстречу десятку дружеских рук, уже готовых качать и качать, и бросать небрежно механику через плечо: «Ты подлатай там, друг…». И отнюдь не представляли себе ни восемь боевых вылетов – то есть восемь смертей – в сутки, ни десяток «фокеров», вдруг атакующих из-за безобидного облака, ни пустоты вместо сердца, когда против этих «фокеров» ты один и только краем глаза – обернуться нет секунды – видишь кувыркающийся факел в ночи – предпоследний сбитый в этом бою русский самолет, в то время как последним станет твой…
Курсантов в основном пичкали теорией, а практические занятия более походили на странную и жутковатую игру. Посредине поля было установлено десятка два ни на один тип самолета не похожих макета. Внутрь сажался обучаемый, а инструктор совершал вокруг макета кенгуриные прыжки, выкрикивая: «Два «мессера» справа!! Один идет в лобовую! Против солнца три «фокера»!» Сбитый с толку курсант в панике что-то дергал и куда-то тыкал и, когда ему удавалось дернуть и тыкнуть правильно раз пять кряду, он считался вполне обученным данному комплексу приемов и освобождал место для следующего из понурой очереди, звереющей на солнцепеке.
Для настоящих полетов истребитель имелся один – штопаный-перештопанный, и взлетать на нем было опасно даже с самым опытным инструктором: имелась вполне реальная возможность погибнуть в родном небе на истребителе, но не в героической схватке, а просто из-за того, что самолет решил, наконец, сломаться насовсем не на аэродроме, а прямо в воздухе. Оттого на «настоящий самолет» даже не очень рвались, предпочитая старенькие, но, как ни странно, надежные сельскохозяйственные «этажерки» «У-2». Известно было, правда, что эти неповоротливые и низкоскоростные сооружения начали с успехом использоваться в специальном женском авиаполку в качестве ночных бомбардировщиков, но это, скорей, воспринималось как легенда (легендой и остался на многие годы тот непобедимый женский полк, получивший позже за Сталинград звание Гвардейского).
– Настоящую практику пройдете в боевых условиях, – мрачно шутил один из инструкторов, которого недолюбливали, подозревая в нем вражьи пораженческие настроения.
В тех же настроениях Олег имел некоторые основания подозревать и своего нового друга Мишку и не подозревал лишь потому, что Мишка был его земляк-ленинградец, тоже из профессорских детей и тоже доброволец. Возникал вопрос: если он доброволец, то какой же пораженец – и наоборот. И все же после некоторых разговоров с Мишкой у Олега начинало нехорошо свербеть где-то «в середке», а в голове недвусмысленно, хотя и беспредметно пока, мелькал образ Особого Отдела.
– Что-то не очень нравится мне все это, Олег, – говаривал, бывало, Мишка в свободную минутку нервного сентябрьского дня, и умные, но непроницаемые его глаза становились еще более умными и непроницаемыми. – Ты сам посуди: два раза в месяц –новый набор, два раза в месяц – новый выпуск… Нас здесь, как селедок в бочке, учат – прямо по «Онегину» – «чему-нибудь и как нибудь». А ведь и мы с тобой через пару недель – того… Станем младшими лейтенантами и летчиками-истребителями. Ты вот мне по совести скажи – ты чувствуешь себя готовым так вот прямо сейчас – взять и «истребить» настоящий «фокер» с пулеметами и здоровым фрицем, пролетевшим всю Европу, а? Если чувствуешь – то ты просто идиот…
– Но это же не повод, чтобы… – беспокойно прервал было Олег.
– Чтобы не попытаться его истребить? Конено, не повод, – спокойно согласился Мишка. – Да и просто повезти может – вдруг он невыспавшись будет. Только… Знаешь, по моим скромным подсчетам, из одного нашего училища с начала войны вышло около полтысячи летчиков… Так ведь училище такое не одно, их по всему тылу – десятки, будь уверен… Скажи, Олег… Куда столько летчиков?
– Куда?! Как куда?! – горячился Олег. – Страна спешно строит самолеты – не могут же они без летчиков!
– Это все так, конечно… – задумчиво тянул приятель, – Но… Сейчас-то у нас и одной десятой самолетов нет по отношению к количеству летчиков. Не-ет, друг… Тут другое что-то… Самолеты построят, конечно, но не для того же нас тут в такой спешке готовят, чтобы девять из десяти сидели потом на аэродромах и ждали, пока каждому пригонят по новому «ястребку»… Будь уверен: как приедем в полк – и в тот же день в бой, значит…
– Значит… – повторил Олег и сразу понял, что продолжать этот разговор не хочет, и именно потому, что лучше не знать, что это значит.
– А значит, – безжалостно закончил Мишка, – а значит, здесь просто готовят камикадзе – вот что это значит. Это значит, что там, – он ткнул большим пальцем вверх, – прекрасно знают, что для большинства из нас дело ограничится одним боем. Потому нас и надо так много, Олег. И потом, ты заметил, что нас учат чему угодно, но посадку показывали только раз? Да это же просто потому, что нам почти наверняка не придется садиться…
Надо было, конечно, что-то срочно ответить, опровергнуть, пристыдить. Сказать, что товарищ Сталин никогда не допустил бы такой бессмысленной бойни, что «там», конечно, лучше знают, сколько нужно самолетов и летчиков, и что нельзя так говорить, потому что это не по-комсомольски и вообще не по-человечески – подозревать в других такой ужас – но ни слова не смог вымолвить Олег, потому что внутри у него все задрожало – и вовсе не от возмущения: он просто понял, что так же задрожат и губы, надумай он что-нибудь ими произнести…
И вот, спустя две недели, уже младшими лейтенантами, уже на аэродроме авиаполка, к которому их приписали, Мишка с Олегом невзначай поменялись судьбами…
Они вдвоем пробегали по лужайке к столовой, когда до их ушей донеслась специфическая авиационная брань, соотносить которую с известными им понятиями они еще не научились. Невольно задержавшись и повернув головы, они увидели коренастого старлея, который что-то доказывал носатому капитану:
– Да не могу я его заставить, товарищ капитан, что я – совсем зверь, что ли?! Да и как он за штурвал-то сядет в таком состоянии!!
– Да не мое дело!! – грохотал капитан. – Приказано доставить, так доставьте! – и тут взгляд его упал на двух зазевавшихся младших лейтенантов. – Вон, хоть одного из этих желторотых посади – чай, не истребитель, ведущий не требуется!
– Так они же… – начал старлсй, но капитан так гаркнул «Выполнять!!!», что он осекся, махнул рукой и трусцой подбежал к Мишке с Олегом.
Старлею перевалило за пятьдесят – он явно выслужился из рядовых. Олег запомнил доброе бабье лицо, блеклые хлопающие глаза, братски-неуставной голос:
– Вот что, сынки, новенькие, что ль? Ага, то-то еще не видел… Истребители? Ну, а я – Плотников, механик старший… Тут вот какое дело, ребята… У нас тут машина пришла, медикаменты в ящиках для смоленских партизан привезла. Они радировали куда надо, что раненые у них там… Так вот, у нас, как что им надо – так Петька Новоселов на «этажерке» возит. Он у нас инвалид, в финскую еще простреленный – куда ему на истребитель. А сейчас несчастье с ним, вишь, приключилось – может, съел чего… Ну, вы понимаете… Словом, он вторые сутки с очка не слезает, зеленый, что твой огурец, а команда – в ночь, до зарезу: партизаны ждут, костры жгут… Надо сразу, чтоб за ночь обернуться, так что командир велел одного из вас отправить – лады, а? Делать там нечего, щас покажу вам на карте квадрат, три костра там увидите – и мечите ящики. У них парашюты сами раскроются – так придумано – и айда домой. Опасности никакой: Петька, вон, раз двадцать мотался – безо всяких неприятностей. Но парашютик, на случай, имеется один: дернешь тут вот – и откроется… Ну, так чего – летишь, чернявый? – и он вопросительно глянул на Мишку – может, оттого, что тот был внешностью поярче и к себе сразу привлекал внимание.
– Да не знаю, товарищ старший лейтенант… Я же истребитель, а тут – «У-2»… Но если надо… Что ж, я конечно… Это… Слушаюсь.
– Я зато знаю, какой ты истребитель, – дружески ответил ему старлей. – И на чем тебя учили – тоже. Небось, наистребляешься, еще надоест – если самого не истребят, конечно…
И дело было, казалось, совсем уж слажено по-домашнему, и вопросов никаких, а только вдруг Олег зачем-то щелкнул новенькими каблуками и выпалил:
– Разрешите мне, товарищ старший лейтенант! – выпалил – и чуть не поперхнулся, потому что вдруг сообразил, что за секунду перед тем ничего подобного ни делать, ни говорить не собирался.
Более того, он испытал ощущение, что губы его открылись совершенно помимо его желания, и слова будто произнес кто-то другой. Он так и остался навытяжку, пытаясь разобраться в своих небывалых дотоле чувствах, но добрый Плотников ничего не заметил и отечески похлопал Олега по плечу.
– А-а, сам хочешь? Добро, а то дружок твой не очень-то рвется… Ну, пойдем, что ль, карту смотреть…
«И что меня вдруг дернуло?» – подумал все еще озадаченный Олег, но за старлеем автоматически пошел.
Пошел, потому и очнулся сейчас в странном положении, которое ему пришлось осмысливать несколько минут. Наконец, он понял, что происходит, и эта минута была страшна: кто-то несет его через ночной лес на спине, крепко ухватив за руки, а ноги волочатся по земле.
«Немец! – трепыхнулось в Олеге. – Взяли все-таки, гады…». Он не шелохнулся, опасаясь, как бы враг не догадался, что он пришел в себя и вполне готов к допросу на месте. Но, быстро поразмыслив, пришел к выводу, что на немца не похоже: вокруг не слышалось больше ничьих шагов, следовательно, тащивший его человек был один. Один немец в смоленском лесу исключался, а значит, решил Олег, его спас и волок теперь на себе свой, русский мужик. Партизан? Вот бы здорово! Быстро прокрутив все это в голове, Олег решился подать признаки жизни: он потряс головой, уткнулся в чужую шею и прогудел:
– Слышь, друг…
Человек остановился, чуть встряхнул Олега на спине, словно устраивая поудобнее вязанку дров, и ответил – ответил веселым и звонким женским голосом:
– Я тебе не друг, а подруга.
– Ой, мама… – только и смог сказать Олег.
– Мама, да не твоя, – продолжал звонкий голос. – Своих, чай, пятеро – куда мне еще шестого, бугая этакого.
Сказав это, женщина остановилась и невозмутимо свалила Олега с плеч наземь, вновь вызвав в нем обидную ассоциацию с вязанкой дров. Он больно ударился о корень и невольно вскрикнул:
– Да полегче ты!
В чуть разбавленной уже серым темноте он уловил над собой огромный, как ему показалось, силуэт женщины-богатыря.
– Ишь, заговорил, – прозвучало сверху. – А я-то думала, по дороге помрешь…
– Стукнуло меня… – нерешительно пояснил Олег.
– Видела, – кивнул головой силуэт. – Видела, что никто тебя не стукал, а сам ты, как куль с мякиной, с сосны свалился. И ты меня очень-то не жалоби, потому как я тебя там еще ощупала: кости твои все целые. Так что посиделки эти ты кончай и подымайся, дальше сам пойдешь.
– Да не могу! – жалобно сказал Олег. – Все тело болит!
Женщина усмехнулась:
– Да? А куда ж ты денешься? Сидеть тут будешь и фрицев ждать?
Она вдруг резко нагнулась, довольно бесцеремонно ухватила его правой рукой за шиворот и легко, совсем без напряжения, поставила на ноги.
– Ой, больно! – почти что взвизгнул Олег, ощутив вдруг ломящую боль в обеих стопах. – Ноги отбил!
Но, к радости своей, он уловил в женщине, которая и теперь была на голову выше его, некое колебание. Она смягчилась:
– Отбил, говоришь?.. Ну, может и так. Нести-то я тебя все равно больше не понесу, а обхвати-ка меня за шею. И пошевеливайся, а то сюда-то немцы еще дойти могут.
Олег так обрадовался, что даже начал заикаться:
– А т-туда… к-куда мы идем… Туда дойти – не могут?
Она пожала плечами:
– Сами – нет. Да если б и могли – ни за что б не сунулись. Им здесь под каждым кустом партизан чудится.
– А если – не сами?
Они уже снова тащились по лесу, Олег ковылял, всей тяжестью навалившись на женщину, она молчала, и он подумал, что не получит ответа, когда до него донеслось:
– Ну, навряд ли такая сволочь найдется… Кстати, Марфой меня зовут…
Вот тут Марфа ошиблась – сволочь уже нашлась. Но женщина-богатырь об этом не подозревала и не думала, потому что, по широте сердца своего, совсем позабыла про один давнишний эпизод.
Случилось это пять лет назад, когда пришла лесничиха из своего леса в деревню за солью, спичками и керосином. К тому времени все уж знали, что печально складывается ее жизнь с лесником-пьяницей, да и мать Марфина сокрушалась по всем подружкам, что отказала ее дочь трактористу Кольке, первому в колхозе красавцу и балагуру, а пошла за угрюмого цыганистого лесника Ивана. Не послушалась-де матери – вот теперь и мается. И надо ж было так случиться, что нагнал ее тот самый Колька у околицы – да и начал попрекать едко, таких гадостей наговорив, что не сдержалась Марфа, развернулась – да и врезала хаму по оптике. Так шарахнула, что и сама испугалась: кулем повалился Колька, кровью облившись. Она было к нему бросилась, но он уж прокинулся, кровь сплюнул и процедил с нечеловеческой какой-то злобой:
– Ничего, Марфа, ничего… Мне с тобой, само собой, не драться: враз положишь… Только час мой еще придет, Марфуша… Тогда-то кровушка моя тебе и отольется…
За все пять лет ни разу и не подумала серьезно о той угрозе Марфа, да еще не раз, побитого вспоминая, жалела, и представить себе не могла, что как раз сейчас, когда она волочёт к себе в дом непутевого летчика, Колька, не взятый в армию по здоровью, ведет к ней через лес два взвода фрицев с автоматами и серыми обученными овчарками…
…По дороге Олег получил еще одно подтверждение своей чрезвычайной везучести. По словам Марфы выходило, что тот Петька Новоселов, которого заклинило на очке, и вместо кого он, Олег, плелся теперь на отбитых ногах, повиснув на шее у незнакомой женщины по страшному лесу, «летал раз двадцать без неприятностей» лишь потому, что в этой деревне у немцев не было зенитной установки. Самолетик же, регулярно пролетавший над кишащим партизанами лесом туда и обратно, давно намозолил немцам глаза, и, в конце концов, стал так их раздражать, что зенитка была у начальства выпрошена и доставлена как раз на днях – видать, специально для него, Олега. Имелся простой расчет: самолет подбить, спрыгнувшего летчика подобрать, допросить и повесить, после чего накрыть «партизанское гнездо» внезапно. Предполагалось, что летчик упадет близко к опушке леса, где собаки его вынюхают без труда. Марфа же немцев опередила, и они, несомненно, бросились бы сразу искать на всякий случай ее избушку – не бойся они так углубляться в лес или знай точно, где эта избушка… А кто им покажет?
Когда они доковыляли, наконец, до скособоченного бревенчатого домика на лужайке, Олег уже успел смириться с мыслью, что мечту стать великим авиатором вроде Чкалова придется сменить на другую, не менее героическую – с честью партизанить в смоленских лесах.
– А может, мне – того… Через линию фронта? К своим добраться, в полк? Воевать летчиком, как положено, а? – спросил он совета у Марфы. – Или это невозможно совсем?
– Все возможно в этом мире, – неожиданно философски ответила она. – Это я про линию фронта. Перейти-то – перейдешь, а там – до первой стенки.
– Ты чего мелешь? – возмутился Олег. – До какой стенки? Я в форме, и документы при мне. Всё проверят, конечно, но я же ни в чем не виноват. Разберутся – на то они и Особый Отдел.
Они стояли у низенькой двери, Марфа спокойно сняла его руку со своей шеи. Светало вовсю, поэтому Олег ясно мог различить, как, глядя ему в глаза, она чуть помотала головой и прищелкнула языком, словно говоря: «Ну, ты даешь, парень!».
– А что такого? – удивился Олег на эту предполагаемую фразу.
Марфа тяжко вздохнула с таким видом, с каким говорят «О, Господи!» и просто ответила:
– А то. А то, что ты представь, дурачина, себя на месте любого вашего особиста. К нему вдруг является офицер с оккупированной территории. С документами, живой, здоровый. И докладывает: меня-де над Смоленщиной подбили, но в плен не взяли, меня
тетка Марфа спасла и к линии фронта вывела. И возвращайте-ка меня в мой родной авиаполк. Так тебе, дураку, и поверили. Потому что быть сбитым и не попасть в плен – это большим везунчиком надо быть. И ты бы попал, не окажись я поблизости. Я-то была уверена, про зенитку ту узнав, что тебя на обратном пути подстрелят. Но доказать, что ты в плен не попадал, ты не сможешь: слишком уж обратным попахивает. Ну и – сам понимаешь – по закону военного времени… – не договорив, Марфа отворила взвизгнувшую дверь и шагнула внутрь. Не вполне убежденный, но уже колеблющийся Олег подался следом.
В нос ему ударил кислый запах крестьянской избы – и не сказать, что это было очень приятно поначалу. Из темноты донеслось:
– А ты и вправду везунчик, Олег. Молитвенник, видать, сильный у тебя где-то. Кто молится-то, мать, небось?
Часть этих слов Олег просто не понял. По его мнению, молитвенник – это была такая книжка, с которой (это он прочел в одном французском романе) ходили где-то во Франции в церковь, причем, очень давно. («Маман потеряла по дороге из церкви свой молитвенник, она думает, что его у нее украли».) В молитвеннике должны быть, конечно, молитвы, но как он может быть сильным? А уж словосочетание «молится-то мать» и вовсе вызвало в нем внутренний смешок: не могло быть ничего смешней, чем мгновенное видение его мамы в черном платочке и со свечкой в руке. И вообще, таких слов он никогда ни от кого не слышал и меньше всего мог предполагать их услышать от женщины, которая только что самоотверженно волокла его на себе несколько километров – сначала на спине, а потом на шее. То есть, помогала советскому летчику. Но еще с младших классов школы Олег твердо усвоил, что люди, верящие во всякую «поповщину» – это люди ненадежные. Это, можно сказать, не наши люди. И люди эти не могут любить советскую власть, объявившую беспощадную войну всяческому мракобесию. А, следовательно – эти люди враги, и помогать должны уж никак не советским командирам, а врагам, желающим скорого конца советской власти, то есть, в настоящее время – немцам. И ни в коем случае комсомольцу ничего хорошего от таких людей ждать не приходится. Но факт был налицо: Марфа его спасла. Поэтому, логически рассудил Олег, она никак не может оказаться верующей: может, так сболтнула, а может, что другое в виду имела, а он недопонял. Рассудив так, Олег успокоился и промычал нечто вроде «М-да-м-н» меж тем, как Марфа копошилась, зажигая лучину.