– Ты что, еще валяешься, ненормальная?!
Я отвечаю, идеально, как мне кажется, подделавшись под голос Маленькой:
– У-уу…
– Ты чего мычишь, корова?! В школу кто пойдет?!
В ответ я абсолютно Ленусиковым движением натягиваю на голову одеяло. Только из-под него не вьются смешные русые кудряшки, к каким привыкла мать в соседней комнате, а безобразно торчат жесткие, как конский волос, неопределенного цвета патлы.
– Не хо-очу… Спа-ать хочу…
Даже из-под одеяла я слышу, как ахает мать. Потом – ни звука, очевидно, она ловит ртом воздух. И, наконец:
– Ты что, взбесилась, кобыла бесстыжая?! Ты что корчишь-то тут из себя, дрянь?!
Но я непреклонна:
– У-уу…
– Ах, так… Виктор!! Виктор!!! – даже голос не похож на материнский и вообще на человеческий: словно гиена поперхнулась. В коридоре – слоновий топот, на пороге – рев:
– Что опять эта выкинула?!
Надо сказать, что ни на какое «опять» он права не имел: такое возмутительное представление происходило впервые.
– Чертова девка кобенится тут! Ломается! Мычит, будто белены объелась! Ей выходить через полчаса, а она разлеглась задом кверху и говорит «не хочу», видите ли!
Я предпринимаю последнюю попытку:
– У-уу… Спа-ать… – и сладко, с полустоном вздыхаю, делая движение, словно собираюсь потянуться.
– Да она… Маленькую передразнивает… – догадывается мать и начинает задыхаться, как если б перед ней совершался акт варварского кощунства. – Совсем… сбрендила…
Если Вы, друг мой, еще не поняли, то я подскажу Вам: мои родители в обыденной жизни были очень интеллигентными людьми. Они тщательно выбирали слова, неуклонно заботились о «литературности» своего языка, никогда не повышали голос – но, увы, это не касалось меня. В разговорах со мной профессор и его супруга непостижимо превращались в извозчика и прачку, истово обрушивая на меня едва ли не площадную брань, причем нимало не стеснялись в выражениях. Кроме того, в то утро их можно было понять: вовсе не очаровательный ангелочек с замашками матерой прелестницы мило дразнил их родительские чувства, а нескладный, неуклюжий, нелепый, наделенный еще парой десятков «не» и – да! – угреватый подросток бессмысленно кривлялся перед ними, оскорбляя их этические и эстетические чувства.
Ничего другого и ожидать не приходилось: в ту же секунду одеяло было содрано с меня, как кожа с Марсия, и, когда я инстинктивно села в постели, следуя за стремительно удалявшимся теплом, – две оглушительные оплеухи вспыхнули у меня на щеках, и отцовская воспитующая длань угрожающе зависла для третьей…
Дальше Вы и сами додумаете, а я Вам еще расскажу. О том, как в эпоху, когда уже додушили всех «врагов народа», я стала врагом, так сказать, государства в миниатюре, а именно, врагом семьи!
Единственной моей шалости в том же седьмом классе я обязана тем, что в семье лишилась даже своего имени. Мне дали новое, потом узнаете какое.
Школа наша размещалась в старинном здании, где до революции была какая-то привилегированная гимназия. Когда пытаюсь описывать ее кому-нибудь, у меня всегда не хватает слов, зато в душе неизменно растет непередаваемое ощущение – простора. Простором, полным воздуха, дышало все: лестницы, на ступеньках которых еще остались по краям медные кольца, державшие много лет назад ковер; величественный, выкрашенный всегда в розовый цвет актовый зал с обильной белой лепниной, где потолком, казалось, служило само небо – настолько он был недосягаем; в некоторых классах долго сохранялись добротные старинные парты с наклоном и выемками для чернильниц – и так удобно было писать; коридоры, скорее, рекреации, где любая детская возня выглядела мелко; строгая библиотека, хоть и прореженная изрядно, но в ней свободно можно было взять почитать прижизненное издание «Войны и мира»… Достопримечательностью считались даже туалеты (в одном из них и разыгралась драма), более похожие по размеру на бальные залы.
Расскажу мимоходом еще об одном обстоятельстве – именно Вам может показаться интересным. Итак, вернемся на лестницу. Здание было четырехэтажным, высота каждого этажа соответствовала дореволюционным представлениям о красоте и удобстве – так что можете представить себе, какая именно высота набиралась в совокупности. Парадная лестница вела наверх из подвала, где имелся гардероб (о нем вы можете судить по фразе, брошенной в десятом классе одним из моих лихих соучеников: «Если наши в город войдут, здесь отстреливаться можно будет») – и заканчивалась на четвертом этаже перед входом в «рекреацию» небольшой площадкой с витыми перильцами. Пролет лестницы – глубокий, как шахта, с метлахской плиткой внизу, по неизвестным причинам не был снабжен железными сетками, как это еще встречается в старых домах на случай чьего-либо непредусмотренного полета. Так вот, делом особой чести, своеобразным ритуалом посвящения в Братство Храбрых считалось среди первоклассников и продленников после уроков подняться на верхнюю площадку, лечь животом на перила, свеситься над бездной, оторвать от пола ноги, задрать их наверх и так покачаться. Через эту процедуру прошли абсолютно все учащиеся – всех поколений и обоего пола – кроме, разумеется, совсем уж безнадежных трусов, которые как были ни на что не годны в первом классе – такими и оставались до выпускного бала. Очевидно, традиция аккуратно перекочевала в советскую школу из частной гимназии, потому что школа ни на день не закрывалась.
Но за всю историю не было известно ни одного – действительно ни одного случая, чтобы кто-то из детей неудачно сорвался в пролет и был потом соскоблен с метлахских плиток: об этом не только не слышали, но и по логике выходило то же: ведь после такого происшествия сетки установили бы при любой власти… А их – не было, несмотря на очевидную опасность, наблюдаемую не одним поколением учителей. Более того, даже особых мер не принималось, чтобы пресечь эту дополнительную гимнастику – словно под негласным запретом находились замечания именно но такому поводу. Во всем же остальном нас жучили как нигде: школа из привилегированной претерпела метаморфозу в образцово-показательную. Разве что пробежит на каблучках мимо молоденькая училка и пропоет ласково: «А-я-яй, детки, упадете…» – и погрозит хорошеньким пальчиком…
Вы скажете, что все это оттого, что гимназия, когда ее сто пятьдесят лет назад построили, во время открытия была освящена, как и плод любого труда – да и я, надо сказать, склонна с Вами согласиться: другого объяснения просто нет.
Ну а теперь, после лирического отступления, я беззастенчиво ввожу Вас, дорогой друг, прямо в женский туалет. Тот самый, похожий на зал, с высоким полукруглым окном и широчайшим – хоть спи на нем – подоконником. Сразу картина: я стою на подоконнике. Что меня туда привело – объяснять скучно и неприятно. Скажем, меня туда загнали. До этого был визг, похабный хохот одноклассниц из наиболее одиозного в классе кружка – а я случайно зашла, по конкретному делу, с каким все порядочные люди заходят. Зашла, была атакована, от меня что-то важное то ли шутку, то ли всерьез пытались отобрать, я не давала, они начал! теснить, все более сплачиваясь между собой благодаря истерическому возбуждению, стадно охватившему их, а я отступала доотступалась до окна. Там меня опять как бы забавы ради прижали стали махать руками – а я не терплю чужих прикосновений. Сама не заметила, как взгромоздилась, оказавшись в еще более уязвимом положении. Злобные дуры не преминули хватать меня за ноги, а я осторожно отлягивалась, прикидывая, не треснуть кого сверху портфелем по башке. Решила, что не стоит: после этого стащат вниз, повалят и изобьют ногами, давая друг другу ценные советы типа «Бей по почкам!». Так уже было с другой классной тихоней; обидчиц пожурили у директора в присутствии родителей, но почки от этого у побитой сами собой не выздоровели. Поэтому я только выдергивала ноги, а портфелем трясла лишь дл устрашения. Девки вошли в раж, тянуть стали крепче – попробуй побалансируй, стоя на одной ноге на подоконнике третьего (по-нынешнему пятого) этажа! И я, тоже начавшая беситься от отчаянья, рванула ногу резче, чем следовало. Каблук угодил в гигантское стекло, и оно с чудовищным звоном как-то разом обвалилось вниз, на улицу. Я только успела порадоваться, что с той стороны школы, вроде, все равно никто не ходит, как снизу донеслись вопли: имение в ту секунду туда принесло завхоза – проверять снаружи, как выяснилось, решетки на окнах гардероба… Завхозу сильно повезло: стекло упало не на нее, а рядом, лишь отскочившим осколком ей сильно поранило ногу. Несчастную увезла на штопку «скорая».
Я рассказала Вам точно, как было. Положа руку на сердце, скажите – я хоть в чем-нибудь была виновата? Но Вы уже догадались, что шалость (строго говоря, и не моя) выросла до размера моего уголовного преступления. В кабинете директора, где одной стороны уже мрачно сидел спешно вызванный с работы мой отец, а с другой – серьезный безусый участковый, со слов шести свидетельниц (я к тому времени уже прочно перешла в разряд подсудимых) ситуация выглядела так. Оказывается, шесть моих одноклассниц мирно выходили из туалета, когда туда «ворвалась» я. Я начала их «задирать» (нотабене: одна – шестерых!), говорить им «грубости» и даже «угрожать». После чего я без посторонней помощи «вскочила» (это с моей-то грацией) на подоконник, откуда продолжала испуганных девочек «оскорблять», при этом топая ногами и размахивая портфелем. Естественно, что окно я разбила намеренно, да еще и глянула перед этим вниз, дабы подстеречь невинного завхоза…
И опять не стану утомлять Вас нелепыми подробностями. Упомяну только, что аж до конца учебного года меня, бывало, останавливали в том же туалете ученицы других классов, отводили в сторонку и таинственно спрашивали: «Так это ты, значит, та самая Коршунова, которая на нашу Бегемотиху стекло сбросила? Ты чего, прицелиться, что ли, получше не могла?».
Татьяна же Петровна, благополучно вернувшаяся из больницы с зашитой ногой, даже не хромала, а продолжала заниматься своим интересным хобби, за которое многие и до и после меня готовы были покуситься на ее жизнь. Она подслушивала, подсматривала и выслеживала, не провинившихся – науськивала на гадости, а потом пунктуально доносила директору. Дополнительной зарплаты она, вероятно, за это не получала, а трудилась во славу дьяволову, от него-то, верно, и получив свои чрезвычайные способности к наушничеству. Она, была, видите ли, в этом деле виртуоз, и равных ей я в дальнейшей своей судьбе не встречала.
Меня, пробрав у директора, паче чаяния, никак не наказали: наверно, инстинктивно почувствовали, что дай делу законный ход – и я на глазах у всех из скромной предсказуемой троечницы вдруг превращусь в кошмарного монстра с задатками маньяка, и упрятывать меня придется уже не в колонию для малолеток, а в сумасшедший дом, в палату для буйных. Это все-таки не очень вязалось с привычным представлением обо мне, так что спустили на тормозах.
Вот с того-то дня я и потеряла имя.
– Знаешь, что эта, – и указующий перст отца уперся мне почти в лицо, – наделала сегодня в школе?! Пыталась совершить – убийство!
Так сказал отец матери, вернувшись из школы вскоре после меня. Его задержали там, дабы взыскать стоимость стекла, а я предусмотрительно улизнула, избежав хотя бы совместного с ним пути домой.
И у короткого указательного местоимения, как большой кривой рог, незаметно стала расти заглавная буква.
– Скажи Этой, чтоб не разбрасывала свои портфели по прихожей! – (портфель был один и скромно стоял в уголке).
– Опять Эта напакостила в ванной! – (я там забрызгала зеркало зубной пастой и в спешке забыла вытереть).
– Я требую, чтобы Эта не устраивала бардак в моем кабинете! – (мне понадобился Брокгауз, и я не очень ровно поставила том на место).
– Дело рук Этой, кого же еще! – (на этот раз забыла дверь на цепочку запереть).
И так далее, и так далее… Все обвинения провозглашались непременно в моем присутствии – и обращались к матери. Она служила неким передаточным звеном между отцом и мной: он подчеркнуто брезговал лично обращаться к такому ничтожеству. А что касается матери, то вместо бывшего «Ирина», уже мысленно принятого мной, она нашла удачный компромиссный вариант: «Ты».
Когда отец бывал в философском настроении, например, плотно отобедав в уютном семейном кругу, он любил, откинувшись, порассуждать на отвлеченные темы:
– Есть люди – закоренелые преступники. Они могут красть, убивать, мошенничать – и все это почти открыто, потому что суть рвется наружу, так сказать… Бывают предатели Родины, изменники, шпионы. Они создают организации, плетут сети, якшаются с врагами… Но вот что мне иногда кажется: эти люди – какие-то значительные. Ведь это же решиться надо – убить, предать… Для этого Личность нужна – да, с большой буквы! А бывают люди, которые и хотели бы совершить крупное преступление, чтоб выделиться, чтоб видели – вот, мол, я какой – а не могут: кишка тонка. А кпороку-то тя-анет, тя-анет, а стра-ашно: ну, как за руку схватят? И вот, начинает такой человек гадить по-ме-елкому… Просто та-ак… Потому что не мо-ожет без дурного… Исподтишка-а, ме-ерзко так… И притом, только там, где знает, что безнака-азанно… Где близкие люди, где простят, потому что лю-юбят… А где же их взять, кроме как в собственной семье? Вот они и пакостят, бесце-ельно так…Тупо… Пакость ради па-акости… Вот как, например, Эта выпустила сегодня кота за дверь… И сидит себе в углу, подхихи-икивает… смотрит, как весь дом с ног сбился – ничего, мол, пусть поме-ечутся, а я погляжу, порадуюсь… – и едкая взвинченность его голоса все нарастала, он увлекался, начинал багроветь и потеть, упорно не глядя в мою сторону. – Вот как у нашей страны есть враги внешние, а есть вну-утренние… И в семье может завестись такой вой враг-паразит, и точить е изнутри, точи-ить… Извращенец, собственно, потому что это ведь противоестественно – так ненавидеть свою семью-у…
Моим самым случайным, самым пустяковым проступкам приписывались чудовищные в своей нелепости побуждения. Я не просто разбивала чашку, а непременно имела при этом цель разбить заодно и сердце матери, потому что чашку ей подарил отец сразу после свадьбы. Если я изредка пачкала чем-то пол, то это обязательно для того, чтоб у домработницы Дины, когда она бросится сломя голову подтирать, разыгрался бы радикулит, и она бы слегла в мучениях. Никто не мог допустить, что я действительно потеряла два рубля, выданные мне на школьные обеды: не сомневались, что я помчалась в ближайшую кондитерскую и там, давясь и пачкаясь жирным кремом, запихнула в себя десяток любимых трубочек – «и ду-умала при этом: вот, я умнее всех, а этим дурачкам родителям лапши на уши наве-ешаю, а они меня еще и пожале-еют…». Даже если б имел место процесс пожирания пирожных, то о том, что меня пожалеют, я и помыслить бы не могла! Порвала ли я платье, опрокинула ли компот, брякнула ли глупость – во всем отец видел мрачную и грязную подоплеку, и будь все в действительности так – оставалось бы только удивляться бездне моего коварства и гнусной изобретательности…
Вот и получилось так, что я жила вне семьи, не стараясь, да и просто боясь войти в более тесное соприкосновение с существами, жизнь, быт, мысли и чувства которых нельзя было назвать иначе, чем гумозными. Не знаю, что в точности означает это словечко, но, по-моему, оно как нельзя лучше подходит к такой, например, ситуации: «Мамусик» мирно принимает ванну в нашем огромном, но все-таки совмещенном санузле, а рядом с ней на толчке непринужденно испражняется «Папусик», и при этом они оживленно обсуждают премьеру в Александринке, откуда только что вернулись. Войти в более близкий контакт с этими людьми означало получить право, как ни в чем не бывало залезть за обедом своей ложкой в чужую тарелку («Что это у тебя там такое вкусненькое?») и предоставить другим соответствующие права на тарелку свою.
При одной мысли об этом рвота поднималась у меня к горлу. А так – я сижу за общим столом, уткнув нос чуть ли не в суп, и слышу окрик: «Опять ссутулилась?! Сколько тебе повторять можно, тупица?!» – но суп мой никто не трогает. На загородных прогулках пришлось бы разуваться и, балагуря, шлепать по земле и песку босиком, потому что так здоровее. А для меня такое – пытка: сняв обувь, я немедленно обращаюсь в андерсеновскую Русалочку. Пусть отец кивает матери: «Опять Эта кобенится – особенность, вишь-ты, выказывает! – но туфли с меня никто не срывает, и ногам моим уютно.
Одним словом, со временем я не только смирилась со своим положением изгоя, но и нащупала его очевидные выгоды; если человек отпетый – какой с него спрос? И я покорно дала себя отпеть. На оскорбления годам к пятнадцати реагировать перестала, зато избежала и спроса. После пятнадцати лет пришлось туго только один раз, но об этом позже; я еще не закончила о том, что было – до.
А были воскресные семейные завтраки. Обставлялись они каждый раз с необычайной торжественностью. Домработнице Дине, крупной женщине неопределенных лет, каменно равнодушной ко всему и молчаливой настолько, что я всегда сомневалась в ее умственной полноценности, вменялось в обязанность вставать спозаранку и печь чудесные булочки с маком, рогалики с корицей, варить по особому рецепту какао для Ленусика и накрывать хрустящей скатертью круглый стол в гостиной. Для утреннего воскресного священнодействия использовался старинный чайный сервиз, изготовленный для прабабушки на фарфоровом заводе по особому заказу. Этот сервиз до сих пор почти цел у меня, я его даже люблю. Чашки сделаны из такого тонкого фарфора, что, если осмотреть их на свет, то даже не увидишь донышка. Не сохранилась только полоскательница – но в годы моего детства она неизменно появлялась на семейном столе, хотя в ней и тогда уже никто ничего не полоскал. Выкладывались также серебряные ложечки разных видов: для сахара, для чая, для варенья, для десерта; особые ножики для масла, хлеба, пирога – и черенок каждой вещицы украшен был затейливым вензелем с переплетенными заглавными буквами имен прабабушки и прадедушки.
Вся семья рассаживалась вокруг стола и, согласно традиции, мама сама начинала разливать…
– Тетечка Ирочка! – дверь распахнулась, и в палату вбежала тоненькая молодая женщина со светлыми локонами и огромными радостными серыми глазами.
На женщине была надета скромная бирюзовая кофточка и черные свободные брючки; украшения она не носила. Женщина легко подлетела к кровати больной, опустилась, как маленькая резвая птичка, обвила шею Ирины Викторовны нежными сливочного цвета руками и прочувственно поцеловала обе пергаментные щеки. Это была Юленька, единственная родственница Ирины, троюродная племянница – если именно так называется дочь дочери двоюродной сестры матери.
– Ну, как ты сегодня? – озабоченно спросила Юленька. – Лучше тебе? Поправляешься понемножку? Доктор что говорит?
– Доктор дурак, – бодро ответила больная. – Он втирает мне очки и утверждает, будто бронхит идет на убыль, он вот-вот возьмется за мою «маленькую» опухоль и вмиг ее прикончит. Другими словами, он не дурак, а скотина.
Юленька отстранилась:
– Тетечка Ирочка! – деланно возмутилась она. – Опять ты в своем репертуаре. Все-то у тебя кто – дурак, кто – скотина. А доктор-то, между прочим, умница. И внимательный такой. Вот я с ним сейчас в ординаторской разговаривала, и он мне, прямо скажем, на тебя жаловался. Говорит, что ты себя лечить не даешь.
– Я?!! – изумилась Ирина. – Я – не даю?!! Он что, ко всему еще и спятил? Я хоть от одной его процедуры отказалась? Я хоть одну таблетку выплюнула?
– Нет, нет, не то. Но знаешь, мы, врачи, очень хорошо чувствуем, когда больной нам не доверяет. Когда считает, что он больше нас знает. Мы не любим, когда вы всякие справочники медицинские читаете и впадаете в мнительность. Ну вот скажи – зачем у тебя на тумбочке эта книга – «Онкология»? Зачем ты себе диагнозы ставишь? Сама же знаешь, что там все можно найти, кроме родильной горячки и воды в коленке.
Ирина прикрыла глаза:
– Подопытным кроликом не люблю себя чувствовать.
– Ну каким кроликом?! Ну каким еще кроликом?! – обиделась Юля. – Ты со своим скепсисом сама себя в гроб вгонишь. Знаешь, какое значение имеет настроение больного? Его вера во врача? Да она чудеса творит! Случится, что больной уже безнадежен, ему и жить-то три часа осталось, а он все верит, что его завтра выпишут, и даже чувствует себя хорошо… Юля вдруг уловила пронзительный взгляд тети и запнулась, сообразив, что сболтнула лишнее. – Я это не про тебя, а вообще про то, что…
– Что такой больной умирает, как засыпает, строя грандиозные планы на будущее. Ему уж наркотики в лошадиных дозах колют, а говорят, что витамины, – зло усмехнулась больная, – а он, дурак, все доброму доктору верит. Так, дураком, на тот свет и отправляется. Заманчивую картину рисуешь, Юленька, нечего сказать…
Юленька заерзала:
– Ты всегда все наизнанку вывернешь, что ни скажи. Ты себе внушила, что, раз в онкологическом оказалась, – то непременно рак. А между тем, отсюда гораздо больше людей выписываются здоровыми, чем умирают.
– Их выписывают дома умирать, чтоб статистику не портили
– Тебя ни в чем не убедишь! – со слезами в голосе воскликнула Юля. – Ты себе теорию создала и с ней носишься. А такая теория может уже сама по себе человека убить. Если человек внушит себе, что у него рак, то он и умрет. Ты не знаешь, какая великая вещь – внушение!
– Да ничего я себе не внушаю… – начала было Ирина, но махнула рукой. – А, ладно… Бесполезный этот разговор, Юля, все равно мы друг друга не убедим. Вы, врачи, – каста. Как масоны, честное слово. Все другие люди для вас – профаны, им можно какой угодно лапши на уши навешать. Вот ведь незадача, видишь ли… Ты моя племянница, Юленька, я тебя такой вот еще помню… Говорю с тобой как с племянницей, а ты со мной как с тетей – и все хорошо. А вот начнешь ты разговаривать как врач – и стена. А медиков мне здесь и так хватает… Давай поговорим по-родственному… Расскажи мне… Вадик как? Что не пришел? Занят?
– Сутки у него сегодня. Привет тебе передает, поцеловать за него просил, – Юля качнулась и опять чмокнула тетку. – Ничего, живем как все. Дом – работа, работа – дом… Даже отдохнуть не можем как люди. Куда-то съездить… Везде денег надо не знаю сколько… Перебиваемся… – тут Юля вторично осеклась, решив, что про деньги с теткой не надо: еще решит, что это намек.
– Ну а друг с другом? Ладите?
– Помаленьку… Притерлись… Вот если б ребенок был… А так… Знаешь, мне кажется, что после того несчастья со мной он будто… Словом, переменился. Меня, что ли, винит в том, что произошло? Не понимают мужчины, что от нас не зависит… Тугое обвитие… Что я могла поделать?
– Ну а… еще попробовать? – осторожно спросила Ирина.
– Это сейчас-то? Когда не знаем, что сами завтра есть будем? Чего нищету-то плодить! Вот, Бог даст, встанем на ноги… – и в третий раз она замолчала, боясь, как бы тетка не истолковала последнюю фразу так: «Вот ты умрешь, и будут у нас деньги…».
Юля быстро перевела разговор:
– А я тебе тут вкусненького притащила – ведь съела уже все с прошлого раза-то?
Она принялась ворошить сумку и выкладывать гостинцы:
– Курочка вот копчененькая, как ты любишь… Сырку полкило, голландского… Маслице… Икорки красненькой баночка… Хлебушек, колбаска тверденькая… Компотику пару баночек прихватила… Да, вот рыбка еще соленая, семга называется…
– Юля! – всплеснула руками Ирина. – Сколько денег-то опять ухлопала! Тоже мне —самим есть нечего! Говорила я тебе – не траться так! Там внизу, в холле, кафе есть приличное, да и кормят в платных палатах… Не Бог весть как, но сносно… В следующий раз…
– Ой, что ты, что ты, тетечка Ирочка! – затараторила племянница. – Причем тут деньги, когда человек болен! Тебе поправляться надо, радовать себя, а ты про какие-то деньги…
– Да уж…
Ирина хорошо понимала, как тяжело торчать в палате у безнадежно больного и как хочется поскорей оттуда вырваться на вольный воздух. Да и ей самой трудно было: звала к себе зеленая тетрадка, вообще тяготило общение. Она помогла Юленьке:
– Торопишься, наверное?
Юля пожала плечами, выдерживая хороший тон:
– Ну, не так, чтобы очень, но…
– Так и беги, детка… За мной сейчас уже сестра придет, на рентген потащит, а я до того еще перекусить хочу. Спасибо, что навестила, девочка, ступай теперь…
Юля облегченно расцеловала тетю, еще раз немножко попеняла ей за мрачное настроение, пожелала поскорей вернуться домой, и лишь потом, словно случайно вспомнив, приступила к главному:
– Да, тетя Ира, я вдруг вспомнила… Про твои кактусы. Не засохли бы. Жаль будет – такие красивые… Я все представляю, как они цветут. Может, ты мне ключ дашь, я поливать буду, а?
– Не нужно, детка, – отстранилась Ирина. – На то они и кактусы, чтоб без воды обходиться. Ну, а если и засохнут – тоже не беда: не дело это, чтоб кактус хозяина пережил. Я помру – и они тоже. Все законно. Да, а я не спросила – Зайка моя как?
Речь шла о молочно-белой кошке, взятой «на время» Юлей и Вадиком. Не показав разочарования, Юля радостно уверила:
– Зайка – чудесно. Кушает хорошо, здорова, только скучает по тебе немножко, а так – все в порядке.
– Ну и славно, – Ирина дала себя поцеловать еще раз и подтолкнула племянницу к выходу.
Как только Юля оказалась в коридоре, ее улыбка тотчас завяла. Передернувшись всем телом, она бегом бросилась вон из клиники. У выхода ожидала грязно-серая латанная-перелатанная «копейка», откуда при появлении Юли немедленно взволнованно высунулась чернявая голова ее мужа Вадика.
– Ну как, удалось? – еще за десяток метров крикнул он.
– Как бы не так, – Юля обогнула машину, резким движением открыла дверцу и плюхнулась рядом с мужем. – Не дает нипочем, старая сволочь.
– Ничего не можешь путем сделать! – с места в карьер озверел супруг. Трудно, что ли, было ей зубы заговорить?! Про кактусы сказала?
Лицо Юли превратилось из миленького в хищное:
– Заговоришь ей! «Я помру, пусть и кактусы тоже», – сделав «крысиное лицо», передразнила она. – Ничего не слушает, сам бы попробовал! Только про кошку и спросила, больше ничто ее не волнует…
Вадик два раза треснул кулаком по рулю, каждый раз сопровождая удар смачным «С-стерва!» – и было непонятно, к кому это оскорбление относится.
– Завтра же выброшу эту вонючую Зайку! – вдруг рявкнул он. – Так бы и сказала ей: не дашь, мол, ключ, мегера, мы твою драную кошку…
– Совсем, что ли, сбрендил? – возмутилась жена. – Соображаешь, что она после этого с завещанием сделает?! – Юля перевела дух. – Ничего не попишешь, ждать придется, пока помрет. Я сегодня врача видела лечащего, так он говорит, две-три недели… Будем терпеть.
– Да не могу я терпеть три недели!!! – по-бабьи взвизгнул Вадик. – Мне послезавтра бабки отдать надо, хоть зарежься! Иначе уйдет «вольва», где потом за такие гроши купишь?! – он призадумался на минуту. – Слушай, поехали, взломаем, к чертям, а? Она же все равно не вернется и ничего не узнает…
Юля скорчила быструю безнадежную гримаску и прищелкнула языком:
– Заманчиво… Только нельзя… Если хоть кто-то… Знаешь, сколько случайностей может быть, каких мы и не предполагаем? Соседка, например, в глазок увидит, пойдет и настучит… Да и мало ли еще что… Тогда из-за ерунды мы вмиг лишимся всего… Нет, нет, нельзя рисковать.
«Вольва» почти новая и задаром – это ерунда по-твоему, да?! Ты хочешь на этом металлоломе всю жизнь ездить, да?! Так она скоро на улице развалится, и ее никто уже не соберет!
Жена взглянула на мужа с ненавистью:
– Ты – идиот, – уверенно сказала она. – Если нас застукают, то это подсудное дело. А вдруг у нее там где-нибудь сигнализация? А? Об этом ты подумал? А если и нет, и возьмешь ты пару-тройку ее побрякушек, но нас поймают потом? Даже если она и под суд нас не отдаст, то остального наследства лишит наверняка! И будешь ты нищим на «вольво» – всю оставшуюся жизнь. А так… через пару недель она помрет, мы сразу же ключ заберем, пока квартиру не опечатали, все там подчистим, а уж через полгода преслокойненько вступим в права наследства на все движимое и недвижимое… Плюнь ты, дурак, на эту «вольву»: через полгода «мерина» купишь.
– Так ведь сама же в руки идет! – простонал Вадик.
– Это – кажется. Это – соблазн, – наставляла Юля. – Тебя лукавый подставляет, чтоб ты польстился, а потом оказался по уши в дерьме.
Вадик с сомнением уставился на жену:
– А она точно скоро помрет? Онколог-то что говорит?
– Да то и говорит, что метастазы уже в печени, позвоночнике и по лимфоузлам пошли. Когда процесс так начинается, то он идет со скоростью света – сам знаешь. И ничем его не остановить. Словом… – Юля провела ребром ладони по горлу и выразительно глянула на мужа. – Не беспокойся, это дело решенное. Нам главное сейчас не оступиться, а то потом всю жизнь локти кусать будем.
Супруг ее вздохнул:
– Ладно, будем считать, ты меня убедила. А все-таки жаль «вольву». Ох, жаль, мать твою…
Минут пять не желала заводиться проклятая «копейка», а когда завелась и тронулась, в салоне завоняло горелым. Вадим осторожно отчалил от тротуара и неуверенно потащился в первом ряду. Чтобы расслабиться, он закурил, и ехал молча, изредка бросая раздраженный взгляд в сторону тоже притихшей жены.
Вадик ненавидел ее давно, остро и непримиримо и, прежде всего, за то, что она всегда оказывалась права во всем – вот как сейчас. Он предпочел бы лучше самостоятельно совершать какие угодно ошибки и добросовестно платить за них впоследствии, лишь бы не убеждаться ежедневно в том, что он безнадежный дурак по жизни, не чувствовать у себя на плече этой твердой, неумолимой руководящей руки жены. Но каждый раз после того, как она спокойно и безжалостно в двух словах объясняла ему, почему следует поступать так или иначе, и к каким последствиям приведет тот или иной поступок, действовать по своему разумению он не решался – до того убедительно звучали все ее доводы. Сделать после этого по-своему означало оказаться уже не гипотетическим, а достоверным дураком…
Три года назад Вадик совсем уж было решился на развод, когда придурковатая Юлина тетка вдруг завещала ей все свое имущество – а было оно немаленьким и сулило такие перемены, о каких раньше и не мечталось. Поэтому ему не только пришлось отложить развод, но еще и прикусить язык, чтоб жена не развелась с ним сама. Он рассчитывал по получении наследства не мытьем так катаньем вытянуть из нее побольше, купить себе место в престижной клинике, приобрести все ценное, что удастся, и уж тогда развестись как-нибудь по-хитрому, наняв приличного адвоката, чтоб жена ничего назад по суду не оттягала… И вот уже три года он корчил из себя примерного мужа, подъезжал к Юлиной больной тетке, чтобы та, не дай Бог, чего не заподозрила, тянул лямку на ненавистной работе, где только одна радость: всегда найдется в отделении молоденькая медсестра, готовая на сутках наскоро ублажить в ординаторской красивого молодого доктора… А дома ждала с вечными упреками и готовым супом из пакетика осточертевшая слишком умная жена…