Книга от начала и до конца лишь вымысел автора, любые совпадения имен и событий случайны.
Город N можно было бы пересечь на хорошей машине всего за пятнадцать минут, если бы не отвратительные дороги. Сеть транспортных артерий, кровеносная система города, стремительно дряхлела, и оттого, не будучи еще безнадежно больным стариком, N старательно избегал сколько-нибудь резкого движения.
N вырос так же, как и многие его ровесники, города-стотысячники, из небольшого поселения, чье месторасположение издавна привлекало торговцев и завоевателей. И по сию пору там красуется храм, вокруг которого сгрудились приземистые купеческие дома. Дата их рождения теряется в позапрошлом, девятнадцатом, веке. Великовозрастное сердце N, его исторический центр, по мере сил оберегалось городскими властями, в то время как новые микрорайоны были предоставлены самим себе.
Линия границ разросшегося города чем-то напоминала человеческий силуэт. На въезде в N гостей встречала широкая улыбка: двух и трехэтажные кирпичные коттеджи могли ввести приезжего в заблуждение, что с N все в полном порядке. Что он бодр, здоров, весел и процветает. Поселок, в котором жил весь городской бомонд, с горькой иронией звался в народе Долиной Бедных.
Здесь жизнь била ключом. Начальники словно устроили соревнование: кто больше удивит N. Но тому, похоже, было уже все равно. Микрорайон, именуемый Фабрикой, тянулся вдоль широкой дороги и когда-то был правой рукой N. Он строился при швейной фабрике, крупном и весьма прибыльном предприятии. Но теперь большинство цехов закрылись, микрорайон захирел.
Заводская застава, а в просторечье просто Заводская, левая рука N, выросла вокруг военного завода. Пока не грянула конверсия, новые пятиэтажки сдавались регулярно, раз в год. И снабжение там было лучше, чем везде в городе. Теперь Заводская оказалась рукой отрезанной. Общественный транспорт изо всех сил делал вид, что ее не существует. Но рука жила, сдаваться не собиралась, и каждый рыночный день цепочка заводских тянулась к главной магистрали города, которая вела к рынку.
Был в N и частный сектор. За два века он слился с городом настолько, что они составляли теперь единое целое. Одна деревенька звалась Ольховка, другая – Мамоново. И мамоновские, и ольховские разводили скот, выращивали овощи на прилегающих к домам клочках земли. На этих деревеньках, как на ногах, старых, но все еще крепких, прочно держалось благополучие N. Ни в молочных продуктах, ни в мясе, ни в картофеле недостатка не было.
Мамоновские были покрепче, и дома у них получше. Ольховские им завидовали, даже на рынке рядом не вставали. И драки затевали они. Объединяла жителей окраин ненависть к обитателям Долины Бедных. В этом и фабричные, и заводские, и мамоновские с ольховскими были едины, но поделать ничего не могли. Долина Бедных их просто-напросто не замечала. Или делала вид, что не замечает. За ее презрением скрывались страх и отчаяние. Многие жители Долины вышли кто из Фабрики, кто из Заводской, а кто из Мамоново и Ольховки, и боялись они своего прошлого так же, как и будущего. Ибо каждый день видели остовы недостроенных особняков, обглоданные ветром кости фундаментов. Недаром говорят – как пришло, так и ушло. И еще – чем выше взлетишь, тем больнее падать. А когда весь N только этого и ждет, а потом радуется, как ребенок, больнее вдвойне. Но о страхах своих Долина Бедных молчала, в то время как о победах, что больших, что маленьких, звонила во все колокола.
И N все сильнее сжимал кулаки.
Крайний коттедж, один из самых небольших и неброских в поселке, принадлежал старшему следователю городской прокуратуры по особо важным делам Герману Георгиевичу Горанину. Вопросом – откуда? – в N давно уже никто не задавался. Если человек построился, значит, в состоянии объясниться с властями, на какие деньги. А если он – представитель власти, то сам с собой уж как-нибудь разберется. Три года назад Герман Георгиевич объявил о том, что получил большое наследство. Город сделал вид, что поверил. Проверять старшего следователя прокуратуры – занятие небезопасное. До сих пор он считался одним из самых завидных в городе женихов, хотя по возрасту и вследствие особой любви к женскому полу мог уже раз десять стать и мужем, и отцом. Может, отцом-то он и стал, только задавать и этот вопрос Герману Георгиевичу было небезопасно. Роста он был под два метра, сложения атлетического. Горанина в городе любили, хотя поводов завидовать ему было более чем достаточно. Но без него в N поселилась бы откровенная скука, ибо ни о ком так много не сплетничали, как о старшем следователе прокуратуры. С чего бы ни начинался разговор, он неизбежно сводился к подвигам Горанина. Бремя славы Герман Георгиевич нес с достоинством. Женщины N, не сговариваясь, считали его самым красивым мужчиной в городе. А если прибавить к этому наличие машины иномарки, двухэтажного коттеджа и перспективы занять со временем прокурорскую должность, то понятно, что никто не мог взять в толк, почему Горанин до сих пор не женат. В N не нашлось бы женщины, способной ему отказать. Городские чиновники, у которых были дочки на выданье, в очередь стояли, зазывая следователя в гости.
Похоже, что, перебирая красивых и богатых невест, Герман Георгиевич слегка переборщил. Теперь все понимали: это должно быть что-то особенное! Брак десятилетия! Событие, о котором будут складывать легенды! Что-то из ряда вон выходящее, если даже с дочкой мэра у Горанина ничего не получилось, хотя она-то была не прочь. Слухи бродили разные, но правды не знал никто. Даже сам мэр. С Гораниным они и теперь здоровались, но как-то прохладно. Герман Георгиевич изо всех сил демонстрировал свою независимость, он это любил. А мэр помнил о том, что дочка рано или поздно вернется из-за границы, но остынет она к Горанину или нет, неизвестно. Герман Георгиевич обладал поистине магической властью над слабыми женскими сердцами. Ухаживал он широко, любил красиво, а расставался театрально. Так в N не умел больше никто.
В тот холодный апрельский вечер они с другом засиделись допоздна, и никаких женщин на этот раз в гостях у Германа Георгиевича не было. Следователь Горанин и старший оперуполномоченный по борьбе с особо тяжкими преступлениями капитан Завьялов вели разговор по делу. Конкретно по тому, которое в ближайшее время надо было закрыть, написать обвинительное заключение и передать в суд. Горанин на этом настаивал. А Завьялов возражал. Он был одним из немногих, кто мог возражать Герману Георгиевичу. Погодки, оба вышли в люди из Фабрики, пятиэтажные дома, в которых росли Герка и Сашка, стояли параллельно. Окна выходили во двор, по которому целыми днями носились с мячом мальчишки. До десятого класса Герман и Саша играли в футбол в одной команде, потом Завьялов первым поступил в областной университет, на юридический факультет. На следующий год туда же приехал Горанин. За прошедшие вслед за тем двадцать лет Герман дорос до старшего следователя прокуратуры и Долины Бедных, построив там дом, Александр Завьялов так и остался жить на Фабрике, разменяв после женитьбы родительскую квартиру. Окна доставшейся ему однокомнатной выходили на Долину Бедных, на улицу Восточную, первый с краю дом по которой принадлежал лучшему другу.
Отношения Завьялова и Горанина были ровными. Один умел тщательно скрывать свои тайные мысли, другой делать вид, что никаких тайных мыслей не существует. Все жители Долины Бедных, если чего не хотели видеть, то и не видели.
Так и не придя к соглашению, друзья немного выпили, чтобы снять напряжение. Так, чуть-чуть, граммов по двести на брата. Выпить Горанин мог много, потому, глянув на недопитую бутылку, потянулся за рюмкой Завьялова.
– Не, не могу, – покачал головой тот и накрыл рюмку ладонью. – Меня Маша ждет.
– А оно помешает? – подмигнул Горанин.
– Чему? – пьяно улыбаясь, спросил капитан. Он был не так крепок на выпивку. А уж если смешивал водку с пивом, то пьянел моментально.
– Процессу. Процессу любви.
– Гора, почему ты не женишься? – лениво спросил Завьялов. – Узаконил бы процесс. А то слухи по городу ходят. Очень неприятные слухи.
– Э, нет! – погрозил пальцем Горанин. – Нет, Зява, не выйдет! Не хочешь мучиться в одиночку? Женитьба – первая древнейшая пытка, придуманная людьми.
– Почему мучиться? Я ее люблю.
– Машку? Машку любишь? Да что в ней особенного? Эх, Зява! Если бы ты знал, какие у меня бабы были!
– Слушай, поздно уже. – Завьялов потер ладонями лицо. – Глаза слипаются. Давай о бабах как-нибудь в другой раз? А?
– А о деле? – вполне трезвым голосом спросил Горанин. – Что с делом?
– Чутье мне подсказывает, парень никого не убивал. Ну перепил, отключился, а утром проснулся рядом с трупом. Но не он это. Я чувствую.
– На х… твое чутье. Косвенных навалом.
– А прямых нет.
– Вот я и хочу, чтобы ты мне их нашел. Или собрал столько косвенных, что хватило бы с лихвой на обвинительное заключение. Но лучше прямые.
– А если их нет?
– Надо, чтоб были, – с нажимом сказал Герман.
– Слушай, Гора, я чего-то не понимаю. Мы о людях или о ком?
– Люди, люди… Они о тебе много думают? Вообще не думают. Если я его не посажу, думаешь, спасибо скажет? Он скажет: справедливость, мол, восторжествовала. Не Горанин благодетель, а Господь Бог. Понятно? А что Горанин по шапке получит за очередной висяк, так это его, Горанина, проблемы. А теперь прикинь: если каждый из подследственных оставит мои проблемы при мне, что будет? Долго я продержусь в прокуратуре? А?
– Не понимаю.
– Ладно, черт с ними со всеми. Ночь на дворе. В понедельник договорим. У меня в кабинете.
– Значит, ты хочешь надавить.
– Да ничего я не хочу, упрямая твоя башка! Я добра тебе хочу, понимаешь? У меня не так много друзей, чтобы ими разбрасываться. Мне с тобой работать легко, ты, Зява, голова. У тебя ума больше, чем у всех нас вместе взятых. И чутье твое… Да верю я! Верю! Только меня сроки поджимают, пойми. Второй месяц заканчивается. Срок предварительного следствия на исходе. Тебе проспаться надо, а в понедельник утром мы на трезвую голову все обсудим. Пойдем, я тебя провожу. Там канава. Сосед слева все чего-то роет. Туннель в Америку, не иначе, мать его! К Бушу хочет в гости ездить. На уик-энд. А что? Денег – куры не клюют! Зато мы все ходим, спотыкаемся. Но попробуй скажи, он – директор городского рынка!
– А ты следователь прокуратуры!
– Имеешь в виду, что я могу его посадить? И по этой причине он меня хоть капельку, да боится? – И Горанин расхохотался.
Капитан Завьялов знал, что противостояние закончится так же, как всегда: он уступит. И тайные мысли оставит при себе. Дело отправится в суд, парень – за решетку на длительный срок. Давить друг Герман умел. Еще со школы к нему прилипло это прозвище: Гора. Во-первых, Герман был выше ростом и сильнее всех. Во-вторых, всего в нем было чересчур. И силы, и бахвальства, и уверенности в себе. Противостоять Горе было невозможно.
Самого Завьялова в детстве звали Зявой. Он был почти на голову ниже друга, худой интеллигентный мальчик с некрасивым умным лицом. Хорошо учился, вечерами много читал вместо того, чтобы бегать на свидания с девочками, а по выходным водить их на дискотеки. Теперь багаж его знаний и опыта был настолько велик, что придавливал к земле. И без того невысокий Зява постоянно сутулился, в то время как огромный Герман ходил прямо, расправив широкие плечи. Им бы с Гораниным теперь поменяться местами, того бы на оперативную работу, а капитана – в прокуратуру, да не сложилось. Зяву считали человеком неудобным. Есть такое понятие: молчаливое сопротивление. Зява никогда не поднимал голоса, был, что называется, вещь в себе, и это отпугивало людей. Зяву обходили и симпатией, и должностями. Хотя умнее его человека на оперативно-розыскной работе не было. Капитан Завьялов молча тянул свою лямку, а раз в неделю, под выходные, слушал циничные откровения Германа за бутылкой водки. Зачем ходил к нему? Сам не мог понять. Но продолжал ходить. Странная дружба продолжалась. Зява словно испытывал собственное терпение.
…Они вышли на крыльцо, Герман достал сигареты, предложил другу. Вообще-то Горанин не курил, но в пятницу вечером позволял себе этакую шалость. После выпитой водки и выплеснутой из души грязи одна-две затяжки приводили его в состояние, сходное с натянутой гитарной струной. Смог бы зазвенеть, запеть, если попросят. Был месяц апрель, снег растаял, но солнце еще не прогрело землю, по ночам бывали сильные заморозки. До минус десяти. Промороженный воздух звенел словно горный хрусталь. Казалось, любой громкий звук способен разбить его вдребезги. Горанин, немного хмельной, накинув на плечи кожаную куртку, стоял на крыльце без шапки и не спеша, с наслаждением затягивался сигаретой. Темная прядь волос картинно падала на высокий лоб, карие глаза влажно блестели. Холода он не чувствовал. Завьялов невольно поежился: бывают же на свете такие красивые люди! И тоже потянулся за сигаретой. Он курил много, особенно когда нервничал. У Александра Завьялова было потрясающее чутье на неприятности. Вот и сегодня лихорадило. Он ждал, что вот-вот раздастся оглушительный звон, и хрупкая хрустальная тишина в один миг превратится в осколки. Но было тихо. «Почудилось», – подумал он. В отличие от Горанина, холод почувствовал моментально и начал трезветь.
– Пойдем, что ли, – кивнул Герману. – Холодно стоять.
– Ну пойдем.
Когда они вышли за ворота, Горанин споткнулся в темноте и начал материться. Завьялов молча улыбался. Герман выпустит пар и успокоится. С соседом связываться не будет, в этом он осторожный. Потому и положение его такое прочное.
Ночь была безлунной. Дорога впереди не освещена, только в районе Фабрики, у первых домов, – одинокие огни. Завьялов обернулся: над воротами соседнего особняка горел яркий фонарь. Там было светло, и трехэтажный добротный коттедж виднелся, как на ладони. На первом этаже темно, окна на втором светились. Вдруг Завьялов увидел под фонарем человека. Мужчина выше среднего роста, плотного сложения, небритый, узкогубый, замер на мгновение у калитки, потом решительно толкнул ее и вошел во двор.
– Постой-ка, – пробормотал Завьялов. И замер.
– Что? Что такое? – остановился и Герман.
– Этот человек мне знаком. На прошлой неделе была попытка ограбить валютного кассира. Она дала описание. Показали альбом. Женщина без колебаний опознала Косого. Он с месяц назад вернулся из колонии. Выходит, опять за старое. Так вот, мужик, который только что вошел в соседний дом, – Косой.
– Зява, брось! – поморщился Герман. – Это дом директора городского рынка!
– Ну и что? К нему преступник не может зайти? Так, по-твоему? Одного поля ягоды. Пойдем проверим.
– Зява, брось, – повторил Горанин. – Тебе домой надо. Ночь на дворе.
– Ну и что? Это моя работа. – Завьялов решительно повернул к соседнему дому.
– У тебя оружие при себе? – крикнул ему вслед Герман.
Сделав несколько шагов, тот остановился, а потом отмахнулся:
– На работе. В сейфе.
– Ну и куда ты собрался?
– Да вдвоем мы его быстро! Если это, конечно, он.
– Я все-таки пойду возьму ствол, – пробормотал Горанин.
Увидев, что Герман направился к своему дому, Завьялов крикнул:
– Эй, Гора! Ты быстрее давай! А то все лавры мне достанутся! – и рассмеялся.
Он уже представил себе, как задержит сейчас опасного преступника, завтра напишет отчет, получит благодарность, может быть, и премию выпишут. Маша будет довольна. Опьянение еще не прошло окончательно, а нервной лихорадке значения он не придал. В голове пронеслись тысячи самых разных мыслей, но ни одной об опасности. Потому что по большому счету в серьезную переделку капитан Завьялов еще не попадал. До сих пор обходилось.
Пройдя через участок, он решительно поднялся на крыльцо и надавил на кнопку электрического звонка. Повисла долгая пауза. За дверью было какое-то движение. Показалось, что вскрикнула женщина. Завьялов позвонил еще раз.
– Кто там? – раздался наконец испуганный женский голос.
– Откройте, милиция!
– У нас все в порядке, – испуганно сказала женщина.
И Завьялов этот испуг сразу же уловил. И повторил настойчиво:
– Откройте. К вам только что зашел человек. Он находится в розыске. – И обернулся:
– Гора, где ты?
За высоким забором послышались тяжелые шаги. Герман. Теперь все будет в порядке.
И тут капитан увидел ослепительную вспышку. Потом воздух будто взорвался, оказавшись вдруг неимоверно тяжелым, его осколки больно обрушились на голову. Так больно, что ослепили и оглушили одновременно. Потом наступила тишина. Такой еще в его жизни не было. Абсолютная тишина, лишенная каких-нибудь признаков жизни. Понял одно: его больше нет. И успокоился.
Но, как потом оказалось, с этим Александр Завьялов поспешил. Ранение оказалось не смертельным.
Окончательно он пришел в себя только через месяц, до этого все было как в тумане. Да и потом долгое время смотрел на окружающие предметы словно бы со стороны. Другие люди трогали их, переносили с места на место, суетились, говорили что-то. Говорили тихо, точно боялись его побеспокоить. Глупые люди. Все, что происходило, не имело к нему, Александру Завьялову, ни малейшего отношения. Увидев в окне зеленую листву, очень удивился. А как же мороз? Ночные заморозки? В апреле не бывает зеленых листьев на деревьях. Тут он вспомнил, что умер. Потом почувствовал боль. Но у мертвых не болит… Значит, жив. Жив?
У постели с вязаньем в руках сидела женщина. После новой вспышки боли вспомнил, что это жена. Маша. Маша?
– Ма… ша…
– Господи, Саша! – встрепенулась она. И вдруг заплакала: – Ну наконец-то!
Ему показалось, что звук идет, как сквозь вату, которой заткнули уши. Жена едва шевелила губами.
– Что… случилось?
Она молча плакала. Он поднял руку, потрогал повязку на голове. Болит там.
– Нет, нет, нет… – испуганно забормотала Маша, спохватилась, вскочила со стула и выбежала из палаты.
Завьялов растерялся. С трудом вспомнил, как сидели у Германа, потом вышли на улицу. Перекопанная дорога, темнота, фонарь над воротами соседнего дома. Он поднялся на крыльцо и позвонил. Вспышка света. Темнота. И вот теперь дорога в никуда, которая начинается сразу у порога того дома. Он шел по ней долго, но, кажется, так и не дошел до цели. Вернули. Кто? Зачем?
Все несчастья, приключившиеся с ним за последнее время, вспомнил первыми. Год назад умерла после долгой тяжелой болезни мать, отец сошелся с другой женщиной. Оба пьют. Теперь отношения с ними… Да о каких отношениях может идти речь, если бывать у них и пить с ними не хочется? Интересно, не заходили они? Да лучше бы не заходили! Он застонал, закрыл глаза. Не надо бы всего этого. Не надо.
Дверь хлопнула, в палату вернулась Маша. За ней шел человек в белом халате. Лицо его показалось знакомым. Но напрягаться, вспоминать кто это, не хотелось. Ничего не хотелось. Только уснуть.
– Вот, Степан Ильич! Он очнулся!
– Да-а… – несколько растерянно протянул врач.
– Я же вам говорила! Говорила!
– Здоровый организм творит чудеса. Кто бы мог подумать? А? Безнадежный случай.
– Что… это… было? – с трудом выговорил он.
Тот, которого назвали Степаном Ильичем, присел у кровати. Спросил участливо:
– Что-нибудь помните?
– Да. Кажется… В меня стреляли?
– Именно, – кивнул Степан Ильич. – Пулевое ранение в голову. Хорошо, что по касательной. Но… с близкого расстояния. Почти в упор. Снимок дал неутешительный прогноз. Пришлось делать трепанацию черепа. Медицина может вами гордиться.
– Когда? – прохрипел он. – Когда… это… было?
– В середине апреля. Почти месяц назад. Сейчас май на дворе. Все это время вы были без сознания.
«Неправда! Я все о вас знаю, все видел и все помню!»
– Сейчас вы в реанимационной палате. Честно сказать, никто не ожидал. Но… Хороший уход, здоровый организм… Жене спасибо скажите.
– А вам?
– Мне… Это моя работа.
«Это моя работа», – вспомнил вдруг он. Теперь только понял, как же все это глупо. И далеко. Далеко и глупо. Герман прав. Герман…
– Где Герман?
– Что? – зашевелила губами жена.
– Почему… Почему ты так тихо говоришь? Почему вы все так тихо говорите?
Они переглянулись. Заметил тревогу в глазах жены. Что-то с ним не так. И где Герман?
– Саша, тебе надо отдохнуть, – заботливо сказала жена.
Он и сам чувствовал, что устал. Маша взяла шприц, вновь переглянулась с доктором. Тот еле заметно кивнул. Укола не почувствовал, голова болела сильнее. Потом любимая темнота приняла в свои прохладные объятия. Жаль, что теперь она лишена абсолюта. В ней появились звуки. И золотые мухи. Они мелькали, суетились, жужжали и не давали забыться. Иногда жалили. Больно.
Проснувшись, вновь увидел солнечный свет и зеленые листья. День продолжался. Время для человека здорового и человека больного течет по-разному. У больного оно раскалывается на две части: до болезни и после. Та, что после, сливается в сплошную полосу. Неделящуюся на временные отрезки. Весь ее смысл – вернуться к нормальной жизни. К той, что была до болезни. Той, в которой есть дни недели, часы, минуты…
В какой-то момент этого бесконечного дня в палате появился Герман и целиком заполнил ее маленькое пространство. Большой, шумный, веселый. Или кажущийся веселым? Принес фрукты, конфеты, минеральную воду и принялся раскладывать все это на тумбочке. Маша молча следила за ним. Не хотелось бы поймать ее взгляд. Герман был все также красив. Светлая рубашка оттеняла золотой загар, губы, как всегда, с началом весны и тепла потемнели, словно на них запеклась кровь.
– Ему нельзя конфеты, – сказала Маша.
– Ты съешь, – широко улыбнулся Герман. – Женщины любят сладкое.
Маша покраснела. Завьялов застонал. «Ну зачем все это? Зачем?»
– Что, Зява, болит? – заботливо спросил Герман, присев у кровати.
Маша отошла к окну. Но из палаты не ушла. Он бы на ее месте сбежал, рядом с Германом ни одна женщина не может чувствовать себя в безопасности.
– Расскажи, – попросил он.
Горанин все понял. Заговорил неторопливо, явно подбирая слова:
– Понимаешь, какая штука вышла. Косой решил вытрясти из моего соседа деньги. Как-никак директор рынка! Хотел нагрянуть ночью, прижать его маленько и расколоть на кругленькую сумму. Ворвался в дом с оружием… А тут мы.
– Это он так говорит? – спросил, поморщившись.
– Кто он?
– Директор. Рынка.
– Ну да. А есть основания ему не верить? Нет оснований, – весело сказал Герман.
– Значит, ты его взял? Косого?
– Да видишь ли… Ушел он.
– Как так? – спросил вяло.
– Я выстрелил. Но не попал. Разнервничался. Из-за тебя. Мне в тот момент важен был ты, понимаешь? Если бы тебя вовремя не доставили в больницу…
– Благодетель, – криво усмехнулся Завьялов.
– Думаешь, я испугался? – Горанин расправил широкие плечи. – Да я этого Косого из-под земли достану!
– Надо было тогда… целиться лучше.
– В городе говорят, что Герман Георгиевич – настоящий герой, – вмешалась Маша. – Спас семью соседа. Они ему так благодарны! Ты себе даже не представляешь! И еще Герман Георгиевич теперь везде ходит с оружием. На него ведь могут напасть! – Жена испуганно округлила глаза.
Маше недавно исполнилось двадцать пять лет, Горанина, которому через два года должно было стукнуть сорок, она называла по имени-отчеству: молва о его подвигах уже витала по городу, когда Маша Завьялова еще училась в школе.
– Как все это… неприятно. Да, неприятно, – выдавил он. И тут же подумал: «Я его ненавижу».
– Что, Саша, плохо? – встрепенулся Герман. – Вижу: плохо. Знаешь, я, пожалуй, пойду, не буду тебе мешать. Вам. – И посмотрел на Машу. Маша покраснела.
Заметил, что жена упорно не смотрит Горанину в глаза. Если бы он, Зява, был женщиной, выдержал бы он его взгляд? Вот Германа смутить невозможно, в этом его сила. Когда Герман смотрит на женщину, взгляд у него ласкающий и наглый. В нем не просьба, а приказ. Александр застонал, сжав зубы.
– Уходи, – сказал, отвернувшись к стене.
– Вижу, ты не в себе, – поднялся со стула Герман. – Но ничего, пройдет.
Понял уже: не пройдет. Вот он, Герман Горанин. Здоровый, красивый. И – герой! Надо же! Ему все сходит с рук! Ведь это ложь от первого до последнего слова! Если бы в дом директора рынка ворвались, угрожая оружием, были бы слышны крики! А было тихо. Он прекрасно помнит, что было тихо. До того, как хрусталь морозного апрельского воздуха вдребезги разбил выстрел.
– Проводи меня, – велел Горанин Маше.
– Останься, – попросил Завьялов.
– Сашенька, мне надо зайти к Степану Ильичу, – ласково сказала Маша и вслед за Германом вышла из палаты.
Вот так. Хоть ты умри здесь. Не умер. Ни в тот день, ни после. А в середине лета его выписали из больницы.
Сумерки его жизни продолжались. Диагноз, с которым выписали, оказался неутешительным. Долго изучал медицинскую карту, пытаясь разобрать каракули врачей. Те словно соревновались в отвратительности почерка. Растолковала Маша, которая работала в той же больнице медсестрой.
– Ты больше не можешь работать в милиции, Саша. Ты больше вообще не можешь работать, – сказала жена.
Приговор медиков потряс до глубины души:
– Как так?
– Тебе надо пройти медкомиссию.
– Да меня каждый день врачи осматривают! До дыр уже засмотрели! – неловко попытался пошутить он.
– Ты не понял. Тебе надо пройти ВТЭК.
– Что сие значит? – наморщил он лоб.
– Консилиум врачей, который определяет, может ли человек работать, – осторожно сказала Маша и поспешила добавить: – Я уже обо всем договорилась. И Герман Георгиевич… – Она вдруг запнулась.
– То есть… Ты хочешь сказать, что…
Он боялся выговорить это вслух. Ему ведь и сорока еще нет!
– Не надо волноваться, Саша. И с этим люди живут.
Он подошел к зеркалу. Повязку уже сняли, на обритой голове отрастал седой ежик волос. Седой… Потрогал шрам и невольно поморщился. «Не болит, но отчего же так не по себе?» Вслух сказал:
– Я чувствую себя абсолютно здоровым.
Жена вздохнула.
Процедура, которую пришлось пройти, была отвратительна. В коридоре сидели люди, много людей. Оказалось, что на комиссию, которая дает группу инвалидности, огромная очередь. Даже безрукие и безногие должны приезжать сюда каждый год, как будто ампутированная конечность со временем могла отрасти. Маша, знавшая членов комиссии по работе, договорилась, чтобы его приняли без очереди, но он воспротивился:
– Почему это больные должны весь день торчать здесь, в коридоре, а я, здоровый, идти вне очереди? Нет уж, я хочу быть как все, – упрямо заявил он.
– Меня-то хоть пожалей, – покачала головой Маша. – Мне же в ночь дежурить.
– А ты можешь идти. Я сам.
Жена не ушла. Сидели вместе до конца, до того момента, когда его пригласили в кабинет. О том, что стал глуховат на оба уха, он догадался уже давно. Но научился определять по губам, о чем говорят люди. А будучи человеком упорным, надеялся со временем развить эту способность до совершенства. Тренировки и напряженная работа ума уже приносили плоды.
Но врачи оказались хитрыми. Велели ему отвернуться, а потом оказалось, что в это время говорили какие-то слова, проверяя его слух. Говорили тихо, и он ничего не услышал.
– А как вообще себя чувствуете? – спросил председатель комиссии.
– Я абсолютно здоров.
– Голова не болит?
– Нет.
– Бессонница не мучает?
Их нельзя было обмануть. Выйдя из больницы, он столкнулся с этим чудовищем, которое не убивало сразу, но и не давало покоя. Утром вставал разбитый, хотелось спать. Ложился снова, закрывал глаза – и начинались мучения. Усталость накапливалась, перерастая в раздражительность. Бороться с этим становилось все труднее и труднее.
– Вы нездоровы, Александр Александрович, – ласково сказал председательствующий. – Вам надо годок-другой отдохнуть. Выйдите, пожалуйста, мы посовещаемся.
Ему дали вторую группу. Оказалось, что получить ее не так-то легко, и многим, которых он посчитал бы действительно больными, отказывали.
Маша же откровенно обрадовалась:
– Вот видишь, Сашенька, как все хорошо! Ты будешь получать пенсию. Да и Герман Георгиевич обещал помочь. Ты столько лет прослужил в милиции, что…
– Я хочу работать.
– Будешь работать. Через год.
…Утром следующего дня он отправился к Горанину. Знакомый охранник, сидевший на проходной, отвел глаза. Потом потянулся к телефону внутренней связи.
Все-таки, Герман его принял. Не струсил. Но глаза прятал:
– Как дела? Как здоровье? Как Маша?
Горанин поправил галстук. Костюм сидел на нем ладно, – ни складочки, ни морщинки. Герман был сложен наподобие греческого бога или титана Прометея, только ему-то никакой орел не клевал ночами печень. Будь Герман Горанин Прометеем, люди и по сию пору сидели бы в пещерах без огня.
– Меня уволили с работы.
– Отправили на пенсию по состоянию здоровья, – мягко поправил Герман.
– Ты считаешь, это справедливо?
– Побойся Бога, Саша. Ты хорошую пенсию будешь получать. Подумай сам, на работу не вставать, в засадах не сидеть и голодать-холодать не придется.
– Замолчи! Не надо всех равнять с собой! Я знаю, как ты относишься к работе, к людям! Они для тебя мусор! Да ты после всего случившегося ко мне и близко не подойдешь!
– Я ходил к твоему начальству, – спокойно сказал Герман. – К прокурору ходил. И даже к мэру. Чтобы засчитали твое ранение как полученное на боевом посту. Тебе дадут выходное пособие. Это большие деньги. Ну и благодарность в приказе. В газете про тебя напишут. – Он помолчал. – У тебя в сейфе лежит оружие. Пойди оформи все как полагается.
– Ты-ы…
Завьялов дернулся, таким сильным оказалось желание что-нибудь сделать с Германом. Задушить или, на худой конец, просто ударить. Горанин перегнулся через стол, захватил его руки. – Спокойно, Саша, спокойно. Все в порядке.
Хватка была железная. Держал долго, пока глаза у друга не погасли.
Когда дыхание Завьялова выровнялось, отпустил его руки:
– Ну, все?
– Почему ты со мной не пошел?
– Я вернулся за «Макаровым». Только идиот мог пойти на матерого рецидивиста без оружия. Ты потерял осторожность.
– А ты совесть.
– Ладно, можешь ругаться, – миролюбиво сказал Герман. – Я же все понимаю. Обещаю, помогу, чем могу. Ну ты подумай, дурачок, нормально все устроилось. Хорошие деньги будешь получать, у нас в городе зарплата у многих меньше, чем твоя пенсия. А через годик подыщу тебе непыльную работенку.
– Где?
– Придумаю что-нибудь. Ну, все?
– Ладно. Мне уже лучше.
– Пойди сдай оружие.
– Черт бы тебя…
– Не беспокойся, он обо мне уже позаботился, – грустно сказал Герман. – Так что ты особо не напрягайся.
Завьялов подумал вдруг, что Горанин никогда не был откровенным до конца. Даже в рассказах о том, как приходилось выкручиваться и приспосабливаться к обстоятельствам, он все равно выглядел героем. Вот, мол, как я могу. А ты не можешь. И сага о любовных похождениях наталкивала на ту же мысль. Понять, что у него на душе, было невозможно. Притом, что каждый его шаг тут же становился известен всему городу, Герман оставался самой большой загадкой в N. И чего он пошел к мэру? Ведь, по слухам, осенью должна была вернуться из-за границы мэрова дочка. Могла бы остаться там, у дедушки – профессора, но почему-то возвращается?