Долго молчали.
– В монастырь не вернешься? – спросил Андрей, чуя неладное.
Отрок сел. Свесив голову, не отвечал.
– Пусто у тебя внутри, Алешка, – жалея, проговорил иконник. – Ты от этой пустоты к жизни холоден. Огня в тебе нет, погас. Ты вон, смотрю, на меч свой любуешься. А глаза потухшие. Тебе ведь что чернецом, что служильцем быть – все едино. А так не должно.
– Я твоим огнем греюсь, – хрипло отмолвил Алексей. – Мне и того довольно.
– Ну и слава Богу, – закруглил монах. – Соснуть разве? – Он развязал на горле мантию, сложил рядом. Сам растянулся на склоне оврага в густой травяной зелени. – Набегались нынче.
– Набегались, – сумрачно колыхнулся отрок. – А там полгорода как скот вырезано. Татарина поганого жалеешь, а этих?..
– А за убитых радуюсь, Алешка, – спокойно ответил иконник. – Они сейчас на небо всходят. Чистые, в крови омытые. Живых жальче.
Послушник скосил на него взор. Долго думал, что ответить.
– Хорошо тебе, Андрей.
И завалился спать, отвернувшись.
Пробудился оттого, монах тряс его.
– Тсс. Слушай!
Тихо журчащий родник приносил человеческие голоса. Оба, не сговариваясь, поползли по склону оврага вверх и дальше, через поросли кустов вдоль ручья. Саженях в пятнадцати впереди мелькнул просвет елани. Совсем близко подползать не стали.
Людей было четверо, все конные и оружные.
– Вон те двое, – шепнул Андрей, приглядевшись, – те самые, что попались навстречу в городе. Помнишь?
Всадник, избавившийся от кольчуги и надевший плащ, держал шлем с личиной в руке. Двое, с которыми он говорил, имели сильно заросшие лица, а одеты были в татарские длинные кафтаны и русские шапки-колпаки. Кони под ними казались деревенскими клячами.
Дунувший ветер донес немного слов, среди них было имя митрополита Фотия.
– Нижегородские? – предположил иконник.
Алексей молча пожирал взглядом всех четверых, даже привстал, чтобы лучше видеть. Монах дернул его наземь.
– Ты что, Алешка?!
Отрок был бледен. Губы тряслись, а в глазах разгорался огонь. Рука потянулась к мечу на поясе.
Андрей, навалившись, вжал его в мох. Алешка побрыкался и затих. Губами стискивал мох и тихо, надрывно мычал.
С ветром прилетело еще несколько слов. Говорили о дороге на Ильинский погост. Затем четверка разъехалась: двое в одну сторону, двое в другую. Отрок оттолкнул Андрея, вскочил на ноги и побежал обратно, к оврагу и коню. Ветки хлестали его по лицу, но он их не чувствовал. Чернец в тревоге спешил за ним.
Алексей торопливо отвязал чалого.
– Жди меня здесь, Андрей! – наказ прозвучал жестко.
– Алешка, – в волнении спросил иконник, – кто они?
– Я… Я не могу… Я потом тебе…
Смотреть в глаза монаху он избегал. Конь, поднимая брызги, поскакал по кромке ручья. Когда стих его топот, Андрей подобрал мантию и отправился следом.
…Они не ушли далеко, да и не могли на своих заморённых конягах. Выехав на Ильинскую дорогу, Алексей увидел их вдали. Нагнать не составило труда, татарский конь хоть и был коротконог, бегал быстро. Заметив его, они и не думали скрываться в лесу.
– Тебе чего, паря?
Они стояли друг против друга. Двое против одного. Алексей сорвал с пояса меч вместе с ножнами. Разбойные рожи потянули свои сабли.
– Вот, – тяжело дыша, проговорил отрок, – князь велел отдать.
– Что-то ты брешешь, молокосос. Какой еще князь? Зачем нам твоя махалка?
– Погоди, Булгак, – заинтересовался один, прищуренно изучая меч. – Ножны-то посеребренные. А ну-ка ветошку развяжи.
Алексей сорвал с рукояти холстину. Сверкнул густой чистой зеленью измарагд.
– Князь велел… тебе, Голован, – с усилием выдавил отрок. – За Фотия. Наперед.
Голован оглянулся на дружка, приосанился.
– Слыхал? Уважает князь. – Он вдел саблю в ножны и потянулся за подарком. – Давай сюда.
Алексей держал меч на вытянутых руках. Едва Голован приблизился, он рванул клинок из ножен и рубанул сплеча. Рассеченное у шеи тулово разбойника завалилось на круп коня, брызжа кровью.
Второй злобно ощерился, выставил вперед саблю. Но держал ее так, будто это дубина.
– Вона, значит, как, паря… Князь, говоришь?
– Князь. – Теперь Алексей был спокоен. – А тебя, Булгак, я отпускаю. Хоть ты и мерзок.
– Узнал я тебя, гаденыш. Жаль, не сразу. – Булгак кружил на коне вокруг него. – Зря не удавили тогда.
– На полгривны позарились, – криво усмехнулся отрок. – Продешевили.
– Что ж тебя, щенок, ушкуйники в Орде не продали? Аль вывернулся?
– Хватит, Булгак, – отрезал Алексей. – Ты знаешь довольно. Я хочу, чтобы ты сказал тому, с кем вы встречались в лесу. Князю. – Это слово он выплюнул с ненавистью. – Скажи ему вот что: кровь праведных вопиет к отмщению. Только это. И сам помни: если попадешься мне еще раз, уже не отпущу тебя.
Булгак, шипя и оглядываясь, пустил свою клячу вскачь по дороге.
– В другой раз и ты попадись мне только, гаденыш.
Алексей смотрел ему вслед, пока разбойник не исчез за поворотом дороги. Тогда и сам скрылся в лесу, слез с седла и тщательно оттер травой кровь с меча. Навязал снова тряпицу на рукоять. Только после этого отправился обратно. Путь запомнился хорошо, и к истокам ручья он вышел скоро. Через полверсты увидел знакомый овраг. Спешась, искал Андрея, звал, продирался сквозь заросли, в сердцах рубил клинком колючий малинник.
– Андре-ей!
Лес отзывался птичьим свистом и дробью дятла. Ведя чалого в поводу, Алексей побрел наугад. Время от времени он оглашал лес отчаянным зовом, на который никто не откликался.
…Места были совсем глухие. Давний бурелом порос густым мхом. Поршни на ногах отсырели – при каждом шаге ступни выдавливали болотную жижу. Тень становилась гуще, солнце уходило. Андрей понял, что накрепко заблудился.
Он сел на мшистый ствол и задумался. Но как ни пытался, не мог вспомнить, в какую сторону пошел после того, как увидел на дороге убитого и кобылку, пасшуюся невдалеке. Уверенность в том, что это сделал Алешка, погнала его прочь, не разбирая пути.
Надо было хотя бы выбраться из болота. Молясь, он направился в ту сторону, что казалась немного светлей. Но свет быстро меркнул, а чащоба нисколько не расступалась. Однако вода под ногами перестала хлюпать. Пока не стемнело совсем, Андрей выбрал место меж двух молодых елей и набросал наломанных листвяных ветвей, в изголовье положил мантию. Жажда его не мучила, напился воды на болоте, сделав ямку. А с утра можно поискать ягод. Диких зверей он не опасался. Вспомнились рассказы старых троицких монахов про то, как Сергий, еще бывши не старцем, а молодым отшельником, потчевал хлебом приходившего к келье медведя. Правда, угощать, если пожалует кто из лесных хозяев, нечем. Но это не беда, зверя, как и человека, можно и словом попотчевать.
Тревожило одно. «Господи, не погуби душу раба твоего Алексея…»
…Рассвет в сумрачном ельнике лишь едва разогнал ночные тени. Но над головой звонко гомонило птичье царство. Андрей сел на своем лиственном ложе, повел ладонью по лицу. Перед ним на карачках стоял человек в сермяге нараспашку и усмешливо скалил зубы. Перед тем он не то будил его, осторожно трогая, не то шарил в поисках чего-нибудь.
– Бог в помощь, – сказал Андрей.
– Ну и в дебреня ты забрался, чернец. Едва сыскал.
– Ты кто, Божий человек?
– Я-то? Был когда-тось Божий, а ноне я ничей. Аль, можно сказать, лесной.
Он поднялся с карачек и сел на старый, оплывший мхом пень. К поясу под сермягой был подвязан длинный нож. Возле пня приткнулась заплечная торба. Путаные волосы лезли лесному жителю в глаза, а бороденка была куцей. А в лице, невзирая на одичалость, Андрею чудилось нечто знакомое.
– Жрать небось хочешь?
Он выудил из торбы краюху ржаного хлеба и отломил половину. Бросил Андрею.
– Спаси тебя Бог. – Как ни был голоден, иконник не стал все же набивать рот. Так и держал в руке. – Почему ты искал меня?
– Дружок твой, малой, до ночи по лесу шатался, тебя выкликал. Сопли по роже размазывал. Огорчился, знать. Видел я тебя с ним, как на одной лошади трусили. Я тут все лесные ходы знаю, а вечор к бабе своей наведывался.
– Что же ты не с бабой живешь?
– Дык она здесь, а я с бойниками промышляю, – снова оскалился лесной житель.
– Ты разбойник? – Андрей оставался спокоен. – А зачем я тебе? Мне даже за хлеб отблагодарить нечем.
– Говорю ж, узнал тебя. Андрейка ты, иконник московский. Собор тутошний расписывал два лета тому. На-ка, хлебни воды.
– Так ведь и я тебя, верно, знаю. – Монах приблизился к нему и вгляделся. Взял протянутую баклажку. – Ты звонарь успенский! Тот, что исчез в Едигееву зиму, когда в ризницах поймали грабителей.
Он сделал несколько глотков и вернул баклажку.
– Был звонарь, – усмехнулся знакомец. – А теперь я Ванька Звон, бойник лесной. Пошли, чернец. Выведу тебя на дорогу. А брать у тебя, если б и было что, не хочу.
Закинув торбу на плечо, он зашагал впереди. Андрей смотрел, как он идет – мягко ступая ногами в лаптях, подныривая под ветки и обтекая телом сучья, чтобы ничего не хрустнуло, не заломалось. И путь на глазок подбирал хотя не самый короткий, кружной, но легкий, чтоб не продираться сквозь чащобу.
– А ты вечор чуть в самую гнилую топь не угодил, – довольным голосом рассказывал Ванька Звон. – Я по следу твоему пошел, едва заревать стало. Ночевал тоже в лесу, чтоб спозарань тебя найти. Тут ноне беспокойно. Мог набрести на кого не надо. Курмышские люди недалече сторожи раскинули. Фотия-митрополита на погосте не сыскали, убег от них. Еще и с рассвета рыщут, верно. Али на бойников бы моих напоролся. Тоже неладно.
– А в городе что, знаешь?
– Не был там. Баба моя с детями к родне на Власьевский погост перебралась. – Ванька повествовал охотно, будто соскучился в лесах по доброму разговору о житье-бытье. – Блядет, вестимо. Дык я ее прощаю. Оно и ясно: тошно бабе в соку при живом муже вдовой быть. Пару раз вожжой по ней пройдусь, да и ладно. Опосля жалею ее на сеновале. Отходчивый я. А женка у меня утешистая, на любы горячая. – Он обернулся и посмотрел с хитриной в глазах. Андрею в его словах слышалась изрядная скоморошина. Будто не просто так рассказывал, а нащупывал в человеке слабину, чтобы потом только в нее и бить со смехом и глумами. – Полюбовник ее давеча до городу наведывался. Быстро вернулся. Баял, весь град огнем запален, а татарва полоняников через реку погнала.
– Много ль? – взволновался Андрей.
– С полтыщи, сказывал. Данила нижегородский племяшу своему, князю московскому отомстил, – заключил Ванька. – Колоколы жалко. Разольются в пожаре. Мне ночами снится, как я звонарю… А все из-за пары гривенок. Страшно охочий я до серебришка. Пришли ко мне те двое, которых потом в соборе повязали, выложили две гривенки на стол. Так, мол, и так, дело есть, и еще больше получу, ежели подсоблю. Князь, мол, некий платит за то, чтоб пограбить чуток успенские ризницы. Ковчежец, мол, некий нужен ему, особенный. Ну да мне что, князь так князь. Мало, что ль, на Руси княжья. Пошел к ключарю Патрикею да напоил его вином, ключи забрал. Отворил ночью ризницы, пустил татей. Пошарили там, ларец мне передали, сами пазухи стали набивать. А тут заполошило, зашумело. В колоколы забили. Пономарь доглядел, тревогу поднял. Взяли татей, а я схоронился. Домой пробрался, с бабой, детями попрощался и в бега. Ковчег тот прихватил. Думал, обогатею, новый дом, женку помоложе заведу. В лесах вскрыл его, а там – тьфу. Тряпье архиерейское, разве что золотом шитое. И за ковчег много не выручишь – серебро позлащенное. Закопал его, место приметил. Подался в вольные люди. Князя хотел того сыскать, да имя его не ведаю… А не знаешь, чернец, зачем тому князю ветошь церковная?
– Не знаю.
– И я ни сном ни духом. Может, тати напутали. Не тот ларец взяли. Вот так мне жисть перекосило, за две гривенки… А с другого боку глянуть – так, может, ноне в том татарском полоне ноги бы себе бил. Или зарезанным бы во граде валялся. Женку бы снасилили да опять же в полон уволокли б, детей моих туркам бы продали. А так целы все… Ну вот она, дорога.
Перед ними лежала узкая тропка, терявшаяся обоими концами в густоте и утренней звонкости леса.
– Выйдешь через версту к озерцу, обойдешь кругом, там сыщешь иную дорогу. Иди по ней встречь солнцу верст пять, упрешься в большак, повернешь на левое плечо. Там и до города недалечь. А что ты там на пожарище делать станешь, то уж не мое дело. А лучше в лесу день-два отсидись. Мало ли. Ну прощай, иконник. Богу про меня пошепчи, что ли.
Разбойник скорым шагом отправился по тропе в другую сторону.
– Постой, Иван, – крикнул Андрей. – Хочешь, я замолвлю за тебя слово перед владыкой? Ты ведь под церковным судом ходишь, не под княжьим. Ну, вернешь тот ковчег, в темнице на покаянии отсидишь полгода. Зато потом снова звонарить будешь.
Тем же торопливым шагом Ванька вернулся, подошел близко, пристально всмотрелся в лицо Андрею.
– Думаешь, чернец, я тебя по доброте из дебрей вывел? А нету во мне никакой доброты! И каяться перед попами не буду. – Он сотворил пальцами глумливый шиш и ткнул им в грудь иконника. – Я с бойниками и людишек резал, и церквы грабил. И монашек насилил, и дома жег. По мне кнут с топором плачут, а не владычная темница.
– Для чего же ты мне столько добра соделал? – не дрогнул Андрей.
– А для того, что помню, как ты в ту зиму в соборе перед чудотворной иконой ночами молился. Татары нас и не тронули тогда. А долг платежом красен!
– Да разве я это?.. – ошарашенно промолвил монах, невольно схватив бойника за сермягу. – Да как бы сумел-то!.. Себя отмолить не могу, а тут целый град!.. Ты что это придумал, Иван?!
– Да не я, – махнул рукой Звон, – народишко владимирский. Народишко, он хребтом чует. На два лета ты его отмолил. А теперь, знать, срок вышел.
Потрясенный, Андрей не находил более слов. Так и стоял молча, пока лес не скрыл от него разбойника.
К полудню он вышел на открытое поле предградья. То, что вчера было живым, полнокровным, ныне стояло мертво и пепельно-черно. В дыму кое-где рыжели языки пламени. Над городом безмолвно кружило воронье, еще опасаясь снижаться к тлеющим развалинам. Андрей смотрел на собор, взнесенный над городом. Стены его казались грязно-серыми, но отсюда было не понять, вытемнил их огонь или окутали пепел с дымом.
У валов он приметил телеги и людей. Несколько человек стояли на валах и глядели на город. Другие копали землю. Андрей направился к ним.
Великий князь Василий Дмитриевич прибыл во Владимир через седмицу. Гонцы посланы были в Кострому конные, а князь приплыл на лодье – притоками Волги и Клязьмы почти по прямой. Осматривал погорелый град с реки, от одного конца до другого. В воздухе стояла гарь, летели с ветром ошметья пепла, и, вглядываясь в остатки престольного града, князь страдал от рези в очах.
Но это страданье было ничтожно в сравнении с тем, что испытывало сердце. Отец, великий князь Дмитрий Иванович Донской, в завещании назвал Владимир своей отчиной и благословил ею старшего сына. Никто из прежних московских князей, начиная с Юрия Данилыча, старшего брата Ивана Калиты, не мог так сказать о городе, которым они владели лишь по ханскому ярлыку. При Дмитрии великокняжеский Владимир стал неотторжимым владением Москвы. Тверские, суздальско-нижегородские князья оспаривали московское приобретение в Орде, но ничего не добились. Теперь один из хилых потомков этих князей нанес подлый удар в спину Москвы.
Василий с деланным спокойствием слушал боярина Степана Дмитрича Минина, вернувшегося из города. Несколько сотен казанской татарвы и русских! И никакого отпора. И две с лишним тысячи трупов, на которые не хватает живых, чтобы хоронить. И до полутысячи полона. И без счета награбленного золота, серебра. Двое бежавших полоняников рассказали, как татары делили меж собой добычу, отмеряя мелкое серебро шапками. И устрашенный митрополит, впавший в великое уныние. И оскверненная Владимирская Богоматерь, пред которой пятнадцать лет назад вся Москва едиными устами молилась о спасении Руси от Железного Хромца, поганого Темир-Аксака с его полчищами. Тогда Пречистая уберегла. И от Едигея город упасла. А ныне поругана безбожными и своими же христианами.
Господи, за что казнишь так, попуская и великим святыням быть опоганенными?..
– Вот о каком князе Владимире пророчил блаженный, – сказал Василий, оборвав речь боярина. – Щека не приехал?
– К вечеру будет, скорого гонца прислал, – ответил боярин Борис Плещеев.
– Почему сам на скорых не скачет?! – огневал князь.
Плещеев развел руками. Степан Минин продолжил рассказ. На хорах в Успенском соборе пересидело татарву и пожар с полсотни человек. От них стало известно о мученической смерти ключаря Патрикея, спрятавшего там же ризничные святости и золото. Мучили немилосердно. Один дьякон спустился с хоров поседелым от пытошных криков. Девка малая впала в блажное помешательство. Детям зажимали рты, чтоб не выдали ревом, иных при том едва не придушили.
– Не все татарам досталось, князь, – утешал Минин. – Сберег ключарь успенское золото.
– Знаю об этом Патрикее из жалобной грамоты Фотия на Щеку, – задумчиво молвил Василий. – Не хотел я верить обличениям преосвященного, зело настырен владыка и ядовитыми словесами сыпал. А ныне принужден. Кровь умученного ключаря вопиет. Верный в малом, верен и в великом. Не за золото он муки принял, Степан. За человечьи души.
– Купцов бы послать в Казань, князь, – подсказал думный боярин Федор Сабур. – Пленных выкупать.
– Пусть Тимофей составит грамоту, – покивал Василий Дмитрич, – и снаряди гонца в Москву, Федор. Купцам даю дозволение половину выкупленных, покуда сами не выкупятся, посадить на своей земле, в своих вотчинах, у кого есть. У кого нет, тем заплачу из своей казны. И другую грамоту пусть напишет. Литейным работникам не медля лить колоколы и везти сюда. Тебе, Борис, поручаю исполнить. Дабы немым граду не стоять. Где колокольный звон, там жизнь, так, мужи бояре?
– Так, князь.
– С Фотием не знаю, как быть. Говоришь, Степан, на погосте сидит и съезжать не хочет?
– Велел привезти тело ключаря, там похоронил. На болотах, где пересидел погоню, хочет ставить Богородицкую церковь.
Василий, подумав, распорядился:
– Отправь сей же час дворских. Пускай хоть силой привезут Фотия. Нужен он мне здесь! Молебен сотворит, тогда отпущу.
Но ждать было долго. Князь, взяв сына Ивана, сошел по сходням на берег. Коня подвели нестатного, но глядеть на это не стал – не до того теперь, да и где здесь ныне хорошего взять? Городское стадо и табун коней с заречных пастбищ татары первым делом угнали.
На пожарище едва теплилась жизнь. Трупы с главных улиц убрали, но запах тления еще доносился с окраин, мешаясь с гарью в остро-приторный смрад. Средь руин на посаде копошились уцелевшие. Увидев великокняжью свиту, выходили, стояли немым укором, с низко опущенными головами. Многие были едва одеты. В верхнем городе живых почти не осталось. Татарва с курмышскими лютовали здесь сильнее. Лишь возле Успенья к князю вышли несколько десятков здешних людей, спасенных от смерти ключарем.
Василий спрыгнул с коня. Снял шапку и атласную летнюю однорядку, расстегнул серебряный наборный пояс, скинул все на руки Федору Сабуру. Остался в синей, расшитой тесьмами рубахе. Сошли с седел бояре. Повторяя за отцом, с бледным, серьезным лицом все то же проделал княжич Иван.
– Кайтесь, православные! – промолвил Василий, оглядев людей. Не веление отдал, а просьбу высказал. – За грехи наши беда приключилась.
Медленно, склонив голову, он шел ко входу в собор, в котором ранее был лишь однажды. Двадцать лет назад надел здесь золотую шапку великого князя владимирского и московского. Даже поновленные росписи еще не видел, после Едигеева разорения все недосуг было.
Пожар, сжегший дворы вокруг, собора не затронул. Внутри после татарского разбоя подчистили, благообразили, окропили святой водой. Ждали митрополита, чтобы заново освятить оскверненный алтарь.
Высоченный, до подкупольных сводов иконостас с ходу поразил князя размахом и величьем. Но впереди иконостаса, сбоку амвона стояла Владимирская Богоматерь, ободранная и изрезанная. Василий упал перед образом на колени.
– Ведаю, Господи, – тихо произнес, так что слышал лишь сын Иван, опустившийся рядом, – не их ты казнил нашествием поганых и огненным попалением. Не людей моих – меня! Видно, не услышал я Тебя, не уразумел всего, когда татары сожгли благословение старца Сергия, монастырь его Троицкий. Искуплю, Господи! Только народ мой истерзанный пожалей!
– Пречистая Матерь Божья, – ломающимся голосом взмолился отрок Иван, – заступи и спаси моего отца, великого князя московского Василия.
– Раба Божья Василия, – поправил князь. – И сына моего, единственного, наследника московского раба Божья Ивана, – это возгласил громко, чтоб все услыхали.
Князь поднялся и с чувством приложился к иконе. Отойдя, объявил владимирскому люду, стоявшему позади московских бояр:
– Прощайтесь с образом. С собой забираю для поновления. Быть ему отныне на Москве, а не во Владимире.
От горожан, оглушенных известием, выступил вперед успенский поп.
– Как же так, князь-батюшка… – растерянно проговорил он под причитанья баб. – Осиротишь ведь нас. И так город наказан, а ты чудотворной лишить нас хочешь…
– Иконника своего пришлю вам, – обещал Василий, – сделает список. Андрейку Рублёва!
– Так ить он здесь был, Андрейка тот! – перепугалась какая-то из женок.
– Как здесь?! – изменился в лице князь.
– Тута, тута он был, – заговорили владимирцы. – Владыке занадобился, из Москвы пришагал намедни.
– По церквам опять ходил, иконы глядел.
– А посля пожара видел его кто?
– Дак это… не видали…
– Может, в лесах доныне хоронится?
– У преосвященного на погосте?
Голоса становились все неувереннее и наконец смолкли.
Посреди растерянного молчания охнула баба.
– Вспомнила я. Вот вам крест, вспомнила! – затараторила она. – Тогда-то, как увидала, из головы все вылетело со страху, натерпелась я, сперва под телегой лежала, будто убили меня, себя не помнила, вокруг же одни мертвые, в голове-то все и перемешалось…
– У тебя, баба, и до того, и опосля того в голове крапива растет, – рявкнул на нее боярин Плещеев. – Чего вспомнила, говори!
– Ох, батюшки. Да как что? – прижухнулась с испугу женка. – Татарин поганый чернца-иконника вервием к седлу вязал. В полон угодил он, вот вам крест честной!
– Обозналась, может? – не поверили бабе свои же, владимирские. – Чернецов тут много было.
– А вот и не обозналась! Видала я его допрежь, на владычном дворе, когда от портомойни со стиранным портищем шла да подслушала, как он сам с собой про каки-то вихры, а то ли вохры разговаривал. Подивилась еще, как он на эти вохры будто серчает.
– Ну, – с жалостью сказали владимирцы, – пропал иконник.
Великий князь в молчаливой горести пошел из храма. Возле коня облачился. Хотел было сесть в седло, но тут доложили о наместнике Щеке. Василий и сам уже заприметил боярина. Тот стоял, набычив обнаженную голову и пряча взор.
– Поди-ка сюда, Юрий Василич, – недобрым голосом позвал князь. – Чего там в сторонке прохлаждаешься. Дай-ка я тебя в испарину вгоню, боярин!
Щека приблизился.
– Прости, князь, – хрипло проговорил, – недоглядел.
– Недоглядел?! – жестко переспросил Василий, щуря на боярина глаз. – Это ты, Юрий Василич, называешь – недоглядел! За год, что здесь кормишься, можно было две городьбы вокруг града поставить! Где хоть одна?! – князь сорвался в крик. – Где градская сторожа?! Почему ратных в городе нет?! Почему ополчения нет?! Отчего владычные житницы и амбары пусты?! Почему села, погосты и земли, еще моим дедом отписанные церковной казне, вдруг оказались твоей куплей?! У кого ты их купил, боярин? У самого себя?!
Из собора, поглядеть и послушать, как великий князь праведно гневается на своего наместника, вывалилась жидкая толпа владимирцев.
– Все вернешь, боярин, до последней деньги! И еще своего приложишь! За Патрикея умученного! За полон, татарами взятый! За колоколы разлившиеся! За Андрея-иконника Рублёва! Вон с глаз моих!! Отбираю у тебя владимирское кормление. В вотчинах своих сиди, если не надумаю их забрать у тебя!..
Уничтожив таким образом Щеку, Василий передумал возвращаться на реку и снова пошел в собор.
Утихомиривал взбаламученную душу взираньем на дивную работу своих искусников.
Многое тут было непонятно. Как сумели они соединить вместе надмирную неподвижность и взволнованное движение? Толпа праведных, ведомая в рай Петром и Павлом, будто и в самом деле шествует, движется, колышется. Будто вот-вот сойдут со стены и заполнят собор, и зазвучит вдохновенное многогласие. Почему так радостно смотреть на апостолов, севших с книгами на скамьях, чтобы судить мир за его преступленья? Отчего столь знакомы лица у мучеников, святителей, преподобных, праведных жен? Словно видел их где-то недавно, может быть, даже тут, во Владимире…
– Отец, почему московские князья венчаются на княжение здесь, а не в Москве?
– Потому что, сын, – не задумываясь, ответил Василий, – за этот город пролито слишком много русской крови.
– Татарами?
– И татарами. А больше – своими.
Удоволенный росписями, князь напомнил Федору Сабуру о выкупе полоняников. Особо велел выкликать среди пленных иконника Андрея. Может, жив. Может, не попустит Бог и не сгубят поганые столь даровитого умельца. «Феофана, истратившего силы, думал им заменить, и вот тебе!..» – досадовал князь, едучи к пристаням.
Ночевал на лодье. Наутро служильцы привезли удрученного, затосковавшего митрополита. После нового освящения собора совершили молебен, чудотворный образ с честью, пением и слезами понесли на пристань. В крестном ходе великий князь шел рядом с Фотием.
– И так сто семьдесят лет? – вопросил вдруг владыка. Келейник Карп, всунув меж ними голову, перетолмачил для князя.
На посеревшем от переживаний лице Фотия проступал ужас. Василию на ум взошел тревожный помысел: не помешался ли преосвященный? Но митрополит продолжил:
– Сто семьдесят лет от нашествия язычника Батыя. Два столетия без малого! И как еще жив твой народ?
– Татары приходят ратью не всякий год. – Нисколько не успокоив этим владыку, князь добавил: – Даже не всякий десяток лет. – И уточнил: – Но это редко.
– Этот народ поистине свят, если Бог посылает ему такие испытания и дает ему столько сил для терпения! – горестно воскликнул Фотий.
– Так чего ж, владыко, унываешь? Народ свят, и земля обильна. Паси усердно паству свою.
– Страшусь, князь, пасти такую святость. Ныне на болотах два дня и две ночи от нее спасался!
– За твое болотное поругание, владыка, я Даниле Борисычу сполна возмещу! – мрачно пообещал Василий.
Чудотворную внесли на лодью, плотно укрыли холстом и кожей. Князь и бояре взошли следом. Насад отплыл по Клязьме к Москве. Владимирский люд, горюя, разошелся по своим пепелищам. Митрополит Фотий, поместившись в возок, возвращался на Сенежские озера. Дорогой вспоминал московского юродивого, показавшего ему самую суть народа Руси. Народа, который отныне должен стать ему, Фотию, своим. За который держать ему перед Всевышним ответ…
Ничего этого не видел чернец, перепачканный землей, день за днем у городских валов копавший вместе с другими могилы. Мертвых было слишком много. Не успевали рыть ямы, и трупы с телег складывали рядами поблизости. Попы, отпевая, кадили ладаном, но благовонный дым уходил в небо, а трупный запах оставался. От него и от копания без продыха кружилась голова – самому бы не свалиться в яму. В первый день на ладонях заволдырились и прорвались мозоли, пришлось обматывать руки ветошью. Здесь же в котлах готовили жидкое варево, которое жадно хлебали, не обращая внимания на смрад вокруг.
Андрей слышал от привозивших трупы мужиков, что приезжал великий князь. Побыл в городе, обругал наместника Щеку да выгнал прочь. И уплыл, увезя с собой чудотворную. Обещался прислать из Москвы самого Рублёва-иконника, да вышла незадача. Рублёв-то был здесь, во Владимире, а теперь в плену татарском.
– Откуда ведомо? – спросил Андрей.
– Одна баба видала.
Наконец уложили в яму и засыпали землей последние обгорелые тела. У валов выстроилась длинная чреда деревянных крестов, означавших могильные ряды. Разошлись и разъехались живые – поднимать заново град.
Постояв в одиночестве, Андрей размотал грязную ветошь с рук. Рассмотрел присохшие мозоли на натруженных, очерствелых ладонях, въевшуюся в пальцы черную грязь. Как молиться такими руками? Ни паволоку на иконную доску наложить, ни левкас притирать, ни краски творить невозможно. Надо отмачивать в растворе мыльного корня и скоблить пемзой.
В городе не осталось ни единой души, которая могла бы ему помочь. Теперь все делать самому. Варить клей и проклеивать доски, мельчить и просеивать мел, растирать краски, готовить олифу. Доски, паволока и краски должны быть. Андрей помнил: дружина, уходя в Москву, сохранила в подклете собора лишнее, несгодившееся.
Теперь сгодится.
Исполненный тихой и безмятежной молитвы, Андрей зашагал к Успенскому собору.
Две седмицы спустя во Владимире незванно-негаданно объявился звенигородский князь Юрий Дмитриевич. Приплыл также рекой, через Москву, на купеческой набойной лодье, не привлекая ненужных взоров. Ибо Владимир принадлежит великому князю московскому, и появляться здесь младшей княжьей братии без старшего Василия, соваться без спросу в чужой удел зазорно. Но татарское разорение стольного града, хотя бывшего, легло Юрию поперек сердца, и он пренебрег обычаем. Взял лишь единственного думного боярина и прочих княжьих почестей избегал. Коней и тех служильцы пригнали берегом, дабы не обременять владимирский люд.
Проехав по городу, князь сделался угрюм и поскакал, взгревая коня, за валы, по дороге через поля и луговины, в лес. Боярин Семен Морозов не отставал, дюжина дворских следовала на отдалении.
– Не забыл ты, Семен, как десять лет назад ходили ратью на булгарских татар? – прокричал Юрий, не оборачиваясь. – Сколько их градов и крепостей мы тогда взяли в разор?
– Пять больших и десяток малых в довес. Великий Булгар, Жукотин, Казань, Керменчук… Как забыть такое, князь!
– Не напомнить ли и татарве, сколько мы тогда серебра, злата и иного добра свезли от них? А не то, чаю, забыли там меня! А, Семен? Снова ратью по ним пройдемся, пожжем стервятников.
Конь Юрия остановил бег, пошел шагом. Морозов поравнялся с князем.
– Дурна затея, – заспорил боярин. – Если помнишь, князь, не одна звенигородская рать булгар тогда воевала. Москва своих людей посылала в поход. И теперь надо с Василием соединяться, коли затеешь бранное дело. Ты же, князь, порвал договор с братом, по которому обязывался заодин с ним или по его воле на войну выступать. Против литвинов с московскими полками не стоял на Плаве и Угре. Захочет ли Василий теперь слушать тебя?